355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Леонов » Избранное » Текст книги (страница 32)
Избранное
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:50

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Леонид Леонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 45 страниц)

Причины крылись всё в той же водонасосной: с каждым метром продвижения вглубь Увадьев становился всё более молчаливым. Понижающие колодцы лишь в самой незначительной степени ослабили напор плывунов. Совет десятника открыть тепляк и выморозить дно повторяли теперь все, все, кроме Бураго. Землекопные артели теряли терпенье, и только в этом одном заключалось их отличье от машин; казалось, было бы легче в воде высверлить подобный же колодец. Насосы были загружены до предела, и на строительстве со дня на день ожидали прибытия нового центробежного шестидюймового насоса, который удалось добыть Жеглову. Ночи Увадьева стал беспокойны: он верил, что несчастье может случиться только ночью. Его будил каждый звук, и когда однажды чуть дольше обычного ревел ночной гудок, он тотчас же схватился за телефонную трубку:

– …что-нибудь случилось?.. слышите, гудок!

Телефонистка не узнала его голоса.

– Это гудок третьей смены… – сказала она сонным голосом. – Кто говорит, – товарищ Увадьев?..

Он медленно положил трубку и оглянулся на мать, которая тотчас же притворилась спящей. Сквозь неплотно замкнутые ресницы она видела, как он суматошно шарил рукой по подоконнику в надежде отыскать хотя бы крупинку табаку.


III

Отправляясь на Соть, Варвара заранее приводила себя в боевую готовность; она ехала, в сущности, на непримиримую распрю с нелюбимой невесткой и была разочарована, когда место хозяйки дома далось ей без всякой борьбы. При скудности и незамысловатости увадьевского обихода ей предстояла праздная роль сыновней нахлебницы. Когда в доме водворилась невыносимая чистота и было перештопано всё бельё, Варвара впала в тоскливое оцепененье; по её характеру ей бы при роте солдат состоять матерью и хозяйкой. Два дня она старательно выискивала, куда приложить свою неиссякаемую заботливость; она собственноручно выбелила печь, размела снег вокруг дома, наколола пропасть дров и, когда всё было закончено, влезла на койку и принялась вбивать гвозди в стену; сын застал её за одиннадцатым по счёту четырёхдюймовиком. Варвара смущённо покосилась на него.

– Чего смотришь, жалко, что ли?

– Вали, вали, мать; гвоздей хватит, – нетвёрдо пошутил он. – Только куда их столько, у меня и одёжи вешать нехватит.

– Новая жена платьев навесит со шлейфами, – яростно кинула Варвара, вгоняя гвоздь по самую шляпку. – Увешает юбками, будешь посреди подолов сидеть, табак с горя нюхать. Отставят тебя к тому времени… – Она грузно опустилась на пол и приблизилась к сыну: – Тебе такая нужна, как я… она б тебя прищучила, курёнка!

Сын сочувственно покачал головой:

– Ты б отдохнула, Варвара: столько сил тратишь попусту. Мотор бы к тебе, что ли, приделать!

Отдых означал бездельное лежанье на перине, которую привезла с собою. Совсем того не разумея, он попал в самое больное место Варвары; именно перину, непременную спутницу всех кочёвок, она начинала ненавидеть со всей силой своего неуживчивого естества: в перине и пряталась её смерть, мягкая, умерщвляющая бездельным покоем. Ещё она ненавидела её за то, что не успела та сноситься и не давала поводов Варваре расправиться с нею по заслугам: Варвара была скупа. Недоставало дела, которое поглотило бы излишек сил, и Варвара нашла его: нужно было поженить сына на ненавистной инженерше. Может быть, после удачного выполненья дела ей понадобилось бы разделать его наоборот, но пока прельщала самая новизна и трудность предприятия. Сватовство заключало в себе уйму дипломатических уловок и хитростей, при этом не исключалась возможность женить сына по чванному дедовскому церемониалу: ей казалось, что стоило только настоять. Её теперешнее отношение к сыну крайне походило на его собственное к ней: затягивает счастьишко… ну, и дохлёбывай свою погибель до конца, пока с души не вырвет!

Она приступила к делу в величайшем секрете от самого Увадьева. В феврале выдалось одно ослепительное воскресенье; небо было розово, точно одним огромным лепестком прикрыт был мир. В инейных ветвях старой ели, уцелевшей на задворках, по-обезьяньи кувыркались клесты. Всё потрескивало и жило в этом алом, леденящем пламени. Варвара заперла дом на замок, сунула ключ в условленное с сыном место. Сузанна нашлась у себя в лаборатории; Варвару она встретила не без изумленья.

– Садись, милая, садись. Не узнала, поди, а ведь соседками сколько лет жили. Оно и правда, примелькается лицо-то, ровно ступенька станет… а рази все ступеньки в лицо упомнишь!

– Вы мать Ивана Абрамовича? – догадалась Сузанна.

– Мой… с лица видать! – Она села и стала распутывать головной платок. – Вот, знакомиться пришла. Ну, и место у вас, ни одной бабы, почище монастыря, пра! И поговорить не с кем…

– Нет, тут есть женщины… да и какая ж я баба! – смутилась её набега Сузанна, втайне подозревая, что Варвара пришла неспроста. – Я тоже по мужской отрасли работаю.

– А не брыкайся, из бабьего тела не вылезешь. Да и чего вы, нонешние, ровно бы отрекаетесь своего чина… зазорно, что ли? Грамадный чин, как я смотрю. Мужики машины рожают, а мы самих мужиков.

– Ну, я думаю несколько по-другому, – улыбнулась Сузанна. – Вам ничего, если я работать буду и говорить?..

– Работай, а я посмотрю. Мешаю, так уйду: скажи!

– Нет, сидите, я рада… Вы курите?

– До этого не дожила. Ты зови меня просто мамашей. Меня с двадцати годов всё мамашей кличут, привыкла!

В агатовой ступке Сузанна растолкла несколько кусков золотистого кристаллического камня и, высыпав в колбу, наливала туда желтоватую смесь кислот. Через минуту, когда обняло колбу синее пламя спиртовки, ноздри Варвары задвигались: окись азота защекотала ей дыхание: она кашлянула и укрощённо опустила глаза.

– Видите, нам нужен будет серный колчедан… много колчедана. А тут, всего в двухстах километрах, оказались целые залежи его. Надо исследовать содержание серы, продуктов, мешающих производству – селена и мышьяка, в процентах…

– Много ли выходит процентов-то? – с внезапной робостью спросила Варвара.

Сузанна мельком взглянула на неё и удивилась её чрезвычайному сходству с сыном:

– Вы про серу?.. мне думается, что процентов сорок шесть. А вы почему спросили?

Варвара испугалась:

– Нет, ты, девушка, не спрашивай… у меня мозги тугие. Гляди, гляди, закипело у тебя!

Неожиданный охватил Варвару страх: Сузанна нравилась ей… куда было тягаться с нею бедной Наталье! Ей пришлась по нраву уверенная самостоятельность будущей невестки, холодное спокойствие её лица и даже та смелость, с какой она обращалась с этими хрупкими и не знакомыми Варваре предметами. Теперь она одобряла выбор сына и терялась от мучительного, уже физического недоверия к Сузанне. Вытяжной шкаф не всасывал всего количества газа; Варвара задыхалась и всё же не отступала от своей роли свахи и искательницы сыновнего счастья.

– Одна живёшь-то?

– Одна… да.

– А обед сумеешь сварить?

– Сумею, пожалуй… – Сузанна деланно засмеялась; подозрения оправдывались. – Ну, что же мне показать бы вам? – Ей хотелось свести беседу на вещи, не обязывающие к откровенностям. – Хотите взглянуть в микроскоп? Это занятно, кто не видел. Вот, идите сюда, я положила волокно от тряпки, видите? Смотрите теперь!

Варвара медленно, точно пугаясь обилия стекла, подошла к столу и нерешительно склонилась над окуляром.

– Сюда, что ль?

– Да сюда… нет, вы ближе, ближе подойдите… – Она покрутила кремальерку, привычно устанавливая на фокус. – Видите теперь?

– Не видать, – глухо призналась Варвара.

– Да нет же, вы не так. Вы закройте левый глаз, а смотрите правым. Видите, вроде мохнатого бревна?.. это и есть волоконца.

– Всё одно не видать!

Сузанна растерялась:

– Ну, как же тогда… погодите я вам послабее поставлю объектив.

– Не надо, уроню я твою машину… – сдавленно отказалась Варвара и пятилась до самой своей табуретки.

Лицо её покрылось испариной; ей стало жарко и обидно, что её, огромную и сильную, мать большевика, заставляют поглядывать в щёлочку за ниткой, которой, может быть, ещё и нет на деле. Неудача ущемила её самолюбие, – положительно она близка была к подозренью, что и давешний газ и затея с микроскопом – только грубые тычки, которыми хотят поставить её на подобающее место. Ей стало жалко самоё себя, но она взглянула в смущённое лицо Сузанны и задержала обидное слово, готовое сорваться с уст. Теперь она вовсе не знала, как приступить к замышленному предприятию. На беду зазвонил телефон, и, когда посреди бегучего, непонятного чужому уху шепотка прорвалось вразумительное слово милый, Варвара ревниво насторожилась, словно у ней отнимали принадлежавшее ей одной.

– Братан, что ли?..

Сузанна вспыхнула, а Варвара так и впилась в неё просительным взглядом:

– Нет. Как это говорится… жених. То есть, я женюсь!

– Замуж, значит, выходишь? – покровительственно и холодно поправила Варвара.

– Нет, женюсь. Я сама предложила ему, а не он. Значит, я и женюсь…

Некоторое время слышно было только шепелявое лопотанье пламени. Сузанна отставила горелку; смесь в колбе выпарилась досуха и обратилась в серебристый порошок. Варвара сидела неподвижно, как оскорблённая гора; багровая горечь стала приливать к её лицу, – в эту минуту сын был неотделимой частью её самой. «Ваня-то для тебя жену бросил!» – хотелось ей крикнуть этой, не заслуживавшей такой жертвы, и она вздрогнула, заставляя себя молчать.

– Непьющий сам-то? – спросила она потом. – Смотри, всю одежонку на барахолку перетащит!

– Да нет, этого не замечала…

С лестницы Варвара спускалась бегом, как будто Увадьев мог застигнуть её посреди такого срама. Негодование подхлестнуло её неутолимую ярость; по мере того как старела, в ней всё больше пробуждалась мать. Теперь хотелось бы ей потрогать того невероятного удальца, на которого можно было променять её Ивана; уж она-то разыскала бы на нём старыми своими глазами такие пороки, каких не усмотрели молодые. «Наверно, этакой хухлик в пенснях. Они, такие-то, пенснястых любят…» Вторая мысль была злее: «Своё к своему котится. Не там искали! Что ей в Иване… он и обнять-то толком не сумеет, по-благородному, чтоб и щекотно, и заманчиво, и кружева не помять!» Третья вгоняла в крайнее неистовство: «Рыжая… у нас таких в роду не бывало. И щенята все рыжие, в мать, пойдут. Вся природа увадьевская окрасится!» Дома она металась, переставляла вещи, давая выход своему гневному негодованью, пока, наконец, не разбила новенькой тарелки. Вид черепков, разлетевшихся по полу, не образумил её; не имея другого под рукой, она схватила свою перину и принялась жечь её в печке. Кудрявое, барашковое пламя пробежало по слежавшемуся пуху и затихло. Тогда Варвара подкинула щепы, нанесла соломенного хлама со двора, и вот трескучим жаром обдало её лицо и руки. Вместе с периной сгорало её прошлое, вся её углом выдавшаяся судьба, горел муж, горел нэпман Пётр Ильич, горели долголетние скитанья по нужде… всё горело, а Варвара, подбоченясь, стояла у шестка и злорадно взирала на своё обширное душевное пожарище. По посёлку шёл густой чад жжёного пера, и дежурному пожарнику мерещилось, будто где-то в поле, за посёлком, палят огромную, на все три тысячи сотьстроевских ртов, курицу. Когда враг обратился в горку хрусткого вонючего пепла, Варвара выгребла его на двор, закрыла заслонку и села, сама не зная, с самкой какого зверя сравнить себя. До самого прихода сына она высидела в неподвижности.

За обедом она ухаживала за ним, почти заискивала. Сын спросил:

– Напроказила чего-нибудь?

– Тарелку разбухала. Больно некрепкие нонче делают. Разорила тебя на полтинничек.

– Ладно, за тобой будет, – усмехнулся сын.

С утра не оставляло его благодушное, поскольку это было ему доступно, настроение; драка с плывунами обещала закончиться успешно. Четвёртый, шестидюймовый насос, работая с вечера, помог углубиться сразу на целый метр. Теперь Увадьев мог спокойно пробиваться вперёд; с тылу его защищали Жеглов и мать.

– Вань… – запинаясь, позвала она минутой позже.

– Слушаю, – оторвался он от газеты.

– Вань, ты в этот… ну, в микроскоп глядел?

– Чего-о? – Он даже отложил газету. – В микроскоп? Доводилось.

– А смотрел… волоконце-то ихнее смотрел аль нет?

– Смотрел, ну?.. зачем тебе?

– Может, нашим-то глазам и вовек того не увидеть, что ихние видят? Она, поди, с детства в него глядела, навыкла…

– Кто это?

– Да инженерша-то твоя!

– Где ты её видала?

– Где!.. а на улице. Увидала она меня, узнала, повела чай пить…

Увадьев нахмурился:

– Не путай, Варвара.

– Истинный бог!.. приветливая бабочка. Кушай, говорит, мармелад, а меня от мармеладу-то, сам знаешь, с души воротит. Уж я вертелась-вертелась… Ну, не хошь, говорит, мармеладу, садись в микроскоп глядеть!.. Да пусти ты меня, Ванька, чего за плечи держишь. Не держи, всё равно сбегу! Думаешь, посадил за стол, щами накормил да и владай Варварой?

– Никуда ты, мать, не сбежишь: поздно тебе. Поздно, попадали твои яблочки…

– А не дразнись: сбегу! – И опять было приятно сыну глядеть на неё, как на огромный мешок, полный спелого и звучного зерна. «Эх, сколько ещё в тебе, мать, нерождённых большевиков!» – Я и босая от тебя уйду!

– Куда, старуха, в собес?.. на пятнадцать рублей?

– Посуду в кабаках мыть буду, в сиделки пойду! – Она не докричала до конца, а присела возле и погладила его по руке. – Вань, а Вань…

– Ну, утихомирилась?

– Вань, а ведь она замуж выходит.

Он понял сразу, он схватил её за руку, и по тому, с какой силой вдавались в неё увадьевские пальцы, она узнала всю меру его влеченья к рыжей девушке.

– За кого же это?

– …Володей называла.

Увадьев промолчал, потом снова взялся за газету: начатая статья не проникала в сознанье. Ему пришёл в память давнишний намёк Бураго про недалёкую свадьбу на Сотьстрое, и вот с необыкновенной силой потянуло видеть этого умного, всегда недовольного чем-то человека, говорить с ним о разном – о звёздах, о небесном возничем, который сбился с дороги, о габарите бумажного зала, о циркуляре, предписывавшем всюду по возможности заменять деревом железо… о всём, исключая Сузанны. Он дождался, пока мать не вышла из комнаты, и почти вырвал трубку из телефонного гнезда.

– Бураго, есть дело.

– Добрый вечер!

– Что вы делаете сейчас?

– По радио передают Грига. Хотите слушать?.. приходите.

– Это что-нибудь военное? – переспросил Увадьев.

– Нет, война – это криг по-немецки, а Григ – это музыка.

– Я приду… погодите одну минуту! – Он выдвинул ящик из-под койки и, не глядя, пошарил в нём рукой. – Я думал – финики оставались, но таковых обнаружить не удалось. Приду так…

Бураго жил не один, а с ним котёнок; одно время инженер приручивал сыча с перебитой ногой; оставаясь наедине, он смотрелся в сыча, как в зеркало; тот погиб от табачного дыма. Когда Увадьев вошёл, Бураго играл сам с собою в шахматы. Рыжий клубок шерсти мурлыкал в его коленях. Увадьев скинул полушубок у двери, и оттого, что говорить не хотелось, они стали играть в шашки; Увадьев, тугодум, не испытывал склонности к шахматам. Три партии подряд закончились вничью: в простом Увадьев чувствовал себя крепко… В комнате бравурно звучал марш троллей, и, если закрыть глаза, представлялась пасмурная долина, заросшая хлопьями белых, без запаха, ещё не описанных в душевной ботанике цветов.

– Это Пер-Гинт, – важно буркнул Бураго и передвинул шашку, образуя боевой треугольник на правом своём фланге. – Слушайте о мечтателе Пер-Гинте, Увадьев! Это полезно и вам… – Он высоко приподнял котёнка за шею и заглянул ему в сонливые щёлки зрачков. – Кошачьи сны, наверно, всё об одном. Этакая лужа сливок размером с Каспий и рядом пушистая дама с великолепным хвостом. Ваш ход!

– Ему рано о даме, ему пока о говядине, – сказал Увадьев, повторяя манёвр Бураго. – А вы правы… запахло свадьбой. Своим выбором она показала, что есть ещё и моложе нас, Бураго.

– Да, у него всё благополучно… и мировоззрение его гладко и красиво, почти как романс: второе поколенье, Увадьев! – Так они бранились, обойдённые выбором.

Телефонный разговор между ними происходил в начале восьмого, и аппарат действовал исправно, а в восемь на квартиру главного инженера примчался один из плотников и сообщил, что Фаворов много раз кряду вызывал квартиру Бураго, и все попытки его остались безуспешными. На водонасосной произошла неприятность, требовавшая присутствия главного инженера. Партия в шашки так и осталась неоконченной.

В пустой комнате длилось меланхолическое и торжественное повествование о гибели мечтателя Гинта. Единственным слушателем его был рыжий котёнок; выгибая спину, он бродил между раскиданных по полу шашек и недоуменно косился на неплотно притворенную дверь, из-под которой пушисто сочился холод.

…Несчастье произошло на исходе восьмого часа, когда вступала вторая смена. Работа велась в водозаборном колодце, на том именно уровне, откуда начинался подводящий канал в направлении реки. В штольне не было никого, сопели лишь насосы. Дело началось с того, что случайным камнем пробило храповик новой машины – железную фильтровальную сетку на конце заборной трубы. Производитель работ, инженер Фаворов, который и ночевал тут же в водонасосной, даже сквозь сон проверяя на слух мерное журчанье центробегов, первым обнаружил поломку. В пустующую шахту немедленно были спущены люди заменить храповик, и тут-то был обнаружен небольшой прогиб шпунтовой сваи. Прогибы случались и прежде, – для того и существовало плотничье дежурство, чтоб своевременно ставить предохранительные крепи и подкосы. Прогибы не были опасны; вся шахта стояла в распорках, и, может быть, ничего бы не произошло, если бы предыдущая смена не вынула одну из них, в особенности затруднявшую движенья землекопов.

Пока готовили новую распорку, вздутие стены пошло с молниеносной быстротой. За криком людей и жужжанием моторов треска не слышал никто. Сперва вспучило две шпунтовины, потом зыбучая сила плывуна вклинилась в щель и вдруг раздвинула её, как пьяный распахивает дверь. Вслед за тем в расщелину засвистал ил, и, когда началась эта беспримерная борьба, людям было уже по колено.

Бураго нашёл Фаворова на втором ярусе полатей:

– Ну, как, жених? – спросил он тихо, мало заботясь о том, что выдаёт себя с головой.

– Ерунда прёт… – осипшим голосом сказал Фаворов, пропуская мимо себя бегущих в яму людей.

– А вы интересовались, почему прёт ерунда? – спросил старый инженер, обтирая заиндевелые усы.

– Очевидно, при забивке… – Лихорадка мешала молодому инженеру говорить слитно. – При забивке одна из свай надломилась. Вбивали в мерзлоту, раньше тут стояли гравомойки, мог случиться…

– Что могло случиться? – Губы Бураго опухли, точно искусанные злым насекомым.

– Мог произойти перекос… – Глаза Фаворова были воспалены, зрачки заплыли красным туманом и стали одного цвета с лицом. Разговаривая, он держался за стойку и старался отвечать по-военному кратко.

Бураго спросил:

– Почему вы дрожите?

– У меня грипп… – и, дрогнув, прибавил, – третий день…

Бураго выпятил губу, носки его сапогов стали вовнутрь. Его раздражало упоминание Фаворова о трёх гриппозных днях, в течение которых тот не выходил из водонасосной; ему показалось, что Фаворов ждёт похвалы своему энтузиазму. Невидимое насекомое ползало по лицу старика, которое опухало, и самые зрачки становились как два точкообразных укуса.

– Ваше место там, внизу, товарищ прораб. Потрудитесь спуститься… вы мне отвечаете за шпунт! – властно сказал Бураго, сунув пальцем туда, в одиннадцатиметровую глубину, где почти вслепую происходила драка со стихией.

Насосы хрипели, как люди; было и в этом хрипе что-то от первородного Адама, когда обрушивалась на него гора. Лампы казались слишком тусклыми; мало было бы и солнца осветить страх и ярость людей. В пролом толстым гнутым снопом лез плывун; соседние сваи медленно поворачивались на своих осях, образуя ещё больший разворот. Похоже было, будто всей Соти с песками, лесами и болотами предстояло пробиться в эту скважину. Упираясь в ползучую трясину, мокрые люди пытались зажать досками открытую рану. Шёл плывун. Подземный напор откидывал людей назад, доска скользнула по течению, и опять в полном молчаньи возобновлялось неравное это соревнованье. Насосы не справлялись с нагрузкой; добавочная смена, вызванная до срока, еле успевала отвозить наверху вагонетки с породой, но уровень повышался. Жидкий, крупичатый холод затекал через голенища в сапоги. Представлялось, будто плывун становится жиже, и, хотя со стороны реки штольню защищала широкая свайная дамба, все ждали, что через минуту сюда бурливо и резво вплеснётся Соть. Какой-то длинный человек на нижнем ярусе метался и паясничал, чтоб подбодрить уже выбившихся из сил рабочих. Увадьев, наклонясь над провалом, едва узнал в нём того ворчливого десятника Андрея Ивановича, который ещё недавно поддразнивал его богом.

– …ей, ей! – непонятно выкрикивал он, – херувимушки, не уступайте!.. жми её, сволоту… Братушки, жану отдам, молодуху, только сорок годков и пожили, ей, ей… Тесину-то справа заноси, упрись, упрись… Братушки! – Но крик перекатывался в нелепый взвизг, и вот становилось страшным и неоправданным его добровольное юродство.

Увадьев прыгнул вниз, в застылое хрипучее молчание, где как будто нехватало его одного; бездействие стало ему невыносимо. Плывунная гуща смягчила паденье. Нашлось место и ему, никто не узнавал его, несчастье сравняло всех. Теперь вместе с остальными он силился заткнуть дыру, и порой уже дразнила удача, но затем лишь, чтоб ослабить боевую бдительность бригады. Увадьева толкнули распоркой справа, потом слева; его притиснули к самой двери, и вдруг стало ясно, что только пары его рук и нехватало этой рукопашной. Мускулы его напружились, и давно утраченная, грубая, почти ураганная радость физической силы вздыбила ему сознанье, точно внезапно включили пропылённый мотор. Тяжко переваливаясь через доски, плывун лился ему на плечо, давил земляным знобом, затекал к спине и в итоге лишь умножал злую волю к преодолению.

– Погибнут, комиссар, твои сапожки, – прохрипел кто-то сбоку. – Весь глянец к чортовой матери сойдёт.

За спинами других Увадьев узнал Акишина; такая выпадала им судьба – встречаться только на несчастьях; пятнистое от грязи его лицо изображало натугу и заразительное веселье: бывалому этому старику ведомы были в жизни и не такие приключенья.

– Здорово, дед! Все пьёшь, поди..?

– Маненько выпивам… Заклинивай её, заклинивай, колтушком забивай! – заорал Фаддей на парня, суетившегося с семиметровой распоркой.

Шпунтовины укрепили подкосами, нужна была особая смётка, чтоб не задеть никого в тесноте. Дыра уменьшалась, и, хотя поток плывуна не переставал, борьба с ним стала легче; четыре последующих крепи остановили его совсем. Шахта стала пустеть, пошли табачные дымки, Андрей Иваныч ругательно вызванивал новую смену, Бураго взглянул на часы; обе стрелки стояли на одиннадцати. Фаворов устало сидел у мотора, и, когда Бураго подошёл к нему, он показался ему таким же старым, как он сам.

– Вам вообще чрезвычайно везёт, молодой человек, – вразумительно сказал главный инженер. – Примите грамма полтора аспирина и попросите Сузанну Филипповну прикрыть вас ватным одеялом… я распорядился временно заменить вас Ераклиным. Ватное одеяло – великая вещь, молодой человек! – и, не дожидаясь ответа, вышел на улицу, ледяную, как его судьба.

Над рекой вылупливалась из облака луна, и вдруг в лесных отдаленьях, залитых бесплотным синим светом длительный и знобящий, понёсся волчий лай. Бураго шёл важно в направлении лая; сапоги его давили алмазы, а из каждого раздавленного возникала тысяча новых, и каждый был тысячекратно ярче прежних… Вскоре его перегнали земплекопы, спешившие в бараки переодеться.


IV

Трудней всего давался последний метр, уставали и моторы, – работа круглые сутки велась с перегретыми подшипниками. Едва достигли уровня чертёжной отметки, сразу обнаружилась последняя трудность: закончить возведение бетонного остова до начала мая, когда Соть выхлестнет из берегов. Неуловимые признаки весны дразнили в этом году Бураго с особой силой; он заразил и Увадьева обыкновеньем, вставая поутру, смотреть на градусник, привинченный за окном. Лиловая струйка всё смелее взбегала вверх, к нулю, и до заветного рубежа, за которым враз откроются хляби, певчие глотки птиц и венчики первых цветов, оставалось не более полувершка. Страхи были преждевременны. Соть просыпалась поздно, и, хотя всё синее становились тени на снегу, ещё не появлялось в мартовских полях слепительного мартовского глянца.

Окно новой увадьевской квартиры выходило на южную сторону: солнце гостевало здесь по утрам. В шесть жёлтый ромб света полз ещё по бревенчатой стене: солнцем Увадьев пользовался, как часами. Когда он проснулся однажды, часы показывали восемь, – в отмену установившихся привычек он проспал начало дня. Зевая и потягиваясь, он щурился в голубой провал окна, одетый в пушистую раму ночного снега. Солнечный поток заливал ему ноги. Давно отцветшая шерсть одеяла пылала зелёным, и всему вокруг сообщался тёплый, зеленоватый полусвет. В раскрытой его ладони тоже лежало приятное, почти весомое тепло, его можно было стиснуть в кулаке и унести с собою, в хлопотливые будни. Весна сигнализировала не этим; другая причина удерживала его в кровати дольше положенного срока. В это утро возраст его увеличился ещё на год, и в путаную цепь ощущений, связанных с этим переломом, включился только что прерванный и непередаваемый словами сон. Опыт сорока отжитых лет давал – так ему нравилось думать – особую мудрость к неизрасходованному остатку, каждый предстоящий шаг, каждый глоток воздуха он ценил теперь вчетверо против той стоимости, которую придавал им хотя бы в юности.

Это праздное лежанье на спине и тугое, почти кристаллическое чувство телесной неуязвимости привело его к мысли, что можно и следует любить своё нескладное тело, начинённое слабостями и оттого целых сорок лет мешавшее ему по-настоящему предаться работе; его не пугала пятая декада, в которую он восходил этим утром. Он сжал кулак и снисходительно разглядывал его грубые про-лиловевшие складки. «Ха, не плохой инструмент… Варварина выделка, увадьевская сталь!» И если б резануть его ножом по складке, на метр брызнула бы из пореза великолепная, клейкая кровь. Сон видел не он, сон видел этот кулак, сон о поверхности округлой, живой и более шелковистой, чем не порванная никогда паучковая паутина. Сон этот убедительнее синего реомюрова столбика возвещал о приближении весны…

Из кухни доносился дробный стук ножа, он вскоре прекратился, – наверно, дорезав лапшу, мать ушла в кооператив. Солнечный ромб стал квадратом и, соскользнув с одеяла, придавал крикливую расцветку блёклым краскам тканого половичка. Теперь в цветистом этом пятне, как бы зевая, стояли грязные после вчерашней беготни увадьевские сапоги и терпеливо ждали хозяйского пробуждения. При первом же соприкосновении с сапогами призраки сна погасли; слегка поскрипывая и сурово пожимая пальцы ног, они повели Увадьева от термометра за окном к полочке на стене, где стояло кривое зеркало и лежала бритва. Самый факт существования бритвы вызвал необходимость пойти к рукомойнику, а вода толкала его за полотенцем. Привычный и последовательный распорядок вещей заводил пружину увадьевского дня.

Полуодетый, он натягивал на себя свежую рубаху, когда мать, неслышно подобравшись, приложила холодную, с мороза, руку к голой его спине. Отскочив, сын неодобрительно поглядывал на мать, – высоко приподняты брови выдавали душевную её приподнятость.

– Уйди, Варвара… переодеваюсь я!

– Я тебя ещё голей видела: всей и красы-то фунтов десять было…

– Лучше бы пиджак заштопала. Сквозь дырку-то кость видна!

– Некогда, Вань: еду нынче… Ворот-то расстегни, разорвёшь!

– По железной табуретке соскучилась? Смотри, так и застынешь, как лотова жена!

– А мы костёрик разложим… Искры-то вверх бегут, Вань, хорошо!

Сын стиснул зубы:

– Пора бы тебе уняться, Варвара. Старуха ты, много веку знала.

А мать смеялась, высокомерно косясь на сына.

– Погоди, я ещё и внуков твоих рукастых няньчить стану… Хочу внуков! – Она сердилась, и сын отступил; единственная в мире, она умела вгонять его в панику. Вдруг она метнулась к окну. – В валенцах, а легко как идёт!.. обожаю лёгкую походку.

Улицей, проваливаясь в наметённом за ночь снегу, шла Сузанна. На узкой тропке ей встретился Геласий, более похожий на захолустного дьячка в своём рыжем нагольном полушубке; сойдя с тропы и прикрыв лицо рукавом, он пропустил её мимо себя. Она не узнала его и прошла дальше. Увадьев продолжал стоять у окна: огромные сосульки, повисшие ещё с одной январской оттепели, посылали тонкие розовые иглы ему в глаза. Потом он обернулся:

– Что ж, поезжай мать! Тебе виднее…

…она уехала только через неделю, перештопав все, какие накопились, увадьевские дыры: больше на Соти не было нужды в Варваре. Сотьстрой открывал общественную столовую, и Варвара настояла, чтоб сын уступил ей по половинной цене ставшую ненужной алюминиевую посуду: надо же было с чем-нибудь возвратиться туда, в подвал, к барыне. Сын закинул в дрезину этот смешной и почти единственный варварин багаж, а потом подсадил и её; она приняла с досадой его последнюю услугу. Впрочем, лицо Варвары сияло: молодило её самое возвращение в жизнь. Минуту расставания не обременяли ни уговоры о письмах, ни лишние и жалостливые слова, только в последнюю минуту, когда уже завели мотор, она вдруг высунулась из дверцы:

– Дурные вести получишь, – не приезжай, не люблю. И без того лежать тошно, а тут ещё ныть почнут… – И откинулась на кожаную спинку сиденья, а сын понял, что она – про смерть.

Такою, с плотно сомкнутыми губами она и застыла в памяти Увадьева. Мёрзлым голосом визгнуло железо, дрезина тронулась, и Варвара не высунулась на прощанье обнять единственную свою родню. Не было надобности и у сына махать ей вслед платком и кричать неминучее слово разлуки. Дрезина нырнула за перелесок, Увадьев повернулся спиной к железнодорожному пути и пошёл домой.

В снежной тусклоте ранних сумерек он ещё издали угадал свои окна; в них было темно. Он постоял, как бы примеряясь к раздрызганной множеством ног дороге, и вот, круто повернув, пошёл назад. Ему незачем стало возвращаться домой так рано. Дежурный милиционер у ворот, только что видевший его уходившим, насторожённо привстал, пряча что-то за спиною. Но дымок, виясь из милицейской ладони, обходными путями дотянулся до увадьевских ноздрей.

– Вы это какие курите? – спросил он с совершенным спокойствием.

Тот сжался под его пристальным взглядом и ещё раз на всякий случай козырнул хозяину строительства.

– Папиросы Пушка курим… – одурело выдохнул он табачный залп.

Увадьев расширенными ноздрями втянул ещё раз щекотный дымок и ясно представил себе дымящееся дуло милицейской папиросы, устремлённое в него и грозящее выпалить забвеньем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю