412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Волынский » Сквозь ночь » Текст книги (страница 22)
Сквозь ночь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:57

Текст книги "Сквозь ночь"


Автор книги: Леонид Волынский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 48 страниц)

ИЗ НАБРОСКОВ С НАТУРЫ
СИБИРЯК

Станция с незаслуженно пышным названием «Золотая сопка» дернулась и медленно поплыла назад, пассажиры побежали от вокзального киоска врассыпную, прыгая на ходу в вагоны.

Последним бежал невысокий парень в обтерханной армейской шинели. Бежал он как-то неловко, вразвалку, ухватился за поручни, подпрыгнул с трудом и затем долго стоял на подножке, ловя морозный воздух округлившимся ртом.

Войдя внутрь вагона, он сел напротив меня на свободное место – у столика, на узкой, боковой стороне.

– Разрешите? – спросил он, садясь. И пояснил смущенно: – Своего не догнал, придется маленько чужим попользоваться.

Его сухощавое лицо, поросшее негустой щетинкой, было все еще бледно.

– Вообще-то бегаю как рысак, – проговорил он, передохнув. – А вот прыгать – трудновато.

Сняв ушанку с пятиконечной глубокой вмятиной, он сунул ее за спину, достал из кармана шинели пачку «Прибоя» с коробком спичек, неторопливо надорвал, вытолкнул щелчком две папиросы, взял одну осторожно за мундштук и с неуклюжей учтивостью протянул мне.

– Не побрезгуете?

Мы закурили. За вагонным окном зимне искрилась под мартовским солнцем степь.

– У меня ведь протезы, – проговорил он негромко, глядя сквозь струйки папиросного дыма в окно. – До колен.

Я невольно взглянул на его ноги, обутые в чиненые, но все еще крепкие солдатские сапоги.

– Что, незаметно? – он перехватил мой взгляд, усмехнулся. Действительно, предположить такое было бы трудно, я охотно подтвердил это.

– В сорок четвертом оттяпало, – сказал он, помолчав. – За десять лет и не к такому приноровишься.

– Где ж это с вами случилось? – спросил я; хотелось поддержать разговор. Парень, кажется, только и ждал вопроса – стал рассказывать. Передаю его рассказ, как он запомнился мне.

«…Сам я родом из Сибири, и хоть на Урале вырос и на фронт с Урала ушел, а все же считался в своей части сибиряком.

Вы, если фронтовик, должны помнить, какое в войну к сибирякам отношение было, тут толковать особенно нечего.

Между прочим, лично я так считаю – сибиряк ли, не сибиряк, в каждом лесу дерево разное попадается, стойкое и с трухлявинкой. Но, если на то пошло, факт остается фактом – в войну-то, где потруднее, сверх сил человеческих, там сибиряк твердо стоял, так ведь? А почему такое? Опять-таки, я думаю, не от места рождения, а от доверия общего. Ведь если все к человеку с доверием, с ожиданием, то неужто он подведет? Совести ведь не хватит. Ну, а закваска, закалка сибирская – это само собой, тут ничего не скажешь.

Словом, так или иначе, я считался в части сибиряком – хочешь не хочешь, держи марку. По званию я был старшина, по специальности разведчик. «Звезда» – читали такую вещь? Там наша специальность довольно метко описана. И кажется, тоже сибиряк один выведен, старшина, не помню фамилии. Но дело, конечно, не в этом.

В нашей части разведка была мотомеханизированная, мы имели на взвод бронетранспортер. Имели, покуда нас немец не спешил. Перед самой Курской дугой нас подбили бронебойщики, и мы остались без бронетранспортера и без лейтенанта, без комвзвода.

Лейтенант у нас был хоть и не из кадровых, а толковый, таких поищи. На гражданке он вроде учителем был, не скажу точно, может, и ошибаюсь, но к людям подход имел человеческий, начальника из себя не строил.

Когда его сожгло, назначили командиром взвода меня, хоть и без офицерского звания. Но в разведке, знаете, дело не в звании, кого попало со стороны не назначишь. Тут надо своим горбом понятие заработать, и чтобы люди тебе верили, знали, за кем идут.

Что ж, назначили – стал привыкать, ничего не попишешь, война всему научит. Конечно, приходилось по-разному, бывало и круто, но я придумал себе облегчение, в трудную минуту примерялся – а как бы поступил в таком вот случае наш лейтенант? – и получалось, что решали мы как бы вдвоем.

Однажды – дело было весной сорок четвертого, на Первом Украинском фронте – меня вызвал комбат. «Обстановка такова, – говорит (это у него любимое, присловье – «обстановка такова», о чем бы ни говорил, с этого начинает), – надо, брат, любой ценой не позднее сегодняшней ночи взять «языка».

Обстановка, и верно, была на участке нашем какая-то мутная, непонятная. Имелись разведданные, что немец вроде бы подтягивает резервы для контрудара, и я понимал, что эти данные необходимо уточнить, проверить.

Но комбат, видно, считал, что понимать – это еще не все.

– Возьмешь «языка», – сказал он, – дадим Отечественную первой степени.

И ведь неплохой мужик был, толковый, боевой, а так и сказал: «Возьмешь – дадим»…

Честно вам признаюсь, кольнуло меня тогда, будто шилом, и очень захотелось ответить: «Товарищ гвардии майор, ведь не за ордена воюем», – но сдержался, смолчал. Повторил приказание, все как положено, и пошел готовиться.

Я отобрал четверых самых надежных бойцов, и у нас получилось с этим заданием как никогда удачно, будто в фантазии. Тихо, без шума, прошли сквозь ихние порядки, место для засады выбрали – лучше не придумаешь, и «языка» накрыли неплохого, унтер-офицера, целенького, – но, знаете ведь, если начало через меру гладкое, жди в конце подвоха. Метрах в пятидесяти от наших порядков нас прищучили и стали крыть из минометов.

В этом деле они, что говорить, мастера были, – уж если положил по мине справа и слева, – вилка называется, – так и знай, что третьей накроет. Правда, и у нас на это своя тактика, вслепую не бежали, – но от судьбы, видно, и зигзагом не убежишь. Шагах, может быть, в трех-четырех от нашей первой траншеи меня достало, и слышал же я ее, проклятую, будто для меня одного свистела. Упал, и в ту же секунду меня по ногам.

Представьте, я еще вскочил и до траншей на своих добежал, не понимал боли, до того запекло. Комбату на руки свалился, и даже, говорили, отрапортовать успел, – но этого, честно скажу, не помню, вряд ли. И без того все было ясно: «язык» на месте.

Очнулся я в медсанбате. Сперва мне лапы отняли, ступни то есть, но мало оказалось – гангрена, пришлось до колен…»

Тут мой собеседник примолк, стал закуривать. Поглядел в окно, на мелькающие – черные на белом – столбы. Усмехнулся.

«…А Отечественная-то первой степени так, видно, и не разыскала меня. Война-то, она вперед ушла, а я назад, в самый что ни на есть тыловой госпиталь.

Где уж тут разыскивать, мало ли нас таких, – это я понимал, а все же, представьте, обидно было, хоть и ругал себя в порядке самокритики, твердил – не ради этого, мол, воюем.

Да, скверная штука обида: как ни оглаживай – начисто не сгладишь; царапина хоть и пустяковая, а нет-нет, да заноет. Бывало, в госпитале ночь напролет не сплю, лежу, в окна гляжу – а кому скажешь? У всякого своя гордость. Молчал, и все тут.

К тому же и в личной жизни у меня как в старой песне сложилось – «жена найдет себе другого…».

Если по совести говорить, то что здесь особенного? Прожили мы до войны год какой-нибудь, и того меньше, что с нее спросишь? Сам не святой, а уж бабе в одиночку три с лишним года мыкаться – вовсе не сахар. Я б на нее обиды нисколько не таил, кабы ноги при мне были.

Так вот ведь как иной раз выходит, на женский норов нет угадчика, нашлась охотница и на безногого…»

Расстегнув шинель, парень достал из кармана обернутую в картонную корочку пачку фотографий, взял одну и протянул мне.

Ничем особым не примечательная круглолицая девушка с выложенным поверх жакета белым воротником глядела прямо перед собой простодушно-серьезным взглядом.

– Теперешняя, – сдержанно сказал парень. – Токарь по седьмому разряду. Только с работы-то я ее снял, пусть дочку воспитывает.

Он протянул вторую фотографию.

– Вся в меня, верно? – спросил он, нетерпеливо глядя мне в руки. – Ну и пройдоха же, поверите, до чего бойкая, сказать невозможно. Что ж, неужто я двоих обеспечить не в силах? – продолжал он, взяв фотографии и бережно пряча их на место, в картонную корочку, а затем в карман. – Сам я сварщик и вроде бы не из последних. До войны в Златоусте начинал, туда и вернулся. Там у нас мастеров не сеют, сами родятся. Чугун варим, цинк. Об этом еще только научные книги пишут, как чугун или цинк варить, а мы ничего, варим.

На пенсию полную неохота. Иному она, может, сладкой покажется, – сказал он, помолчав. – А мне еще пожить хочется. Мне работать надо… без этого я не жилец.

Вот только одна идея у меня плохая – не могу долго на одном месте. Пока все тихо-складно – держусь. Но чуть что не по мне, пусть хоть словом каким пустяковым обидят – так будто шилом и подденет, так и взовьюсь. Другой раз втихаря задумаешься – отчего на обиду такой чуткий стал? Калекой себя не числю, пусть ноги, а душу вроде бы уберег…

Он помолчал, глядя в окно.

– Ничего мне такого не надо, поверите? – проговорил он. – Ни орденов, ни почета особого, ни тем более шмуток, ну их к лешему, ничего такого, а только чтобы по правде, по справедливости. И не со мной одним, а вокруг. И сколь ни толкую себе, что так-то ведь не бывает, не может быть, чтобы между людьми все гладко-честно, без задоринки, – все равно, башкой понимаю, а сердцем не терплю.

Вот, посудите сами, работал последнее время в Челябинске, – предприятие передовое, ничего не скажешь, не стыдно работать, и народ крепкий, трудяги, бригада попалась дружная, – так нет же, не удержался. И не из-за себя, из-за парня одного постороннего.

Покритиковал, видишь, на собрании начальника цеха, а тот ему палки в колеса вдвигать начал, да так хитро, так ловко, что залюбуешься. Глядел я, любовался на эту политику – невтерпеж стало. Что ж ты, говорю, курицын сын, своему же брату рабочему человеку жизнь заедаешь? Ведь за дело он тебя продернул, а хоть бы и не за дело, что ж тут такого, что особенного?

«А то, – говорит, – что начальство критиковать – против ветра мочиться, на тебя же и попадет, согласен ты с этим?» Нет, говорю, не согласен и повек жизни не соглашусь. «Ну, – говорит, – шутки шутками, а мой тебе, парень, совет: не суйся, куда не просят, не шебаршись. Тебе, как инвалиду войны, предпочтение, – живи в свое удовольствие, чего еще… А то, коли на пенсию хочешь – давай. Что завоевал, то, брат, твое, пользуйся, против этого возражений нету…»

Тут мой собеседник поглядел на меня испытующим взглядом.

– Добро еще, жена у меня теперь сознательная, – проговорил он, – все молчком понимает. Вот и завербовался в Новотроицк на стройку, – благо, строимся, дела повсюду хватает. А насчет копыт своих скрыл на этот раз. То есть не то чтобы нарочно скрыл, как-то само собой получилось. На медкомиссию пришел – раздевайся, говорят, до половины. «Дыши, не дыши, повернись, покашляй, на что жалуешься?» А мне на что жаловаться? На характер разве… Так вроде бы больше не на что, – усмехнулся он. – Живу не хуже людей. А что с места на место, так это, если хотите знать, мне даже интереснее. Мне лично, честно скажу, ездить занадобилось. То ли потому, что обезножел – сам не пойму. В госпитале у нас один сержант чуть ума не тронулся, у него на той ноге, что отрезали, палец свербел. А у меня на обеих пятки чешутся. Еще до Сибири, до родных краев доберусь когда-нибудь, – заключил он с улыбкой.

Поезд глухо прогудел, замедлил ход. Мой собеседник застегнулся, надел ушанку.

– Надо бы в свой вагон, – сказал он, поднимаясь. – Наговорил тут с три короба, вы уж извините. В дороге чего еще делать?

1965

ДЕНЬ ДО ВЕЧЕРА
1

Просыпается Михаил Афанасьевич рано. Минуту-другую лежит, глядя в смутно белеющий потолок, сладко зевает и, решительно отбросив одеяло, садится. Часы-будильник на тумбочке рядом с кроватью показывают сорок минут шестого. Другие часы, автомобильные со светящимся черным циферблатом, они стоят на подзеркальном столике, показывают без десяти шесть. Есть еще третьи – в самодельном футляре из нержавеющей стали с гравированной надписью: «Миша, помни о Златоусте». На тех уже пять минут седьмого.

«Наладить надо бы…» Потянувшись, Михаил Афанасьевич лезет босыми ногами в брюки, подходит на цыпочках к детской кроватке, стоящей в углу. В кроватке спят Лида и Лара – погодки шести и семи лет, очень похожие, обе кудрявые, беленькие. Спят они «валетом», разметавшись. У Лиды, младшей, щеки измазаны вареньем, а в руке зажата тряпичная кукла.

– Ух, вы, понёвы… – шепчет Михаил Афанасьевич. Он заботливо поправляет на девочках одеяло и, осторожно переступая по холодному полу, заглядывает в соседнюю комнату. Там, присев на корточки, разжигает плиту Надя, жена. Щурясь от дыма, она сует в топку щепочки и неумело дует; вспыхнувший огонь озаряет озабоченное лицо со вздернутым носом и выбившимися из-под платка темно-русыми волосами.

– Ну как? – осведомляется Михаил Афанасьевич, заглядывая с порога в эмалированный подойник.

– Да ну ее. Бьется, окаянная. Сегодня чуть было ведро не опрокинула.

– Это она еще к тебе не привыкла.

– Она-то привыкнет… – протяжно произносит Надя. Щепки догорают, она поспешно сует новые и, зажмурясь, дует изо всех сил.

– Ты, Надюша… этого самого… – говорит Михаил Афанасьевич, шевеля пальцами зябнущих ног. – Водички согрей побриться и ставни давай открой…

Стуча пятками, он бежит обуваться. Ставни с грохотом отворяются, и комната наливается утренним светом. Солнечный луч упирается в висящую над диваном фотографию в рамке сердечком с надписью: «Люби меня, как я тебя». На фотографии изображены Надя и Михаил Афанасьевич – юный, худощавый, в тугом воротничке и с похожим на орден осоавиахимовским значком на лацкане пиджака. С полочки дивана свисает шитая гладью салфетка, на ней стоят слоны. К диванной спинке приколота другая салфетка.

Вообще салфеток и салфеточек в комнате много; они белеют повсюду: на столе, на тумбочке, на радиоприемнике «Рекорд», над кроватью. Кроме того, на стене висит писанный масляными красками коврик: две рыжие кошки с малиновыми носами. В углу стоит окованный медными полосками сундук, на нем раскорячился мыльно-розовый однорукий пупс. Михаил Афанасьевич снимает пупса, достает из сундука бритву и долго правит ее на ремне. Бритва сделана из первокачественной златоустовской стали, сработал ее отец Михаила Афанасьевича, потомственный сталевар и на все руки мастер. Вздохнув, Михаил Афанасьевич выдергивает с лысеющей головы волосок, пробует бритву. Надя вносит воду, и он тщательно намыливается, попеременно оттопыривая щеки.

Через десять минут все готово. В зеркале отражается круглое розовое лицо с добрыми голубыми глазами и расплывчатым двойным подбородком. Михаил Афанасьевич отправляется умываться. Он долго фыркает и кряхтит под рукомойником, расплескивая воду и делая «брр».

– Господи, – говорит Надя. – Ты бы поаккуратнее…

– Ничего, – отвечает сквозь фырканье Михаил Афанасьевич. – Подотрешь…

Он наклоняется пониже, чтобы подставить под струйку шею, но тут верхний крючок на его брюках с треском отрывается и падает в миску.

– Вот еще… – бормочет он, придерживая одной рукой брюки, а другой шаря в мыльной воде. – Надя! Пришей-ка, слышь…

Присев на корточки и держа в зубах запасную нитку, Надя пришивает мокрый крючок.

– Фу-у, – отдувается она, распрямившись и выплюнув нитку. – Ну и отрастил пузо…

– А что? – улыбается Михаил Афанасьевич. – Как положено.

– Положено… – передразнивает Надя. – Посовестился бы в свои тридцать пять.

– Должность такая, – смеется Михаил Афанасьевич. – Видала ты тощих директоров?

Он утирается, приглаживает набок волосы. Надя снимает с плиты сковороду со шкварчащей глазуньей. Михаил Афанасьевич садится за кухонный стол и принимается есть.

– Та, рябенькая, – говорит он, наклонясь над сковородой, – та, что на прошлой неделе купили, – несется, нет?

– Шут их разберет, – отзывается Надя. – Сегодня пяток нашла.

– Ну вот… – разочарованно тянет Михаил Афанасьевич. – Это от всех-то? – Он вытирает хлебом сковороду и спрашивает: – А петух ее, это самое… топтал, не заметила?

– А ну тебя! – Надя краснеет. Михаил Афанасьевич заливается смехом.

– Там им, должно быть, холодно, оттого и нестись не хотят. Взяла б сюда, пусть бы под печью посидели.

– Чего не хватало! – огрызается Надя. – И на кой только эти куры, не знаю, – говорит она, наливая в кружку молоко. – Вон на поселке яиц сколько хочешь, хоть тыщу бери, и недорогие.

– Как же, – говорит Михаил Афанасьевич. – Для того я из областного центра уехал, чтоб в сельской местности яички за наличный расчет покупать…

Съев миску густого лапшевника, он выпивает кружку молока, затем горячего мутного чая, и поднимается, с опаской придерживая крючок. Покряхтывая, влезает в пиджак, надевает кожаное пальто с потертыми боками.

– Придется, это самое, кожан обновить, – говорит он, осматривая себя и вдвигая ноги в глубокие суконные боты. – Несолидно как-то получается… Ну, пока!

На дворе морозно и ясно; начался апрель, но весна не торопится. В степи еще лежит снег. В поселке же днем на солнце оттаивает, жирная земля в проталинах заметно дымится – «парует». А к ночи все подмерзает, и утром остекленевшая дорога звенит под ногой.

Михаил Афанасьевич идет посредине улицы, круша ботами ледок на вымерзших лужицах.

Он старается идти неторопливо, слегка подавшись вперед животом, чуть насупившись, не глядя по сторонам, – словом, именно той походкой, какой ходил один знакомый ему руководящий работник. Такую походку он считает наиболее соответственной своему нынешнему положению. Дается она ему нелегко: всю жизнь он ходил скоком, мотал руками. Чтоб отучиться, он теперь засовывает их поглубже в карманы.

Навстречу ему попадаются ребятишки, на бегу они шумно шлепают друг дружку по спинам сумками и портфелями, а завидев Михаила Афанасьевича, умолкают и чинно здороваются. Он степенно кивает в ответ.

Затем его нагоняет Султанбек Танбаев, завфермой из колхоза «Новая жизнь». Поравнявшись, приподнимает лохматый треух и придерживает неоседланного коня.

– Товарищ директор, я к тебе.

– Чего? – переспрашивает Михаил Афанасьевич, не останавливаясь и не вынимая рук из карманов.

– Понимаешь, – говорит Танбаев, пуская коня шагом и все придерживая поводья, – просьба такая, надо солому на ферму подвезти, дай трактор.

– А чего лошадьми не возите? – спрашивает Михаил Афанасьевич, не меняя шаг и не глядя на Танбаева.

– Зачем лошадь, – Танбаев с трудом сдерживает вскидывающего головой серого мерина. – Эс восемьдесят давай, сразу скирду возьмем, зачем время тратить?

– Время… – бормочет Михаил Афанасьевич. – Пущай председатель ко мне в контору зайдет.

– Зачем председатель, – горячится Танбаев. – Сейчас давай!

– Послушай, Танбаев, – веско говорит Михаил Афанасьевич. – Самодеятельность на данном этапе разводить не будем. Это вас тут старый директор распустил, а со мной так не пойдет. Езжай за председателем.

Танбаев хочет сказать еще что-то, но, взглянув на Михаила Афанасьевича, только щелкает языком и огревает мерина куцей плетью. Через минуту цокот копыт стихает.

2

В коридоре конторы толпятся ребята – на сегодня назначена аттестация для приезжих.

– Слышь, Нечипоренко, – говорит один, маленький, в просторной стеганке с подвернутыми рукавами. – Главный-то инженер слыхал какой тут? Чуть не так ответишь – третью категорию и на колесник.

– А чего тушеваться? – спрашивает Нечипоренко. – Лично я дэтэ как свои старые чеботы знаю. Ты меня серед ночи разбуди…

– Ох и не хочется на колесник! – перебивает маленький. – Я такую мечту имел, чтоб на эс восемьдесят или, крайним случаем, на дэтэ…

Он достает из-за пазухи замусоленную книжку, раскрывает ее и принимается твердить, беззвучно шевеля губами.

– Пропусти! – подталкивает его Нечипоренко.

Михаил Афанасьевич проходит, держа руки в карманах и начальственно хмурясь. За некрашеной дверью с табличкой «Директор» секретарша – веснушчатая девушка в сапогах – достает из шкафа пишущую машинку. Михаил Афанасьевич, кивнув ей, проходит в кабинет – большую комнату с пыльными, давно не беленными стенами. Раздевшись, вешает пальто на гвоздь, пробует ладонями круглую печь-голландку и, потирая руки, подходит к столу.

Здесь полно бумаг. Белые, серые, желтоватые, розовые, исписанные карандашом, покрытые лиловыми машинописными строчками, они лежат листопадом на закапанном чернилами зеленом сукне. Михаил Афанасьевич садится, смотрит на них, затем осторожно сгребает их в кучу.

При виде бумаг его сразу одолевает беспокойное чувство, похожее на то, какое он испытывал в детстве, придя в школу с невыученным уроком. Откинувшись в кресле, он потирает ладонью лоб и замечает прикрепленную к тумбе стола кнопку электрического звонка.

Кнопка прикреплена так, как он давеча распорядился: справа, у края, под самой крышкой. Именно так, он видел, и прикрепляются директорские звонки. Нажимаются они с особым шиком, на ощупь, не глядя…

Михаил Афанасьевич протягивает руку и нажимает. За дверью раздается оглушительный звон, в кабинете появляется секретарша. Поглядев на нее секунду, он говорит:

– Вы… этого самого… Почты не было?

– Нет еще.

– Ну, ладно.

Секретарша выходит. Михаил Афанасьевич, вздохнув, принимается разбирать бумаги. Взяв с верху кучи одну – папиросную, густо исписанную на машинке, – он читает, наморщив лоб и держа наготове ручку для резолюции. Но тут в кабинет входит тракторист Кущ, парень лет восемнадцати, он прибыл с первой группой новоселов три недели назад. Остановясь у двери, он говорит:

– Я до вас, товарищ директор.

– Почему не постучался? – строго спрашивает Михаил Афанасьевич, оторвавшись от бумажки. – Выдь, постучись.

Парень пожимает плечами, выходит, стучится и входит вновь.

– Я, товарищ директор… – начинает он.

– Шапку, – перебивает Михаил Афанасьевич. – Головной убор скинь. И давай застегнись.

Парень краснеет, сбрасывает ушанку и застегивает непослушными пальцами воротник рубашки, виднеющийся из-под ватника.

– Ну, вот, – говорит Михаил Афанасьевич. – Вот тебе, как говорится, наглядная разница между людьми города и деревни, которые здесь находятся.

– Я, товарищ директор… – снова начинает парень.

– Нет, погоди, – останавливает его Михаил Афанасьевич. – Ты понял, в чем тут суть?

– Понял, – терпеливо отвечает парень. – Я…

– Ничего ты, брат, не понял.

Михаил Афанасьевич встает и произносит длинное наставление, в котором то и дело мелькают слова «культура», «по-городскому», «шалтай-болтай», «искоренить» и тому подобные. Парень стоит красный, переминаясь с ноги на ногу и внимательно рассматривая внутренность своей ушанки. Уловить какой-либо смысл в том, что говорит директор, он не может и терпеливо ждет. Наконец тот заканчивает, садится, поводит шеей, будто ему ворот тесен, и, помолчав, спрашивает:

– Ну так что у тебя там?

– Насчет тюфяка я, – говорит парень, все еще глядя внутрь ушанки.

– Насчет какого тюфяка?

– Ну, насчет матраца, одним словом. Спать который. Без вашего дозволу не выдают.

– А ты аттестацию проходил? – спрашивает Михаил Афанасьевич, прищурив глаз.

– На понедельник назначили.

– Ишь ты какой… – улыбнулся Михаил Афанасьевич. – Порядок знаешь? Пока не пройдешь – не дам.

– Так что ж это, выходит, я должен третью неделю на голых досках…

– Но-но-но, – перебивает директор. – Заплачь. Ты насчет трудностей имел предупреждение? Или, может, ты на курорты ехал? Вот какой народ интересный! – разводит он пухлыми ладонями, как бы обращаясь к кому-то третьему, присутствующему в кабинете. – Мы, мы, мы, а чуть что – пожалуйста…

Парень молчит. Глаза его и впрямь наливаются слезами.

– Бригадир-то у тебя кто?

– Сильченко.

– Который это Сильченко? Такой маленький, рыжий?

– Да нет, высокий, вы его знаете… – Парень усмехнулся, машет ушанкой и прибавляет: – Вы уже на него кричали.

– Кгм… Ну вот… Я с ним поговорю. Пускай по всем вопросам бригадиры ходят, самодеятельность разводить не будем. А теперь давай иди, некогда мне.

Парень молча уходит. Михаил Афанасьевич хмурится, перебирая бумажки. Два месяца назад, когда он принимал дела у прежнего директора, в штате было всего двести человек, а за один только март понаехало еще двести пятнадцать, – мыслимо ли? Этому матрац, другому ватник, третий на новый трактор желает, четвертому, видишь, питание не нравится.

Михаилу Афанасьевичу всерьез кажется, что все это придумывается специально для того, чтобы отвлечь его от более важных дел. А дел хватает. Ремонт не закончен. Горючее не завезено… А комплектование бригад? Полевые вагончики? Механизация на фермах?..

Нет, что ни говори, с прежней работой не сравнишь…

Он откидывается на спинку кресла, смотрит в окно, за которым белеет степь, и предается воспоминаниям.

Двенадцать лет назад он закончил Челябинский институт механизации сельского хозяйства. По молодости не было охоты из города уезжать, – устроился на завод металлоконструкций, помощником мастера. Дошел до начальника цеха. Работенка, как говорится, не пыльная, – сиди в конторке, подписывай наряды. Технология – пустяки: разметил, нарезал, сварил, склепал – и будь здоров. План выполняли, бывало, и прогрессивка шла, чего еще надо? Выведешь по-человечески кому следует, – глядишь, в получку зовут. Ну, зайдешь, чтоб не обидеть. Много, конечно, не пил, чего там: красненького стакан, белого граммов двести, – вот и все. Вечерком в кино сходишь или к друзьям – «козла» забить. Жизнь!..

А минувшей зимой взялись: у кого специальное сельскохозяйственное – просим… Вызвали в обком. Ну, сперва поартачился – какое там сельскохозяйственное, ведь позабыл уже все. Поднажали, пришлось дать согласие. И верно, думалось, отчего бы не согласиться? Дело, как говорится, почетное. Должность, оклад. Хозяйство завести можно…

Михаил Афанасьевич с хрустом потягивается и думает о том, что надо бы Степке Баландину, дружку заветному, написать, чтоб приехал. Пусть бы кадрами заворачивал, все же помощь…

Размышления прерывает Закиров, председатель колхоза «Новая жизнь». Он входит, громко хлопнув дверью. Полы его прорезиненного плаща по-кавалерийски подоткнуты концами за зеленый казахский кушак, сапоги заляпаны грязью. Темное лицо, изрытое крупными оспинами, теперь темнее обычного.

Швырнув на диван плетку и не поздоровавшись, он начинает:

– Ты кушать хочешь?

– Тш-шш… – произносит Михаил Афанасьевич. – В чем дело?

– Зачем тшикаешь? – говорит Закиров. – Животное тоже кушать хочет. Ты молоко любишь?

– Ну, ну, – успокаивающе произносит Михаил Афанасьевич. – Давай садись, чего там у тебя?

– Зачем трактор не давал? – Закиров вытирает ушанкой потный лоб.

– Вот народ интересный! – восклицает Михаил Афанасьевич, подыскивая в уме подходящий ответ.

– Зачем меня пятнадцать километров гонял? – продолжает Закиров.

– Порядок, – разводит руками Михаил Афанасьевич. – Не могу же я на ходу с первым встречным вопросы решать.

– Ты… – задыхается Закиров, – ты… – Он оглядывается, будто нужные слова выстроились у него за спиной. – Толстый глупый человек, вот кто ты есть!

Михаил Афанасьевич откидывается и бледнеет от возмущения и обиды.

Происходит бурный разговор. Через пять минут Закиров удаляется, держа в руке письменное разрешение на трактор и на ходу надевая ушанку. В дверях он сталкивается с главным агрономом, сутулым, желтолицым, и очень вежливым. Пропустив Закирова, тот входит, неся производственно-финансовый план – многостраничный, отпечатанный типографским способом, синеющий столбцами вписанных от руки цифр.

– Вот, готово, – говорит он, кладя план на стол. – Посмотрите, отправлять надо.

Михаил Афанасьевич открывает первую страницу и старается вникнуть.

«Всего земли… – беззвучно шепчет он, – …в тэ че пахотной… пашни… залежи… перелоги… сенокосы…»

Он еще не успокоился после разговора с Закировым, в глазах у него рябит, аккуратные фиолетовые цифры наскакивают одна на другую.

«Свиньи… овцы… – шепчет он, – уборочная площадь, в тэ че зерновые…»

Вскоре это занятие надоедает ему.

– Ну, как у вас тут? – строго спрашивает он, оторвавшись от плана. – Все правильно?

– Как будто… – пожимает плечами главный агроном.

Михаил Афанасьевич макает перо и, примерившись, ставит на титульной странице красивую подпись, с закавыкой и росчерком. Главный агроном берет план и направляется к двери.

– Погодите, – останавливает его Михаил Афанасьевич. – Тут еще циркулярчик насчет этого самого фосфоробактерина или как его… – Он берет папиросный листок. – Только я не пойму, опечатка, что ли? Пятьдесят грамм на гектар. Как же его разбрызгивать?

– Да не разбрызгивать, – вежливо усмехается агроном. – Смачивать раствором семена.

– Аа-а…

Михаил Афанасьевич снова макает и кладет косую, плывущую по папиросной бумаге резолюцию:

«Гл. агр. К исполнению».

Взяв бумаги, главный агроном выходит. За дверью, вздохнув, выразительно смотрит на секретаршу. Та сочувственно кивает. За день ей придется выслушать немало таких вздохов. А бывает и похлеще. Вчера, например, главный инженер выскочил из директорского кабинета, оглянулся – нет ли кого, постучал кулаком себя по лбу и сказал:

– Студень, гром меня разрази! Я вас уверяю, его по утрам в пиджак ложками наливают…

Секретарша прикрывает рот кончиком платка, сдерживает смех. Этот скажет – как припечатает…

Главный инженер, быстрый, с живыми темными глазами, за какой-нибудь месяц успел зазнобить многие девичьи сердца на поселке, в том числе и секретаршино. Она стирает уголком платка остаток улыбки, смотрится в карманное зеркальце и, посетовав про себя на веснушки, принимается отстукивать очередной приказ директора, начинающийся, как и предыдущие, обширным вступлением:

«…В то время, когда трудящиеся города и деревни, вдохновленные историческими решениями, все, как один…»

3

А в это время главный инженер Дмитрий Николаевич Ширяев, проводивший с утра аттестацию, входит в машинно-тракторную мастерскую с секретарем партбюро Никифором Кузьмичом Степанченко.

Никифор Кузьмич – старожил из давних переселенцев, низкорослый, в брезентовом грубом дождевике, надетом поверх армейской шинели, с обветренным красным лицом, никогда, кажется, не меняющим своего строгого, замкнутого выражения, слушает, что горячо говорит ему Ширяев:

– Вы посудите сами – какой разрыв получается! Технику шлют первоклассную, народ едет, а здесь что? Сидим на уровне прошлого века, грязь, в паршивой деревенской кузнице больше порядку… А оборудование? Да на этих 1-ТМ-15 деды наши токарничали… А ведь с людей требуем – давай качество! Какое же, посудите, может быть качество, если в мастерской всю зиму от холода пальцы к металлу прилипают? И то удивляться надо, как народ терпит да еще справляется кое-как с ремонтом…

Никифор Кузьмич, кашлянув, отгибает жесткую полу дождевика и достает сигарету. Ширяев тоже закуривает, нервно разминая папиросу. Поглядев на него исподлобья, секретарь спрашивает:

– Что же вы, собственно, предлагаете?

Помолчав, Ширяев говорит:

– Прежде всего уборную почистить, там дерьма горы, вот оттает, дохнуть нечем будет…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю