Текст книги "Сквозь ночь"
Автор книги: Леонид Волынский
Жанры:
Искусство и Дизайн
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 48 страниц)
ЛЕТНИЙ СЕЗОН
1
Приезд цирка в наш город был праздником прежде всего для музыкантов. Не знаю, что бы они делали, если б не летний сезон. Свадьбы и похороны с музыкой случаются, в конце концов, не так часто, а есть-пить человеку надо ежедневно, даже если он играет на таком до смешного малоизвестном инструменте, как английский рожок.
Один многодетный и тихий старичок чех, по фамилии Недобежал, играл у нас на этом инструменте. Посудите сами, что ему оставалось бы делать, если б не летний сезон. На свадьбы и похороны его не брали.
Правда, не очень-то охотно брали его и в цирк. Существовало мнение, что и здесь можно, с божьей помощью, обойтись без английского рожка. Но тут уж в дело вмешивался «посредрабис». Бывший актер Людвигов, человек с бугристым и напудренным лицом старого льва, заведовавший этим учреждением, корил суетливых оркестрантов понаторевшим в трагических монологах голосом.
– О людская черствость! – рокотал он, и воздух тесной посредрабисовской комнатенки дрожал от раскатов его колокольного баса. – И не совестно вам при советской власти так относиться к нуждающемуся коллеге?
– Па-азвольте, па-азвольте, – кипятился, заикаясь, тощий дирижер Нехамкес, узкое лицо которого на первый взгляд состояло из одного лишь разрисованного фиолетовыми жилками носа. – При чем тут советская власть, когда мне дают готовую партитуру и здесь совсем нету партии английского рожка? Может быть, я ее должен родить, эту партию?
– Роди́те! – гремел Людвигов. – На то вы артист! Артист! – повторял он, потрясая тростью, отличавшей его от всех прочих жителей нашего города. Это была какого-то редкого дерева трость с рукоятью из сморщенного оленьего рога и потемневшей серебряной табличкой, на которой была награвирована двадцатипятилетней давности надпись: «От почитателей таланта». С этой тростью Людвигов не расставался, она придавала его походке нечто такое, что заставляло не замечать заплаты на его начищенных полуботинках.
Действовала трость безотказно и на Нехамкеса. Вздохнув и выразительно подняв брови, он отправлялся домой и там, налиновав несколько страничек нотной бумаги, писал партию английского рожка, состоящую из двух отрывистых звуков в начале и конце, разделенных паузой продолжительностью в девяносто восемь тактов.
Покуда воспрянувшие духом оркестранты прилежно разучивали галопы, марши и полные истомы цирковые вальсы, плотники, заложив за уши огрызки карандашей, стучали топорами в городском саду. Тринадцать рядов врытых в землю скамей окружали будущую арену. Высокие, грубо отесанные столбы истекали под майским солнцем пахучей смолой. Цирк вырастал не по дням, а по часам среди цветущих каштанов и акаций. И вот наконец над свежеокрашенными известкой дощатыми стенами повисал конический мягкий купол «шапито́».
В самом этом слове таилось что-то магическое. Линии купола были как бы прочерчены стремительно взлетевшими птицами. Светлый брезент его вздыхал под теплым ветром, осыпаемый вьюгой каштановых лепестков.
Все, что скрыто было под этим зыбким шатром, отныне приобретало особый смысл. Наспех оструганные скамьи переставали быть просто скамьями: черные полоски и криво написанные цифры делили их на пронумерованные места. Таинственная тишина воцарялась на некоторое время за дощатыми стенами, и луч полуденного солнца, проникнув через открытый кружок в верху купола, прорезал сумеречное безмолвие, падая на красный бархат барьера.
Через день-другой на улицах появлялись плакаты, изготовленные надменным живописцем Решетилом из артели «Трудовая кисть».
Город наш был обильно украшен творениями этого мастера. Неслыханно бледные красавцы близнецы с закрученными усиками, в котелках и полосатых штучных брюках, а также грудастые дамы в невиданно роскошных манто глядели с портновских вывесок. Над входами в лавчонки, торговавшие пшеном, ржавой сельдью и семечковой халвой, напоминавшей оконную замазку, красовались колониально-бакалейные сцены с арапчатами в пышных чалмах. Поджаристые калачи, французские булочки, халы, рогалики, марципаны, ватрушки и сахарные пончики сыпались дождем из витых рогов изобилия над булочными, где продавался недопеченный серый хлеб с остюками. Парикмахерские были отмечены изображениями намыленных усачей брюнетов, как две капли похожих на портрет писателя Мопассана.
Решетило был свято верен старорежимным образцам. Но веяния времени неумолимы. Жизнь грубо вторгалась в его творчество, требуя новшеств. Волей-неволей приходилось проявлять фантазию. Фантазия же у Решетила оказалась неожиданно буйной.
На вывеске, заказанной ему артелью пекарей-инвалидов, он изобразил жарко пылающую печь, вокруг которой хлопотало множество одноногих инвалидов на деревяшках, одетых в фартуки и рогатые колпаки. Одни месили тесто в квашнях, другие совали в печь выделанные хлебы. Все вместе взятое почему-то смахивало на сцену сожжения грешников в аду.
С цирковыми плакатами у Решетила тоже было не все ладно. Рыкающий лев, изображенный на одном, похож был на завпосредрабисом Людвигова, только не седого, а кирпично-рыжего. У слона были чересчур длинные ноги, а хвост закручен штопором, как у свиньи.
Впрочем, все это не играло особой роли. Отдельные погрешности рисунка Решетило восполнял яркостью красок. Слонов же и львов, так или иначе, в цирке пока не было. Там были одни только лошади, – мой друг Женька Забалуев клялся, что сам видел, как их вели с вокзала.
Мы сбегали с ним в городской сад и потоптались вокруг длинного сооружения из досок, пристроенного к цирку сзади. Дивный запах несся оттуда, чарующий, дивный запах опилок, пропитанных конской мочой. С другой стороны, у закрытого пока главного входа, стояла косая будка с окошечком, как в скворечнице, и надписью «Касса».
Эти пять букв сулили многое, но и требовали немалого. Самый дешевый билет стоил рубль. Мы тотчас сделались шелковыми. Мы стали колоть дома дрова и носить воду с водоразборной колонки, стоявшей на углу. Мы перестали лазить по крышам и стрелять из пугача под окнами. Мы возвращались с речки засветло. Мы клялись, получив по рублю, на всю жизнь отказаться от дальнейших денежных притязаний.
Наконец соединенные усилия принесли победу. Кассирша – малокровная особа в пенсне – молча выложила на пристроенную к окошку полочку два прямоугольничка розовой бумаги, прошитые дырчатой строчкой, с лиловыми штемпельными цифрами и волшебным словом «контроль».
2
Все выглядело празднично в тот вечер. Даже капля на кончике носа у дирижера Нехамкеса сверкала электрическим блеском. Застарелый насморк терзал Нехамкеса зимой и летом, из носа у него постоянно сочилось, как из худого крана, и он давно наловчился в такт музыке сбивать набегающие капли мановением своей дирижерской палочки. Нафталиновый черный пиджак с шелковыми лацканами топорщился на его узких плечах, длинные руки его взлетали как крылья, пленительные звуки галопов и маршей низвергались с украшенного плюшевыми занавесками помоста, в то время как на арене творились истинные чудеса.
Все земные преграды и законы были попраны в тот вечер. Невозможное перестало существовать. Люди там, в заколдованном том кругу, гнулись в три погибели, легко взмывали вверх, дважды перевертываясь при этом в воздухе, стояли на голове, без труда ходили на руках. Сестры-девочки, покачивая плоскими зонтиками, танцевали на тонкой проволоке. Из глаз клоуна Вальдемара били фонтаны слез, рыжие волосы вставали дыбом, в карманах широченных клетчатых штанов его взрывались петарды, а затем оттуда, треща крыльями, вылетали в клубах дыма живые голуби.
Другой клоун, Коко, добела напудренный, играл на крошечной, со спичечный коробок, гармошке. Полуголый и очень худой старик китаец Ван дышал огнем, тащил изо рта версты разноцветных бумажных лент, прыгал сквозь обруч, утыканный длинными острыми ножами, а затем, взяв один из этих ножей, сделал себе харакири. Впалый коричневый живот его вспоролся с арбузным треском, оттуда полилась кровь, его унесли с арены, но он тут же вернулся живой и невредимый. Улыбаясь сморщенным, как сухая груша, лицом, он бежал по кругу вдоль барьера и кланялся; девичья смоляная коса его легко летела за ним. Сзади, ловя ее, бежал, спотыкаясь и поминутно падая, рыжий Вальдемар…
К концу первого отделения мы с Женькой были оглушены. Мы сидели, вцепившись в скамьи и не решаясь выйти в антракте. На померкшей арене шитые галунами униформисты причесывали граблями опилки. Какой-то зеркальноволосый мужчина, в длинном, до пят, туго подпоясанном халате, вышел и стал пробовать тросы-растяжки, тянувшиеся из-под купола вниз, к оплывшим янтарными каплями столбам. Там, вверху, под мягко вздыхающим шатром, поблескивали никелем какие-то две площадки, обитые по краю бахромой. К площадкам были подтянуты никелевые перекладины-трапеции, украшенные на концах кистями.
Мужчина в халате, потрогав поочередно все тросы, отцепил и опустил на арену узкую веревочную лестницу с точеными перекладинами. Опустив, он с величайшей серьезностью подергал ее. Убедясь, что с лестницей, как и с тросами, все в порядке, он с достоинством удалился. Женька, заглянув через соседское плечо в программку, ткнул меня локтем и прошептал:
– Ты! «Четыре черта» сейчас. Эльворти, понял?..
Мы замерли в предвкушении. Скамьи снова заполнились. Нехамкес, заняв свое место, поднял палочку. На кончике его носа повисла сверкающая капля. Человек во фраке, похожий на белобокую сороку, вышел и прокричал в тишине специальным голосом, нажимая на «р»:
– Воздушный полет па-ад куполом цирка. Четыре чер-рта. Труппа Эльвор-рти. Полет исполняется без сетки. Маэстро, пр-рашу!
Нехамкес сбил палочкой каплю, оркестр грянул марш. «Четыре черта», обтянутые от шеи до пят ярко-красными дьявольскими трико, выбежали, раскланялись и стали с кошачьей быстротой взбираться по веревочной лестнице.
Первым поднялся тот, что выходил в халате, – мы сразу узнали его. Наверху все четверо принялись натирать ладони чем-то белым, стоя на площадке в небрежно-изящных позах. Музыка смолкла. Выждав минуту, Нехамкес взмахнул палочкой, полился томящий вальс, и тут началось.
Раскачав трапецию, один из «чертей» молнией перелетел на противоположную площадку, повис там вниз головой и, хлопнув ладонями, негромко произнес:
– Ап!..
Тотчас второй ринулся вслед. Описав головокружительную дугу, он расстался с трапецией и, перекувыркнувшись в воздухе, был пойман за руки первым. Что было дальше, описать трудно. То и дело произнося «ап», «черти» гуляли по воздуху, как по земле. Нагулявшись, они снова собрались вчетвером на площадке и принялись натирать ладони белым из висящего там бархатного мешочка. Они улыбались, стоя в небрежно-изящных позах, подчеркивающих мускулатуру, и стараясь умерить дыхание. Музыка смолкла. И вот, оказывается, главное было еще впереди.
Какой-то человечек, в ниспадающих гармошкой штанах, кургузом пиджачке, просящих каши огромных ботинках, в дырявой, продавленной шляпе и с тросточкой, вдруг вышел на арену. Потоптавшись, он стал, хихикая, взбираться по веревочной лестнице. Четверо сверху смеялись над ним и приглашали его знаками.
Человечек неловко взбирался, то и дело срываясь и придерживая рукой шляпу. Наверху он здорово перепугался. Весь дрожа, он стоял на площадке, вцепясь в канат. Четверо красных помирали со смеху, глядя на него. Боясь двинуться, человечек прижался к канату и потрогал рукоятью трости подтянутую к площадке трапецию. И вдруг, оступившись, сорвался.
Тринадцать рядов отчаянно ахнули. Человечек летел, зацепившись рукоятью трости за трапецию и придерживая левой рукой шляпу. Он вопил и судорожно сучил ногами. «Черти» тотчас принялись выручать его. Один из них повис головой книзу на второй раскачивающейся трапеции. Пролетая, он поймал человечка за ноги. Шляпа и трость шлепнулись вниз, на арену. Человечка стали перебрасывать из рук в руки. «Черти» играли им, как мячом, – и ему это, видимо, стало нравиться. Он гоготал и взвизгивал от удовольствия, кувыркаясь в воздухе. Наконец красным надоела эта забава. Они водворили человечка на вторую площадку, сами же перелетели на первую и быстро спустились один за другим по лестнице. Человечек же глядел беспомощно сверху. Спуститься ему было невозможно.
Он стал объяснять это знаками, но четверо лишь посмеивались, стоя внизу. Человечек потоптался на площадке и наконец, решившись на что-то, остановился в тишине на краю. Маэстро Нехамкес приподнял палочку, раздалась щемящая душу барабанная дробь. Постояв в позе прыгающего в воду, человечек произнес тонким голосом: «Ап!» – и сиганул.
Поймав раскачивающуюся трапецию, он пролетел, суча ногами, вперед и, перекувыркнувшись, ухватился за вторую трапецию. Теперь ему предстояло перебраться на площадку с лестницей. Сильно раскачавшись, он пролетел вперед и, не долетев до площадки, вдруг, разжав руки, сорвался.
Многоголосый отчаянный стон вознесся к куполу, навстречу раздалась серия оглушительных выстрелов, и человечек повис, чуть не долетев до арены, на какой-то пружинистой веревке. «Черти» живо отстегнули его, и все пятеро стали кланяться под нескончаемую бурю аплодисментов.
3
Придя назавтра к Женьке, я застал его висящим на вершине орехового дерева головой вниз.
– Ап! – сказал он, завидев меня. – Понял, нет?
Он хлопнул ладонями, желая подчеркнуть, что висит совершенно свободно без рук, держась исключительно согнутыми в коленях ногами. Солнечные зайчики играли на его покрытых цыпками босых ступнях и опрокинутом красном лице. Повисев так, он взялся за ветку руками, высвободил ноги и принялся раскачиваться.
– Ап! – сказал он, спрыгнув на землю.
Я тут же влез на дерево и проделал то же самое.
– Ап! – сказал я, спрыгнув и больно ударившись пятками.
В тот же день мы подвесили к старому каштану две самодельные трапеции. Мы зажили обезьяньей жизнью, сигая день-деньской с ветки на ветку, раскачиваясь и повисая время от времени головой вниз.
Неведомая доселе, холодящая желудок отвага вселилась в нас. Невозможное перестало существовать. Мы запросто прыгали с высокой крыши сарая; ходили, не держась ни за что, по жерди, проложенной через глубокую заболоченную канаву. Что бы нам ни приходилось делать, мы старались делать не так, как все люди. Ведра с колонки мы носили, зацепив дужку одним пальцем, хотя это было чертовски трудно. Дома, сидя за столом, мы незаметно откидывали стул на две ножки, учась держать равновесие.
На речке, готовясь прыгнуть с обрывистого берега в воду, мы произносили: «Ап!», что само по себе придавало прыжку особый вкус. Впрочем, этого было недостаточно. Вскоре мы стали прыгать, поочередно усаживаясь друг другу на плечи. Но и этого было мало. Однажды Женька, подойдя к краю и сказав «Ап!», чуть присел, раскорячив ноги и по-цирковому сплетя пальцы рук. Я поставил ступню на его соединенные корзиночкой ладони и положил руки на его верные плечи.
– Ап! – повторил Женька, и я, оттолкнувшись, взлетел, подброшенный, на лету взялся руками за согнутые колени, перекувыркнулся и шлепнулся в воду, подняв тучу брызг.
– Ап! – вскричал я, вынырнув. Сладостный восторг полета, вошедший в меня, невыразим был обычными человеческими словами. Река дробила июньское солнце на миллионы маленьких солнц, ребята сидели и валялись на темно-розовых раскаленных камнях… Многие из них научились уже произносить, когда следует, заветное слово «Ап!». Но никто пока еще не сумел перекувыркнуться в воздухе, сделав сальто, как я.
Нет, что ни говори, мир был прекрасен!..
Вскоре, однако, многие наловчились кувыркаться в воздухе. Некоторые даже стали крутить переднее сальто на песке с разбега. Колька Дзюба же, закоренелый второгодник из нашей школы, стал подражать клоуну Вальдемару. Он теперь ходил, вихляя бедрами, и говорил дурашливым голосом, коверкая на немецкий лад слова.
– Ах, скажийть пошалюста, – заявил он однажды, придя на речку, – скажийть пошалюста, я поступайль в циркус.
И верно, Кольку Дзюбу наняли в цирк униформистом взамен какого-то там заболевшего.
Дзюба был вдвое выше любого из нас ростом, лицо у него было красновато-прыщавое, с низко заросшим лбом и темной щетинкой над вывернутой верхней губой. В школе на него окончательно махнули рукой после того, как он, отсидев по два года в третьем, четвертом и пятом классах, так и не смог переползти в шестой. Классная руководительница наша, Надежда Михайловна, огорченно сказала на последнем перед каникулами уроке:
– Как же нам быть с тобой, Дзюба? Не усвоил ты курс.
Дзюба, сидевший на «Камчатке», то есть на последней парте в углу за печью, поднялся и, сверля пальцем подол своей лопающейся на плечах косоворотки, невнятно пробубнил:
– А чего ж не усвоив? Я усвоив.
– Ну-ка, дружок, подойди к доске, – сказала, прислушавшись, Надежда Михайловна.
Дзюба, пожав плечищами, подошел.
– Напиши-ка: «усвоил», – мягко продиктовала Надежда Михайловна.
Дзюба взял мел и написал очень хорошим почерком: «Услоив».
– Садись, дружок, – вздохнула Надежда Михайловна.
Теперь, нанявшись униформистом, Дзюба неожиданно взмыл на вершины жизненного успеха, оставив всех нас далеко внизу. Он страшно заважничал, стал в открытую курить и небрежно раздавал нам подзатыльники. На речку он стал являться реже. Придя, он укладывался в стороне, закуривал и молча сплевывал в воду или же ковырялся в своем пупке и вырывал какие-то волосики на груди. Помолчав, он скупо отцеживал что-нибудь насчет цирка.
Мы слушали раскрыв рты. Мы подхалимски кормили его зелеными яблоками и принесенными из дому пирогами с вишней. Однако это лишь подчеркивало дистанцию между нами. Наглотавшись, Дзюба делался еще важнее. Он запросто пересыпал свои речи такими словами, как «шамбарьер», «шпрехшталмейстер», «лонжа», «батуд» и т. п. Он хвастал, что обязательно уедет с цирком и станет клоуном, жонглером или еще чем-нибудь таким. Короче, он был недосягаем…
Однажды, явившись и помытарив нас молчанием, он сообщил, что скоро в цирке откроется чемпионат.
Мы плохо понимали значение этого слова, в городе у нас не бывало чемпионатов. Дзюба же не торопился с подробностями. Он, видимо, и сам не все как следует знал, да не хотел признаваться.
– Французская борьба приедет, понятно? – туманно пояснил он, сплюнув в воду.
Возвращаясь с речки, мы с Женькой увидели, как живописец Решетило, сидя на табурете за витриной артели «Трудовая кисть», изображает на фанерном щите немыслимо широкоплечего человека со скрещенными на груди богатырскими руками и усатым лицом, похожим на портрет писателя Мопассана.
Решетило, откинувшись, щурился на свое творение, когда мы остановились у витрины. Увидев нас, он замахнулся волосатым кулаком. Мы отпрянули и подались домой, соображая, как добыть два рубля к предстоящему открытию чемпионата.
4
Дело стоило немалых усилий. Шесть бутылок из-под ситро, найденных Женькой на чердаке, принесли рубль двадцать копеек. Недостающая сумма была добыта ценой недельного послушания. И вот мы снова сидим в последнем ряду, а на арене кружатся под звуки вальса лошади, совсем не похожие на знакомых нам тощих извозчичьих кляч или волосатоногих угрюмых битюгов.
Легкие, тугие как мячики, все, как одна, вороные, с лоснящейся, будто намасленной шерстью, с коротко подстриженными хвостами и круто выгнутыми гривами-щетками, они кружатся, кивая торчащими серебряными метелками. Человек в коричневых твердых крагах, клетчатой рубахе и ковбойской высокой шляпе взмахивает звонко стреляющим бичом (это и есть шамбарьер, теперь и мы знаем!), и лошадки выстраиваются в шеренгу. Еще выстрел шамбарьера, и все они, подломив колени, кланяются, встряхивая метелками. Здорово, ничего не скажешь, но мысли наши поглощены предстоящим…
В антракте мы не отрываясь глядим, как униформисты, причесав арену граблями, расстилают толстый ковер, похожий на стеганое одеяло. Дзюба, одетый в расшитую золотыми галунами форму, выносит столик, накрывает его бахромчатой скатертью, ставит графин с водой и звонок. Затем он выносит три стула. Он, кажется, видел нас и поэтому очень важничает. Антракт тянется чертовски долго, но вот наконец скамьи заполняются, арена светлеет, Нехамкес занимает свое место, и человек во фраке (шпрехшталмейстер, мы знаем уже и это), выйдя, объявляет своим специальным голосом:
– Откр-рываем чэмпионат фр-ранцузской борьбы. Парад алле! Маэстро, пр-рашу!
Униформисты раздергивают плюшевый занавес, и на арену под звуки какого-то особо торжественного марша выходят люди, – представьте, почти такие, как на Решетилином плакате.
Тяжелоногие, грузные, немыслимо широкоплечие, они неторопливо идут по кругу вдоль барьера, глядя прямо перед собой. Они обуты в мягкие зашнурованные ботинки. Черные трико с узкими нагрудниками и перекрещивающимися на спине шлейками облегают их могучие торсы. Чугунные мышцы-шары перекатываются под их упругой молочно-розовой кожей.
Помаршировав, они останавливаются незамкнутым кругом. Шпрехшталмейстер, набрав побольше воздуха, начинает:
– Для участия в чэмпионате пр-рибыли и записались следующие борцы. Чэмпион мира Ганс Ульрих!
Звучит туш, и самый грузный, приземистый, с маленькими, заплывшими глазками и головой-грушей, поросшей рыжей шерстью, смешно переваливаясь, делает два шага вперед и кланяется.
– Знаменитый русский силач Иван Манжула! – возглашает «шпрех».
Из круга выходит длиннорукий, страшного вида дядька с перебитым носом и сизыми щеками. Он не кланяется, а просто так выходит, угрюмо глядя перед собой, и тотчас возвращается в круг.
– Любимец публики Ян Рубан!
Черноглазый богатырь, тряхнув волосами, кланяется, улыбаясь и прикладывая руку к сердцу.
– Чэмпион Европы Василий Загоруйко!
Этот выходит как-то совсем особенно – вприпрыжку, легко играя мускулами рук, ног и груди и кивая во все стороны бритой наголо головой.
Объявив всех борцов (их пока двенадцать человек), «шпрех» представляет публике арбитра – красивого смуглого мужчину с бархатными усиками, в воздушно-легкой кремовой косоворотке, подпоясанной витым кушаком с кистями. Зовут его Павле Петреску. За столик усаживаются судьи (один из них – завпосредрабисом Людвигов – важно садится в центре, поставив меж колен неразлучную трость) – и чемпионат наконец начинается…
Первыми борются Ульрих с Манжулой. Выйдя на ковер, они небрежно подают друг другу руки, расходятся и сразу же сходятся, наклонясь и по-бычьи уткнувшись лбами. Так они топчутся минуту-другую, цапая друг друга короткими прикосновениями. Ульрих почему-то сразу же начинает потеть. Розовое, будто ошпаренное тело его начинает лосниться. Ноги расставлены, как тумбы. Поцапав его, Манжула вдруг быстрым, движением охватывает его ниже груди своими длинными, горильими ручищами. Ульрих, однако, сразу разрывает кольцо и, повернувшись, пытается перебросить через себя Манжулу, поймав его вытянутую руку. Но не тут-то было! Выдернув руку, Манжула молнией охватывает Ульриха сзади и отрывает его от ковра. Тот повисает, дрыгая ногами-окороками, сопя и всхрапывая. Подержав его так и хекнув, как дровосек, Манжула рушится вместе с ним… Публика, ахнув, замирает. Ульрих, однако же, вывернувшись каким-то чудом, оказывается стоящим на четвереньках. Манжула под общий смех дает ему в сердцах шлепка по складчатому затылку и принимается снова отрывать от ковра. Но тот будто прирос ладонями и коленями. Он стоит как гора. Он уже не влажный, а мокрый, весь в крупных каплях. Он сопит и как-то очень смешно всхрюкивает, в то время как освирепевший Манжула пытается, продев сзади свои ручищи ему под мышки, соединить их на его затылке. Наконец ему это удается. «Двойной нельсон», – взволнованно шепчет кто-то из наших соседей. Сплетя пальцы на Ульриховой холке, Манжула свирепо жмет, выпятив сизую челюсть. Арбитр Петреску по-кошачьи мягко ходит вокруг, держа на ладони часы. Ульрих кряхтит, сопит, обливается потом, но держится. «Манжула, жми!» – раздается из публики, но тут вдруг розовая потная гора приводит в движение. Мотнув щетинистой рыжей башкой, Ульрих разрывает клещи, ныряет под Манжулу, перекидывает его через себя и наваливается на него всей тяжестью. Тот мгновенно выгибает спину, упершись теменем и ступнями.
Придерживая его, Ульрих начинает возиться. Смешно ерзая выпяченным задом, пыхтя и всхлипывая, он ползает вокруг выгнувшегося, как стальная пружина, Манжулы. В публике раздаются смешки, Но смех смехом – рыжий сопящий боров так и не дает Манжуле уйти. Расстояние между ковром и могучей спиной Манжулы неуклонно сокращается. Вот он уже прикоснулся одной лопаткой… Петреску присел, держа в зубах свисток. Ульрих кряхтит и даже попискивает. Еще секунда-другая, – тринадцать рядов разом вздыхают. Свисток, борцы встают, Петреску поднимает толстую мокрую руку шумно сопящего Ульриха.
– На девятнадцатой минуте, – провозглашает он торжественным шпрехшталмейстерским голосом, – пр-риемом бра-руле́ победил Ганс Ульрих пр-равильно!..
5
Надо ли говорить, что вскоре заветное слово «Ап!» сменилось другими, не менее могущественными словами.
Всякие тур-де-бра, тур-де-теты, бра-руле́, обычные и двойные нельсоны не сходили теперь у нас с языка. На речке мы сменили место купанья, перейдя с камней на песок. Там мы топтались, упершись лбами, валили друг друга, душили, зажимая под мышкой головы…
У каждого был свой любимец. Одни подражали свирепому Манжуле, другие – непобедимому красавцу Рубану, боровшемуся улыбаясь, третьи – «медведю», коренастому, волосатому борцу Николаю Медведеву.
Одному лишь Гансу Ульриху никто не хотел подражать. Никому не хотелось сопеть, хрюкать, быть рыжим, потным и смешным.
Женька наголо обрил голову и стал ходить держа колесом руки, – он подражал Василию Загоруйке.
Наголо обритая голова нужна была Загоруйке, чтобы вертеться на ней. Не было, казалось, такого положения, из которого он не вышел бы с помощью своей удлиненной, гладкой и блестящей, как отполированная кость, головы. Вот уж, глядишь, прижали его, все кончено, Петреску, присел, держа наготове свисток, – так нет же! Длинные Загоруйковы ноги вдруг взлетают кверху, он вертится на голове как волчок, выскальзывает, и все начинается сначала…
Впрочем, и ему приходилось кое-когда туго. Изредка и его укладывали на лопатки. Непобедим пока был один лишь Ян Рубан.
Был, правда, случай, когда рассвирепевший Манжула прижал его спиной к ковру, но судьи признали схватку недействительной. Что-то там Манжула нарушил, точно не знаю. Схватку отложили. Можно ли было не видеть ее продолжения?
Мы с Женькой впали в отчаяние. Все возможные ресурсы были уже исчерпаны, вплоть до старых бутылок из-под олифы и керосина, которые мы долго отмывали и оттирали песком, прежде чем продать. Теперь продавать было нечего. Не помогало и послушание – Женькина мать жаловалась моей, что этот проклятый цирк в конце концов пустит их по миру.
И тут на помощь неожиданно пришел Колька Дзюба. Сожрав на реке десяток принесенных нами яблок и два здоровенных куска пирога, он милостиво пообещал познакомить нас с цирковым администратором по фамилии Джильярди. Он сказал, что если мы понравимся этому человеку и сумеем ему угодить, то контрамарками будем наверняка обеспечены. Уж во всяком случае на борьбу нас будут пускать ежедневно.
– Приходите сёдни пораньше, – важно промолвил он напоследок, влезая прыщавыми ногами в штаны. – Меня найдете, а там уж можете не беспокоиться. Будьте уверочки.
Для верности мы пришли часа за два с половиной до начала. Ноги у нас гудели от стояния, пока мы наконец дождались Дзюбу. Он помытарил нас еще немного, прежде чем зазвать внутрь.
Он впустил нас в длинную дощатую пристройку, где неярко светили голые лампы и дивно пахло лошадьми и опилками. Там и сям виднелись разные цирковые предметы, поблескивающие никелем. В углу на низеньких стульчиках сидели китаец Ван и еще какой-то старик с печальными глазами и венчиком седых волос вокруг лысины. Они играли в домино, со стуком кладя кости на раскрашенный деревянный барабан. Лысый, как сообщил нам шепотом Дзюба, был не кто иной, как клоун Вальдемар. Мы замедлили шаг, проходя, но Дзюба не дал нам наглядеться на артистов.
Приоткрыв некрашеную дверь, он втолкнул нас в каморку с голыми стенами, где на незастланной койке сидел человек в измятом парусиновом костюме, с пестрым бантиком-«гудочком» на шее и с лицом, как бы вытесанным в спешке немногими взмахами плотницкого топора: первый взмах – готовы глубоко упрятанные глаза, второй, третий – нос, четвертый – рот щелью, вот и все, чего там возиться… Это и был Джильярди.
Как нам рассказал Дзюба, Джильярди этот когда-то, мальчиком еще, работал вольтижировку, то есть проделывал разные штуки на скачущей лошади. Сорвавшись однажды, он в двух местах сломал ногу, охромел и, конечно, не мог уже работать никакую там вольтижировку, но из цирка не ушел, делал что придется и в конце концов стал администратором.
Был он, в общем, обижен судьбой и, как многие обиженные судьбою калеки, злился на весь белый свет. Все это мы, однако, поняли много позднее. Покуда же насмешливая грубость Джильярди казалась нам естественной. В самом деле, как еще мог обращаться с пацанами-контрамарочниками такой могущественный человек, да еще бывший артист?
Он гонял нас день-деньской, как соленых зайцев: то в типографию за афишами, то за бутылкой холодного ситро, то на угол за жареными семечками сорта «конский зуб», то в кооператив за «мерзавчиком», то еще за чем-нибудь. Он, усмехаясь, требовал с нас яблок послаще (мы рвали их в соседнем «генеральском» саду, стоявшем тогда без хозяина). Не отказывался он и от домашних пирогов и ватрушек. Но зато теперь мы наслаждались ежевечерне – и чем дальше, тем самозабвеннее.
Женька раздобыл где-то пудовую гирю, и мы по утрам упражнялись в сарае, наращивая мускулы. Поупражнявшись, мы измеряли веревочкой толщину бицепсов и объем груди.
Что до меня, то я еще колебался в выборе; Женька же, съедавший теперь по две тарелки борща за обедом, определенно решил стать борцом. Он как-то сказал об этом Джильярди, но тот лишь загадочно усмехнулся и погнал нас на угол за стаканом семечек.
6
Ничто, однако, не вечно, – близился к концу и летний сезон. Однажды, принеся из типографии тяжеленную кипу афиш и развернув одну из них, мы увидели роковые слова.
«Закрытие сезона, – было напечатано там трехцветными, в радужную растяжку буквами, пахнувшими свежей краской. – Последняя неделя чемпионата. Спешите видеть!!!»
Куда уж тут было спешить… Нам хотелось, чтоб эта неделя тянулась бесконечно. Но она, кажется, промелькнула быстрее, чем все другие недели лета.
Настало последнее воскресенье. На этот вечер была назначена решающая схватка Яна Рубана с Черной маской, боровшейся у нас в цирке с конца июля. Загадочный этот борец вот уже около месяца тревожил наше воображение, и мы никак не могли подглядеть, кто скрывается под черным чулочным колпаком с раскосыми зловещими прорезями, плотно облегавшим голову смуглокожего жилистого человека с курчавой грудью.








