Текст книги "Избранное"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 45 страниц)
Мазель спросил сразу, пряча под шуткой свою тревогу:
– Пётр, вот что… ты занимался когда-нибудь энтомологией?
– В детстве собирал жуков. На них клёв хороший по осени… – засмеялся Маронов, не догадываясь ни о чём.
– Уже дá хорошо!.. и потом, ты ведь был на агрономическом. Товарищи, это и есть Маронов, о котором я давеча поминал. Он ужасно иззяб там, на Шпицбергене… так, кажется? Товарищи, я поеду туда сам, а со мной Маронов. Хочешь ехать в пекло, Пётр? Зудин заготовит пропуска…
Маронов недоуменно молчал, и втайне Мазель был очень доволен его молчанием.
– Видите ли, ужасная бедность в людях. Нет людей… – сказал Зудин и неопределённо махнул на окно, над которым кишмя кишел базар. – На весь округ пять агрономов, и один из них безвыходный алкоголик…
– Но я, так сказать, не полный агроном! – предупредил Маронов.
– Это неважно. Высидели же вы три года на этом, как его… Шпицбергене?
– Да, Шпицбергене, – торопливо подтвердил Мазель.
– И потом, – продолжал Зудин, уставляясь в мароновское переносье, – кажется, я встречал вашего брата в Ташкенте в девятнадцатом году, при осиповском восстании. Самые приятные впечатления. Он такой маленький, с бородкой?
– Ну, уж ты, сердцевед! – дёрнулся Мазель. – Что ты за ним ухаживаешь! Пётр не член партии, но это наш человек! Яков же даже и усов не носил, а южнее Урала не выезжал. Словом, он вот о чём, Маронов: хочется тебе побыть в пекле, о котором ты просил? Есть такое тёплое местечко на земле, Кендерли!
Пётр сказал с возможной чёткостью:
– Да…
Тогда никто ещё не предполагал, что через две недели Маронова всё равно захлестнула бы мобилизация. Ни один человек в стране, включая и дюшаклинских старожилов, не мог предсказать размеров предстоявшего бедствия.
Пауза длилась долго. Вдруг Мазель вскочил, поочерёдно устремляя палец в каждого, кто находился в эту минуту в акиамовском кабинете:
– …а египетский хлопок, что будет с моим хлопком? Ведь Сусатан – это сорок километров. А мои пересадочные опыты? А урюк, а тут, а миндаль?.. – Прокричав всё это и не встретив видимой поддержки, он несколько сконфуженно сел на прежнее место.
Разумеется, он не напрасно пугал и шпорил себя и других. Правда, до Сусатан-Кую было пятьдесят семь километров. Сусатан-Кую лежал на самой границе. Сусатан-Кую – значит колодец, который продал воду. Названию этому нельзя было отказать в живописности: границей местечка служил глубокий безводный арык. В этой омертвелой жиле скрыто бегали ящерицы и росла нелюдимая бурьянистая трава. Именно здесь кончался богатейший Дюшаклинский оазис, а дальше простиралась диковатая страна Афгания – по слову давешнего пограничника, – откуда время от времени налетали лихие колтоманские шайки и жгучие, пыльные ветры. Первые несли на себе новёхонькие одиннадцатизарядные винтовки: они рыскали по пустыне, они вспарывали породистых маток в погоне за каракульчой, они били из-за углов советскую пограничную стражу и, нападая, кричали: «Бас, дави!» – откуда и прозванье басмачей. Вторые несли в своей утробе засуху, зной и томительную, всепроникающую пыль; они выпивали дехканские арыки, они вылизывали скудную туркменскую воду, они норовили прорваться вглубь, в самое сердце Кара Кумов. И если не останавливали их встречные ветры или слабые дымчатые отроги Кугитанга, чёрные вихри гуляли тогда по пескам, и вся пустыня завивалась в космы, как каракулевая шапка. Тогда и географический контур Туркмении, издали похожий на каракулевую шкурку с оторванными лапками, получал себе могущественное оправданье.
Теперь из недр Афгании, дорóгой ветров и басмачей, выступила саранча.
Мазель в сопровождении Маронова выехал из Дюшакли только шестнадцатого мая и, найдя свой хлопок в превосходном здравии и целости, соблазнился проехать кстати и те двадцать два километра, которые отделяли Кендерли от Сусатан-Кую. Они ехали верхом вдоль знаменитого оросительного канала, ветерки продували свежестью палящий зной, и Мазель всю дорогу повествовал Маронову о воде. Нет, он был всё-таки не без диковинки человек; говоря о воде, которая однажды заторопится в пески, он заметно добрел; упоминая имя Карабая, делателя боссагинской воды и угрюмого мечтателя, он благоговейно подмигивал; касаясь Транскаракумского канала, который пока не был проведён даже и на бумаге, он становился невыносимо великодушен. Он имел карманную книжечку, в которой аккуратнейше расписывал самые мельчайшие дольки своего дня, но вместе с тем верил этот Шмель, что непременно настанет день, когда, уже седые, они поедут вдвоём с Карабаем в лодке по пустыне, и на берегах будут стоять чудесные сады, всегда раскрытые настежь для Карабая и его безвестного спутника. Следует отметить, что помянутые сады он мыслил всё-таки вперемежку с хлопком.
– Орта-Азия, Пётр, это очень много! – пел он, не обращая внимания на улыбки Маронова. – Какую Европу можно было бы накроить из неё с лигами наций, лимитрофами и ежедневными драками! Пойми, Маронов, что эта величественная нелепость… – и обводил рукой пространства пустыни, подступавшей к самому каналу, – требует умного хирургического вмешательства. И пусть это будет Транскаракумский канал. И пусть здесь будут ловить рыбу, в этих песках. И пусть здесь родится необыкновенная прохлада. Это будет тоже часть прямой, ведущей к социализму. А что – ты слышишь? – водой уже пахнет!
– Засадят вас, чудаков! – смеялся Пётр над его упоеньем.
– Плевать!.. три года за Транскаракумский канал, ибо примут во внимание беспорочность и пролетарское происхождение. О, мы! – Вместе с тем он чрезвычайно пожимался, ибо не был привычен к верховой езде; лошадь его чуть не заступала распущенных поводьев и дважды оступалась в арык, глянцовитый от водного изобилия.
В Сусатане цвела джуда; её могучий аромат был сильнее пыли. Красноармейцы играли в городки, сытые кони храпели в стойлах. И всё это благолепие было лишь искусственной маскировкой беды, которая, обманув фланги, ударила фронтовой атакой в лоб республики. Того же числа, в час чрезмерного мазелева торжества, огромная кулига саранчи перелетала границу под Кушкой и, минуя станцию Сары-Язы, входила в южные Кара-Кумы. Часом позже другая лётная кулига надвинулась на безоблачное небо Сурназли, за четыреста от Кушки километров. Двигаясь без перерыва, она двое суток закрывала плывучее эрсаринское солнце. Ночь застала её в пути. Кулига опустилась на ночлег, расположилась в полях и на деревьях, избегая, однако, самого селения. Стояло полное безветрие.
Всё население, включая стариков и детей, вышло в поля с фонарями, у кого были, с коптилками и всякой гремучей домашней утварью. Стоя у межи, они били в тазы и вёдра, махали палками, кривлялись и крутили какие-то детские трещётки, пытаясь распугать упавшую с неба беду, но этот оглушительный грохот более пугал их самих и скот их, нежели негаданную гостью. Насекомые слепо прыгали из-под ног дехкан, всползали на халаты, жирной грязью налипали к подошвам, и вдруг раздался визгучий крик. Кричал какой-то старик, забравшийся в самую гущу джугары с чугунным котлом, чемгой, в которую остервенело ударял канкыром; кричал он, закрывая лицо руками от саранчуков, облепивших его до макушки. Вопль его был тонкий и пронзительный, он заглушал даже ревучую музыку той ночи, всё замолкло, и только тихое победительное царапанье потревоженной кулиги наполняло тишину. Попытка дехкан была напрасна. Гость сидел прочно: миллионноголовый, он летел издалека, он устал, он хотел спать и не собирался уходить несытым от хозяйского стола. Но на рассвете, обезобразив Сурназли, розовая кулига улетела; согласно сводке республиканского уполномоченного по борьбе с саранчой – чусара, она ушла в направлении на Хакан-Кул, Дзерген и дальше, в песчаную неизвестность северо-востока. Сводка не означала ничего: пути кулиги не были прослежены до конца, а Узбекистан пока ещё не получал афганского подарка.
В пески уходили разведки; в первые же дни тревоги их было отправлено семнадцать. Они плелись по зыбучим бескрайным, пространствам, переваливая с бархана на бархан, и следы их тотчас же срастались позади. Саранчи не было. Разведки вторгались на сто километров вглубь, доходили на севере до самого Аджи, видели девственные саксаульные рощи, ящериц и сусликов в них, неуловимых и проворных, как галлюцинация, – саранчи не видели. Пустыня пронизывала их ночным холодом, опаляла полуденным зноем, пытала жаждой, потому что вода их иссякла или протухла, а лица их растрескались и напоминали камни, много полежавшие в очаге. Саранча исчезла. По карте, они находились в расположении Дукер-Кую, но колодца этого и воды его не оказалось на месте, потому что Дукер значит плевок, а плевок мог и высохнуть. Лишь на обратном пути, усталые и виноватые, они нашли двадцать четыре гектара со свежеотложенными кубышками. Разведчики с жадностью собирали из-под осыпей, из-под кустов и корней дохлые образчики врага, начальники обмерили заражённое пространство и неохотно повернули вспять.
Их ждали с нетерпением, а они пришли почти с голыми руками.
– Разрешите вам научно представить эту дрянь, – докладывал один энтомолог местного происхождения, потроша на бумажке мёртвое насекомое перед дюшаклинскими властями. – Переднеспинка, обратите внимание, имеет характерный коричневатый тон, переходящий на боковых лопастях в розово-жёлтый. Вся поверхность, знаете, да-да, в неправильных точечных морщинках и круглых бугорках. Всем видно? Длина тела пятьдесят семь миллиметров, задних бёдер – двадцать шесть, усиков – семнадцать, а число члеников на усиках… простите, одну минуточку! – Он наклонился с лупой и пинцетом, не обращая внимания на злые лица дюшаклинских властей. – Число члеников ровно двадцать восемь! Итак, судя по крупности тела, это несомненная, знаете, самка, да-да. Экземпляр был найден уткнувшимся головой вниз. Обратите, кстати, внимание на зубчатые края мандибул…
– Хм, мандибул?.. – переспросил тихо Акиамов, а руки его, большие и синие, как конина, слегка двигались. – Замэчательно интересно…
– Погоди, Берды, – прервал другой туркмен, председатель той части пустыни, которая входила в Дюшаклинский округ. – Сколько поколений в лето?
– Простите, я не кончил, знаете, да-да… – скривился энтомолог. – Теперь произвожу вскрытие брюшной полости. Очень характерны потемнение нижней части брюшка и общая его дряблость. К моменту смерти жировое тело исчезло, полость наполнилась… что-с?.. э, тёмнокоричневой жидкостью. Кубышка яичек оказалась неотложенной, и самые яички не дозрели; полагаю, знаете, да-да, эпидемия эта того же характера, которую наблюдал Гаррель у мексиканской саранчи и приписывал патогенному действию, знаете, да-да, коккобасиллус акридорум.
Это соответствовало правде; афганские купцы рассказывали накануне, что громадная кулига прилетела из Ширама в Андхой и дохла на пути, – под каждым деревом её набирали мешка по два. Совпадение это дразнило слабой надеждой, что дело обойдётся как-нибудь без вмешательства властей.
– Интересно, – заговорил Акиамов, уже назначенный из Ашхабада окружным чусаром. – А нельзя твоего этого… акридора искусственно развести, скажем, в бутылках… И потом машинкой прыскать его на воздух?
– Науке это неизвестно, – твёрдо ответил энтомолог; как презирал он тогда всех этих грубых практиков, не вникавших в романтику дела и требовавших немедленного результата.
– Ну, хорошо, а как его фамилия? – ещё спросил окрчусар, тыча карандашом в жалкие остатки саранчука, присохшие к бумаге.
– Это… вы про латинское название? Точного названия не имеется.
Все замолчали, ибо не знали, о чём можно было ещё спросить его неприступную науку.
– Ну, а тоска по родине у ней есть, у саранчи? – искательным голосом спросил Мазель.
Энтомолог, – а он действительно был из захудалых самородков, – выпятил губу.
– Простите, я вас не понимаю.
– Эх… ну, например, я! Из-под Одессы я. Тут я уже прыгаю шесть лет, привык, а всё тянет меня туда, назад, где, так сказать, папа и мама. Я и рассчитываю так: ну, съест она тысячу гектаров, даже две… – лоб Мазеля внезапно вспотел, – три, чорт вас возьми, три!.. а потом соскучится по родине и опять домой, нах хаузе, а?
Энтомолог благосклонно улыбнулся.
– Науке это неизвестно.
Акиамов медлительно шарил на подоконнике свой картуз.
– А что же, собственно, известно вашей науке? – спросил тихо Зудин, выстукивая пальцами в стол, а лицо его говорило: «Ты ешь советский хлеб, так подгоняй же свою слюнявую клячу!»
– Во всяком случае обязательные постановления власти о минимуме уважения к науке ей известны! – И, блеснув глазами, оскорблённо стал рассовывать по карманам свой несложный инструмент, для лупы же у него имелся замшевый мешочек.
Туман первоначального смущения не рассеивался. Туркменский народ знал мароккскую кобылку; она шла из сухих ашхабадских предгорий и глинистых полупустынь; в двадцать седьмом её разбили почти одновременно с бандами Джунаид-хана. Он знал азиатского прусика, который временами стихийно возникал в Голодной степи, на солонцах и в зарослях тугая; этот пожирал ровно столько, чтобы вывести своё отвратительное поколение и умереть. Народ слышал даже про эпиляхну, озимую совку, паутинистого клещика – грабителей хлопчатника, виноградников и бахчей, но никто ещё не переживал такой, почти библейской, напасти.
Наивные догадки, что Гератская провинция задержит основную лавину саранчи, не оправдались. Саранча врывалась в пределы Туркмении изовсюду; она садилась уже в прикультурной полосе; её измеряли количеством суток пролёта и километрами посадки. Дехкане бездействовали, уверенные, что беда не всползёт на их высокие дувалы. Но это туркменское авось действовало, пока чёрные пятна саранчёвой проказы не покрыли их житниц и не оголились плодовые деревья. Во многих местах, руководимые муллами и ишанами, они устраивали эпические жертвоприношения на поражённых полях и жертвенной кровью кропили эти неисцелимые раны: саранча охотно пожирала и кровь. Тогда первобытный страх понудил их попросту распугивать осевшие кулиги; насекомые поднимались и уже в рассеянном виде опускались на соседние поля, а всетуркменская беда не убывала. И один только спокойно спал в эти тревожные ночи – сусатанский пограничник!
Борьба велась пока впустую, и когда полторы недели спустя в штабе у Акиамова, как назывался теперь его исполкомский кабинет, состоялся доклад профессора, приехавшего в числе других из всесоюзного центра, – установилось гнетущее затишье. Зудин в тот раз сидел возле председателя окружной контрольной комиссии; он сказал своему соседу:
– Темно, Абдуразыков, ой темно! Равно в валеный сапог смотришь!
А тот хоть и не понял сравненья, ответил так:
– Кундогды, Зудын.
Совещание началось поздно. Пока пили воду и просматривали горы саранчёвых сводок, валявшихся на столе для всеобщего обозрения. Стояла гомерическая жара; все, как приклеились к стульям, так и не шевелились. Профессор пришёл сам, откуда-то из задней, неожиданной двери. Он был в пиджаке и сапогах, которые легонько поскрипывали, – это последнее обстоятельство почему-то подействовало на всех крайне успокоительно. Многим даже показалось, что профессор не дурак выпить, и это также давало уверенность, что гость не просто мимоезжий турист, не бесплотный рыцарь некоей отвлеченной дисциплины, а приехал прежде всего драться и работать. Он сел за стол и начал с того, что снял с себя пиджак и бережно повесил его на спинку стула.
– Вас не шокирует? – покосился он на Иду Мазель и так приподнял бровь, что глаз его стал совсем круглым, как копейка. – У меня, видите, немножко астма, и я не привык к высоким температурам.
– Да вы снимите, товарищ, и воротничок, – предупредительно вставил Зудин и чуть ли не протягивал руки, чтоб помочь.
– Нет, зачем же? Тут всё-таки не баня!
Он начал с биологического очерка о странствующей саранче. Голос профессора звучал несколько глухо, и вначале трудно было предположить, чтó путное можно сыграть на этом разбитом деревянном инструменте. Но вот из горла его вырвались резкие, незнакомые звуки; кадык его, острый и в пупырышках, похожий на грудку ощипанного цыплёнка, выпрыгнул и спрятался в воротник; он назвал прежде всего имя этого множественного врага, покушавшегося в конечном итоге на все политические завоевания пооктябрьской Туркмении. Это была шистоцерка грегариа… Её родиной считаются степи Судана, откуда она разносит свои губительные кубышки и на Пиренейский полуостров, и на Балеары, и на Азорские острова. Её маршруты не изучены, но из Египта широким кольцом, через море и самый Синай, она проникает в Палестину и Сирию. Древний инстинкт ведёт её в Индию из песчаных пустынь Синда и Раджпутана. Её кормят также равнины Белуджистана и Персии. Иногда негаданная, как чума, она приходит с Солимановых гор. Порою она возвращается и делает кольца, как бы обманывая свою будущую жертву; её дороги запутаннее, чем хитрые маршруты басмачей или торговые пути доисламистских караванов…
Он торопился разбросать вокруг себя эти шелестящие географические имена, в которые, как в бумагу, была завёрнута правда о шистоцерке, но каждое имя имело свой отдельный смысл и цвет, для каждого находился свой особый звук на его голосовом ксилофоне.
– Её жизненный инстинкт страшен, она множится почти как парамеции… но грознее их! В год она может дать до четырёх генераций. Самка в состоянии отложить за лето девять кубышек, и в каждой количество яичек колеблется от восьмидесяти до ста. На квадратном метре может быть отложено до полутора тысяч кубышек. Таким образом гектар заражённой площади в идеальных условиях даст нам… – он иронически покосился в сторону Мазеля, который торопливо, ломая карандаш, украдкой от всех подсчитывал искомое количество особей. – Сколько у вас получается? – спросил докладчик.
– Сто двадцать миллионов штук с гектара, – вспыхнув, прохрипел Мазель.
– Мне некогда проверять, но это близко к истине. Так было в районах Нишапура и Хафа во время противосаранчёвой советской экспедиции в Персию, в двадцать седьмом. Кстати, если вас не особенно утруднит, курите себе в кулак и не дуйте мне в физиономию. Благодарю вас! – И продолжал кидать слова и цифры, обнажавшие лицо неведомого врага. – Кубышка странствующей саранчи – это удлинённая до восьми сантиметров кучка склеенных между собой яичек. Вылупившись из яйца, насекомое через шесть недель уже летит, гонимое свирепой жаждой размножения. Саранча может лететь на высоте в полторы тысячи метров; попутный ветер ей нравится. Она летит и ест всё, но ей всегда мало. Наука делит период от рождения до окрыления на пять возрастов. Вылупившись, она уже ползёт. Саранчуки четвёртого возраста движутся со скоростью шесть метров в минуту. Я просмотрел тут сводки из южных Кара-Кумов; она приползёт к вам, товарищи, через неделю, а первый возраст – самый губительный возраст. Россия не знала этого африканского вида саранчи. Только в канун мировой войны наблюдались незначительные залёты шистоцерки, теперь мы имеем дело…
Он говорил ещё много, и обещала быть бесконечной одуряющая музыка его деревянных молоточков. Акиамов сидел, как гора; в выпуклом зрачке его застыло светился накрахмаленный воротничок профессора. Мазель всё чинил карандаш, и работа его успешно близилась к концу, так как от карандаша оставалось не больше полувершка. Дюшаклинский энтомолог покачивал головой, как бы выражая этим своё посильное несогласие. Абдуразыков делал странные вещи: бессознательно он зацеплял ногтями волос из уха и неслышно выдёргивал его; возможно, что он не чувствовал боли. И вдруг Зудин перебил докладчика несравненно тоненьким и заискивающим голоском:
– Ну… а бить её можно, товарищ?
– Полагается, но лётную не трогайте.
– Так она ж хлопок жрёт!.. – закричал Мазель, потрясая пачкой сводок. – Читайте, нате, читайте, гражданин: «Уничтожено шестьдесят гектаров хлопчатника…», «уничтожен весь клеверник…», «откладывают кубышки на стыке Кара-Кумов и Сухры-Кула…», «уничтожено двадцать восемь гектаров хлопчатника…» Нет-с, мы её будем бить… как вообще привыкли… ненавижу! – и губы его вдруг, такие ребяческие, что всем стало неловко за товарища, затряслись от гнева.
Профессор сочувственно смотрел на Мазеля и, слегка подымая бровь на него, едва не погрозил пальцем; он хотел прибавить, что и он тоже был молодым, но не сказал этого по тем же причинам, по которым отказался снять удушавший его воротничок.
– Лётную не трогайте, молодой человек. Она рассеется на ещё большие пространства, и борьба утруднится во много раз. Берегите силы до поры!.. – Он стал надевать пиджак; лоб его ещё лоснился, но от духоты отворили дверь, и теперь он страшился простудиться, ибо давно вышел из мазелева возраста. Он уже кончил, ему оставалось только перечислить те немногочисленные способы борьбы с саранчой, которые изобрёл он сам и – через него – знала его наука.
Наступила чрезвычайно томительная тишина. Окно было открыто. Под потолком, вокруг лампочки, не прикрытой ничем, бесшумно порхала всякая насекомая гадь, налетевшая на свет. Их было много, разнообразие их было сказочно, как выдумка природы, а уродливость их причудлива и беспредельна: тут были крылачи, усачи, ногачи, брюхачи… Акиамов, глядя на них рассеянно, дивился, чего только можно накрутить из тягучего ночного мрака, стоявшего за окном. Вдруг что-то длинное и несообразно крупное в сравнении с остальным впорхнуло в окно. Не садясь никуда, оно сделало три или четыре, в разных плоскостях, круга и так же спокойно вылетело на волю. Это и была шистоцерка грегариа; она совершала вечерний облёт пока ещё не завоёванного пространства. Её видели все тридцать с лишком человек, наполнявших эту тесную, коридорного покроя, акиамовскую комнатушку, все, не исключая Акиамова, но не понял никто. Не догадался и Акиамов, ибо, вдруг поднявшись, он снисходительно потрепал по плечу дюшаклинского энтомолога, ставшего совсем домашним и смирным после доклада профессора, и сказал вслух:
– Э, бычок! Твоя наука знает меньше, чем его наука.
…В ту же ночь Маронов, который оставался на всякий случай в Кендерли, получил телеграмму от президиума исполкома: «Мобилизованы, округ объявлен неблагополучным, оставайтесь чусаром Кендерли, телеграфьте десятидневки борьбы. Акиамов». Так в суматохе тревожного того дня родилось это куцое, непростительное слово – «телеграфьте».
Туркмения наспех перестраивала свои ряды.
В эти недели всё было о саранче – разговоры, мысли, плакаты, газеты и даже самые люди – для неё. В округах почти сами собой возникали боевые дружины – комсомольцев, студентов, девушек; созданные лишь сегодня, они уже завтра боевыми единицами отправлялись на места, размеченные штабом верховного чусара. В разведку уходили самолёты, не виданные в этой части пустыни, кажется, с самых бухарских битв. В столице республики мобилизовался полк Осоавиахима, и оружием его были опылители, лопаты, кирки, опрыскиватели. Требовался военный опыт в этом новом деле; начальником эшелона был назначен краснознамённый командир. Полк отправлялся в неизвестность лишений, – в составе поезда находился рабкооп. Полк уходил в случайности, каких не повторялось со времён интервенции, – эшелон грузился с музыкой. Проводы отличались знаменательной краткостью; даже присяжные столичные говоруны благоразумно безмолвствовали в этот вечер, а он был насыщен полдневной истомой, и напрасно в последний раз на отъезжающих в пустыню дышал холодом снежный Копетдаг. Темнело, молчание угнетало. Тогда зажгли свет, и заиграли военные оркестры, распространяя трепетный зноб гражданского возбуждения. Медь исходила треском; круглые толстые жуки запорхали вокруг электрических шаров полустанка; кое-кто видел, как в играющую трубу, в самый звук, провалился один из этих летучих туркменских скарабеев и сумасшедше, почти искалеченный, вылетел оттуда…
Эшелон торопился. Теперь кулиги летели по всей границе от Боссаги до Фирюзы, неся на Туркмению взрывчатое своё семя. На конец мая площадь заражения в Кара-Кумах исчислялась диковинной цифрой в десять тысяч гектаров. Досужие математики подсчитали, что вся Средняя Азия не смогла бы накормить многомиллиардной оравы, которая должна была упасть на неё через месяц. В песках уже отрождалась пешая молодь; она пока держалась барханных сопок, поедая тамариск, джузгун и саксаул, но передние уже начинали ползти на колкие астрагальные поля, отделявшие пустыню от прикультурной полосы. Их влекло стихийное чутьё оазисов, и, судя по началу, неделя эта была предисловием смерти. Даже на тех безжизненных межаульных тропах, ведомых лишь басмачам, они ухитрялись оставлять широкие, расплывчатые язвы. Они тащились, забивая своею массой открытые колодцы на караванных путях, перешагивая или пожирая самих себя и как бы издеваясь над своей собственной беззащитностью. Это был неумолимый закон согласного множества, повторённый тысячекратным эхом пустыни. Они шли, и мелкие паразитные мухи вились над ними. Они шли, а позади оставалась ободранная, загаженная земля, её гнусный скелет, её вонючая шкура, её стыдное исподнее лицо… И на нём, печальнее могильных камней, торчали обглоданные стержни деревьев.
Есть чёрный дрозд в Туркмении, его зовут майна; он пожирает саранчуков. Через несколько суток он уже не ел, а только лупил в голову ползучую беду, подчиняясь таинственному инстинкту птичьей ненависти. Время от времени он с распущенными крыльями бросался в воду, чтоб смыть с себя липкий сок своих жертв, и снова вступал в ожесточённую драку. Но вот майна исчез, майна бежал ночью, до самого конца туркменского лета никто больше не видал дезертира. Итак, дехканам приходилось защищаться самим, но дехкане бездействовали. Пользуясь первоначальным испугом, муллы сеяли смятенье по аулам.
Они спрашивали:
– Вот летит саранча. Что написано у неё на крыле?
Они отвечали сами, ибо никто, кроме них, не понимал небесного писанья:
– Гостья бога и – смерть за смерть. Не убивайте летящих! Пророк сказал[1]1
Коран, 2, 212
[Закрыть]: «Может быть, вы чувствуете отвращение к чему-нибудь, а оно оказывается для вас благом!»
Они спрашивали:
– Вот летит саранча. Что потом?
Они отвечали сами и с поспешностью, потому что быстрое слово труднее уловить чужому уху, на котором лежит зелёный отсвет пограничного околыша; многие пограничники, в особенности из тюркских нацменьшинств, понимали полуродной язык Туркмении.
– Потом придут мыши. Потом набегут кабаны. Потом ворвётся сам Баче-Сакао и заберёт всё. Так велит бог.
Иногда они прибавляли для пущего устрашения:
– Дом насилия будет разрушен, хотя бы он был домом Милосердного; кровь злодея будет испита, хотя бы она текла из сердца Милосердного.
Никто не разумел, кощунство ли отчаянья, или мудрость злобы копошится в их расслабленных устах, – тем зловещей перед лицом такого бедствия звучало имя Милосердного.
Население бездействовало, людей на местах нехватало, а способы борьбы были ещё не проверены. В Джанаязы поджигали керосиновые тряпки и, подобно неводу, волокли их на верёвках через самую гущу наступающей кулиги; величественное зрелище таких подвижных костров иногда дурно действовало на общее самочувствие насекомых. В Сахáр-Камаклы пытались применять опрыскивание горючими смесями; ночами чрезвычайно тешили глаз эти длинные струи жидкого огня и прыжки пылающих саранчуков, но до Баку было далеко, а заражённые поля велики. В Маматани саранчу заливали кипятком, в Карамелаке её укатывали шоссейными катками, в Хамарли просто топтали ногами. В Хатыб-Куле к районному чусару явился неизвестный беглый кустарь русского происхождения, бежавший, по его словам, от фининспектора, и предложил за одну бутылку водки передать секрет поголовного уничтожения саранчи. Чусар тосковал от бессилия, чусар решился на потрату, и тогда забулдыга посоветовал мобилизовать мушиные листы по всему Союзу республик и, предварительно замочив их на плоских блюдечках, выставить перед самыми кулигами. Как ни странно, сумасбродная эта идея имела свои следствия. Чусар испробовал приманку из парижской зелени, патоки и извести. Саранча отменно дохла, пока имелись припасы, а другого способа забулдыга не успел изобрести: его настиг всё-таки московский фининспектор.
Сводки, продолжавшие поступать в штаб чусара, содержали мало утешительных известий… Оазисы Туркмении почти сплошь расположены по её границам; заражённые места заливались на карте жидким акварельным кармином; к началу июня вся Туркмения оделась в ярко-розовый воротник.
Самые сводки в особенности интересны были тем, что отражали личность того или иного корреспондента.
«Из Кара-Кумов. Саранчёвая. Медленно движется, жёлтая и большая, возраст – имаго, по фронту в четырнадцать километров».
«Из Сурназли. Саранчёвая. Копия ГПУ. Уничтожено тридцать процентов хлопчатника. Десятый раз требую патоку, лопаты, парижскую зелень. Близится линька во второй возраст».
«Из Аликадыма. Саранчёвая. Седьмые сутки движется саранча среднего роста и чуть постарше».
«Из Аджи. Саранчёвая. Прилетела. Плотность тридцать пять на квадраметр. Наблюдается весьма энергичное спариванье».
«Из Серахса. Саранчёвая. Осела на площади в шестьдесят три квадратных километра. Закладывает кубышки. Ждём, что будет дальше».
«Из Каяклы. Саранчёвая, вне очереди. Настоящим доношу, что здесь заражено восемь тысяч гектаров, а плотность отложения две тысячи на метр. Ведём точный учёт. Выпускаем стенгазету «Красный саранчист». Чувствуется недостаток в канцелярских принадлежностях».
«Из Пулихатуна. Саранчёвая… Уничтожено посевов тысяча пятьсот гектаров. Разбросанность кулиг и политическая контрагитация ишанов очень усложняют борьбу».
«Из Хакан-Кул. Саранчёвая. Идёт – конца нет. Посевов больше нет. Припасы все вышли. На отряд осталось три рубля. Ест даже верёвки и кошмы. В клубе коммунальников съела занавески. Имеются больные. Предлагаю бросить воинские части».
«Застава Ишхак. Саранчёвая. Шесть тридцать утра произошёл пролёт кулиги северо-восточном направлении. Летела с Андхоя четыре часа тридцать две с половиной минуты. Окраска буро-розовая».
«Из Мюлк-Тепе. Саранчёвая. Всё покрыто саранчой. Кажется, она спит».
И последняя была от Маронова:
«Кендерли. На вверенном мне участке саранчи нет».
Так судьба обходила Маронова.
Установилось ленивое благополучие. В низких кендерлийских предгорьях щедро доцветали тюльпаны. Вечерами, едва прохлада, красные эти долины чем-то болезненно напоминали сумрачные скалы Новой Земли, облитые такою же, но только осенней ползучей пестрядью. Он бродил много, до одури в ногах, часовой ещё не осаждённой крепости, и зачастую это доставляло ему скрытое удовлетворение, как при посещении места, где гибели однажды удалось противопоставить мужество. Часто, усевшись на вершине, он безотрывно глядел на скудное афганское многохолмие, за которым лежала непостижимая родина детских снов – Индия. Так сиживал он до луны, до шакальего воя и думал, что Ида Мазель, о которой он помнил каждый день, стала стареть именно с того часа, как ушла от Якова.