
Текст книги "Избранное"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 45 страниц)
Однажды он понял, что человеку его склада вредно оставаться подолгу наедине с собою. Маронов пошёл к людям.
Вправо, на отлогой, слабо волнистой равнине помещалось становище джемшидов; кто знает, каким ветром закинуло их сюда из-под Кушки! Тут богато произрастало азиатское подобие тульского медвежьего уха и ползали черепахи. К Маронову приходили ребята из аула с огромными букетами тюльпанов, дети, но уже в белых чалмах – сóллах, и такие же ленивые, как их отцы. Один из них искусно напевал что-то по-фарсидски, а другой, постарше, подражал голосом дутару и даже помахивал рукой над букетом, воображая струны, которых не было. Так и играл на одних тюльпанах, и когда его горловая, взводистая песня бывала закончена, букет изнашивался вконец. С безделья Маронов начал даже как будто полнеть.
Бреясь, иногда он издевался над собой тоном Якова:
– Теперь ты скоро оженишься, Петрó, возлюбишь тишину, как я, и осядешь на землю со своим потомством, чтоб уж не подняться никогда!
Однако он успел провести кое-где канавы вкруг Кендерли и даже сколотил рабочий отряд на всякий случай, но деятельность его в значительной мере затруднялась незнанием языка. Однажды он собрал митинг и больше часа распространялся о том важном, что грозило всей трудящейся массе страны. Шестьсот туркменских папах, раскинутых там и сям под гигантскими купами тута и арчи, слегка покачивались в знойных дуновеньях. Глубокое бесстрастие тысячи мужицких глаз бесследно поглощало его задор, его взрыв, его волю. Никто не пожелал высказаться по затронутым вопросам, не противоречил никто. Кендерлийский оазис был из богатых; тут созревал великолепный хлопок, каракуль, шерсть, а по коврам Кендерли мог тягаться даже с Пендэ, родиной знаменитых ковров и не менее прославленной язвы. Новая власть не успела ещё пресечь влияния мулл и баев, советовавших выжидательно молчать во всех случаях советской жизни.
Маронов сердился:
– Ашир, они глухие? – кивнул он на свою безмолвную аудиторию, как будто ожидавшую от него ещё добавочных каких-нибудь развлечений.
– Они не понимают твоего языка! – уклончиво отвечал предаулсовета, поковыривая палкой истрескавшуюся землю.
Кричали ишаки, и откуда-то приходил надоедный, почти птичий писк кыджака, туркменской скрипицы с жёлтым, как у фаланги, брюшком; Мазель показывал её Маронову по дороге в Сусатан. Вдруг один, ближайший из дехкан, высокий и моложе других, посреди речи, придвинулся к Маронову.
– Дайте мне тут пройти домой, – сказал он чётко, властно и по-русски.
Маронов пристально взглянул в его лицо, но в нём отражалась нерушимая, торжественная лень – и ни озорства в глазах, ни злорадства об удавшемся намёке. Он прошёл мимо, посдвинув на брови свой плоский тельпек, и даже не оглянулся на внезапно замолкшего Маронова.
…тем разительней была перемена. Утром раз – Маронов ещё спал, умаявшись с канавами накануне, – к нему ворвался этот самый хитряга в плоском тельпеке. Он бежал и кричал ещё на улице; всё селение было уже на ногах. И по его искательным рукам, больше, чем по лицу, Маронов понял, что судьба повернулась, наконец, к Кендерли и её незадачливому чусару.
– Эй, доган, не спи… – Он теребил его, а туркменские слова затейливо путались с русскими; должно быть, гостья бога посетила и его бедняцкое поле, на котором зрел хлеб его семьи. – Чигирткá… Эй, доган, делай, делай!
Быстро, насколько мог, ибо парень тормошил его и мешал, Маронов натянул на ноги свои тесные сапоги и вскинул халат Ашира, чтоб бежать вместе с парнем за аул; оттуда вплоть до самой пустыни простирались обарыченные пространства. Всё поле, насколько хватало взгляда, двигалось, и на скатах арыков, где мельканье хитиновых панцырей сливалось в прерывистый блеск, переливалась как бы живая волна. Маронов вздрогнул и бесстрашно вошёл в поле, а парень остался позади в ожидании, что вот европеец произнесёт свои заклятья – и скверный, затянувшийся сон сгинет, а утро снова будет прекрасным, как в первые сутки творенья. Забыв про него, Маронов пугалом стоял посреди кулиги в оцепененьи, подобном тому, какое уже испытал однажды сусатанский пограничник. Насекомые, не замедляя хода, всползали на него, и, будь он ростом в километр, они одинаково добрались бы до его макушки. Так одну часть материи гнала крутая сила племенного расселенья, а другую удерживала на месте озлоблённая воля.
Маронову была знакома безнадёжность тысячевёрстных снегов; он ходил на медведей и далеко во льды… Но там внимание сосредоточивалось в себе самом, а здесь оно распылялось безрезультатно; доводило почти до исступленья это жадное и необъятное множество в серой саранчёвой униформе. Привыкнув по обязанности каждый день примечать погоду, он так и не запомнил – светило ли солнце в то утро, дул ли ветер; память сохранила лишь зудящий трепет кожи – прикосновенье ползучей гади. Нет, испытание шистоцеркой было сильнее испытания Новой Землёй! Он смахнул с себя шевелящуюся, хрусткую как парча, пелену и нашёл силы воротиться шагом назад.
Парень казался разочарованным.
Наступал, согласно профессорским предсказаньям, саранчук первого возраста, только что отродившийся в песках. Кулига шла крайне разрежённой, на метр их приходилось не больше полусотни, это было по существу лишь авангардом тех полчищ, которые готовились выступить на штурм Кендерли, и, кроме того, накануне их сильно побило задувание песков, обычное в пустыне. Весь тот день, лишь с двухчасовой передышкой на полдневную жару, когда на шистоцерку нападает тепловое угнетение, работал мароновский отряд. Глубокие канавы, защищавшие хлопок Мазеля, к ночи были наполнены доверху. Их закидали песком, притоптали и уже при фонарях рыли вторую цепь окопов: к рассвету они успели сделать только треть того, что было ими сделано за полторы предыдущих недели. К удаче Маронова, шествие кулиги близ полудня совсем прекратилось, – кулига растаяла, не докатившись даже до канала) и только слабая вонь из засыпанного рва напоминала об этой призрачной победе.
Маронов извещал окружного чусара:
«Кендерли. Саранчёвая. Атака первого возраста отбита. Необходимо усиление отряда».
Акиамов отвечал:
«Ждите батальон Осоавиахима. Шлите трёхдневки борьбы».
Маронов обозлился; самолётные разведки, предпринятые на юго-запад от Дюшакли, приносили унылые сведения, – разве не были они известны Акиамову? Чего же медлил он? Южные Кара-Кумы оказались сплошь заражены кубышками; о том же самом сообщал и профессор в сапогах, который, несмотря на свою астму, целыми неделями шнырял по пустыне, вынюхивая что-то из барханов; он много помог делу, это была какая-то неукротимая саранчёвая смерть в сапогах-самоходах; может быть, он старался доказать республике необходимость своей науки? При установленном стремлении всех прямокрылых к северо-востоку, Дюшаклинский оазис в самом недалёком будущем становился плацдармом неслыханных сражений с шистоцеркой; в случае пораженья под удар становилась вся правобережная часть Узбекистана. Всё новые кулиги вступали в эту неравную игру; их головы, пятнистые и скрюченные, как лапа бухарского эмира, уже поднимались над Аджи, а хвосты их ещё терялись в Афганистане. У сусатанского пограничника выработался особый лаконический стиль: летит, жрёт, спаривается, дохнет, линяет, отрождается. Возрасты перепутались, и это также замедляло борьбу, ибо различие их соответственно меняло оружие республики. Первый возраст требовал опылителей, последующие – канав и железных барьеров, а лётная – отравленной приманки. Практика выработала точнейший рецепт смерти – жмыховая мука, мышьяковистокислый натр, вода.
Штаб верховного чусара начал стягивать силы под Кендерли, когда Маронову уже и злиться надоело. Акиамов замышлял превентивное наступление в пески. Главный удар предполагалось вести клином от Кендерли на Сухры-Кул, с расчётом взять отродившиеся кулиги в кольцо и очистить треугольник пространства, образованный этими двумя пунктами и горько-солёным колодцем Ельгин-Кую. В развитие этого плана во всех крупных приречных центрах спешно создавались материальные базы, но пополнялись они туго. Всё, присылаемое от главного штаба, мгновенно рассасывалось по районам, и создание сколько-нибудь устойчивого запаса оказалось невозможным. По смете Маронова и расчётам неугомонного профессора, который к этому времени уже сменил сапоги на лёгкие спортивные туфли, для наступления требовался минимум в тысячу триста человек, четырнадцать тонн мышьяку, двенадцать тысяч кольев и шесть тысяч железных щитов, посредством которых шистоцерка загонялась в ловчие траншеи. Высшая власть забронировала за Акиамовым свыше четырёх тысяч листов оцинкованного железа. Акиамов упирался на своей цифре, и телеграммы его стали походить на постукивание кулака по столу; тогда, несмотря на протесты местных коммунальных хозяйств, объявлена была мобилизация всего вообще листового железа в Туркмении.
Нехватало ни жмыховой муки, ни ядов; республика не обладала достаточным запасом мышьяка, чтоб умертвить всё прямокрылое население пустыни. Чтобы истребить десятки миллиардов саранчуков, следовало прежде всего накормить каждого из них до смертного отвала. С севера, из всесоюзного центра, спешили эшелоны всякого добра… но Акиамову доставалась лишь пропорциональная значению Дюшакли часть их. Всё это отодвигало срок выступленья, и, несмотря на испытанную партийную выдержку, Акиамов, одновременно с телеграммой Маронову о расширении его полномочий, уведомил верховного чусара, что из-за отсутствия людей и материалов не отвечает за возможность и размеры поражения. Ответом было разрешение мобилизовать горожан, ибо и саранча не медлила…
Потолщение Мароновских щёк катастрофически затормозилось, и дело даже пошло в том же темпе на убыль. Яков, будь он жив, опять узнал бы в Петре того яростного охотника в самоедском совике и пимах, который делил с ним скудный хлеб и новоземельскую участь. Не дожидаясь часа, пока орава сама нахлынет на его твердыни, Маронов разбил свой район на участки по две тысячи гектаров, придал каждому отряду по инструктору и распорядился о дне выступленья. В течение оставшихся полусуток, как и в настоящей войне, было предписано отдохнуть, приготовить снаряжение, которое нужно было ещё получить с баз, привести в порядок себя и инструменты, выздороветь – кто был болен, и оставшееся время употребить на то, чтоб хорошенько выспаться перед боем.
А был там один такой молодец, по фамилии Пукесов, тот самый, который ликвидировал саранчу в Каяклы изданием стенгазеты, – как раз за это и перевели его к Маронову под начало. Лишённый возможности проявить свою бурную индивидуальность на административном поприще, он, однако, не терял почвы под ногами, и однажды целая очередь кендерлийских дехкан выстроилась на цыпочках перед крохотным окошечком домика, где Пукесов спал с одной из приезжих бабёшек. – Пукесов не оробел перед скандалом, он уважал свою личную жизнь и готов был в любое время пострадать за неё. Всякое случалось в эти упрощённые и шумные дни! Маронов замолчал тогда эту историю и лишь секретно попросил Акиамова не присылать ему, более женского персонала, ввиду особых условий противосаранчёвой работы. Теперь, в самый канун выступленья, Маронов вызвал к себе Пукесова, состоявшего инструктором одного из отрядов.
– Ну, как ваша тётка? – спросил он, осматривая шикарную бороду Пукесова, выросшую чудесным веером под самым подбородком. – Всё лунные ванны с тёткой принимаете?
Пукесов повёл глазами; он отличался особой вихлявой красотой; он почитывал Фрейда и, по слухам, будучи в отпуску, ставил себе голос, чтобы нравиться девушкам и начальству.
– Никакой тётки и не было, – изысканно возмутился он. – А если бы и была какая замневеста, то это отнюдь… Как-никак, мы живём один раз. – Он не испугался Мароновского лица и нахально прибавил – Лично я не верю в загробную жизнь.
– Ну, знаешь туркменскую поговорку: если двое скажут, что ты пьян, – ложись в постель, – улыбался Маронов. – Так вот, велю тебе: завтра в шесть пойдёшь в Кара-Кумы. Участок твой на тринадцать километров к югу от Сухры-Кула. Езжай и орудуй во всю мощь твоей силы и красоты!
Пукесов мигнул, как бы говоря: ладно, крути, от беспартийного слышу!
– Знаете, главное дело и бабцо-то пустяшное. – Он не прочь был, видимо, сообщить имя и адрес своей партнёрши; ещё недавно он не удивился бы такому же предложеньицу от своего подчинённого. Но начальство молчало, и Пукесов разумно свернул в сторону. – Кстати… я хотел поговорить с вами, товарищ Маронов. В учрежденьи, когда выделяли меня на саранчу, говорили – правда, довольно смутно – о командировочных и сверхурочных. Я просил бы вас, товарищ Маронов, подтвердить мою работу у вас в отряде… там накопилось уже достаточно!
– Вы удивительно аккуратны, ничего не забудете, – сквозь зубы и багровея сказал чусар и подумал, что если он сейчас же, немедленно не плюнет Пукесову в физиономию, то ему придётся каяться весь век. Губы его скривились.
– …Вы не идёте завтра в Кара-Кумы, товарищ Пукесов. Двадцать суток ареста.
Тот уходил почти весёлым, этот прохвост; он имел точное представление о Кара-Кумах этого времени года, и под арест сел как-то уж слишком незамедлительно; он обожал сейчас казённую, воображаемую кстати, решётку, из-за которой не вправе была его вырвать никакая общественная повинность.
Так, с применения пятьдесят шестой статьи Уголовного кодекса, началась та деятельность Маронова, за которую он получил прозвище неистового чусара, – аляли Маронов.
Он прогадал всё-таки, сердеведец Пукесов. Маронов раскаялся в своей жестокости, и на рассвете, разбудив арестанта, красноармеец вручил ему, потрясённому, лопату и флягу: Пукесов отправлялся в пески рядовым рабочим отряда. Ещё в большей степени, нежели яды и железо, ощущалась нехватка в героях и статистах для этой трагической эпопеи. Огромная протяжённость саранчевого фронта требовала целых полков, а республика располагала лишь полудобровольческими ротами. Самые условия момента вызвали к жизни те чрезмерные меры, которые не применялись со времён гражданской схватки, и только они помогли Туркмении защитить свой труд и насущный хлеб.
Вслед за шестидесятипроцентной мобилизацией областных профсоюзов на фронт были кинуты безработные и торговцы; большинство этих последних немедленно объявилось кишечными больными, но Акиамов пригрозил, что будет вставлять им желудочный зонд для проверки, и это психологическое лекарство излечивало самые застарелые колиты в кратчайший срок. Рынки опустели, со складов сняли сторожей, но и красть было некому. Верховный чусар, наделённый соответственной властью, разрешил призвать и учительство. Словом, к середине лета в противосаранчёвой армии так или иначе находились все – кроме милиции, уголовного розыска, смены рабочих на электростанции и ещё боенских рабочих; могучий невод мобилизации не пощадил даже аптек. Пограничные части с самого начала кампании вели всю разведывательную работу по расположению и передвижению кулиг, но всё чаще теперь к комбригу Туркменской поступали телеграфные просьбы выделить то сорок, то вдвое красноармейцев на ликвидацию прорывов. Рабочий день удлинился на два часа, отпуска были приостановлены, в исполкомах велись дежурства круглые сутки, и никто не удивился бы в тот месяц декрету, что и чёрная туркменская ночь отменяется отныне.
Не щадя себя, Маронов не щадил и людей, лишь бы заткнуть во-время эту саранчёвую хлябь. Бойцы отправлялись в зной с двухведёрными бочатами, которые рассыхались тотчас же по опустошении; Маронов взял на Учёт все бурдюки в округе и уже протягивал руку за глиняными кувшинами дехкан. Даже и во сне слышался ему этот хриплый шопот живых: «Воды, Маронов, воды, дьявол…» Он добился у Акиамова позволенья обязать каждое дехканское хозяйство доставить ему по фунту выкопанных из земли кубышек. Сверх того, в кооперативах, где сразу удесятерилось количество товарных соблазнов, была объявлена покупка кубышек по четвертаку за килограмм. Их жгли на глинистом пустыре, обычном туркменском такыре, и при удачном ветре далеко в пустыне стелился густой смрад горящего саранчёвого жира. Маронов, не зарывая кубышек, надеялся этим удушьем хоть немного задержать кулиги, уже подступившие к кендерлийским горизонтам… Он шёл на всё и не боялся, что его сместят за превышение полномочий: всякий на его месте, менее неистовый, попал бы под суд за бездействие власти.
На Кендерли глядела вся республика, это был саранчёвый Верден того года. Маронов беспрерывно находился в разъездах и ночевал почти в седле; он ездил и мобилизовал всё, что видел. Стоял верблюд, и в прохладной его тени, как в тени дерева, сидел человек и уплетал лепёшки. То был джерчи – туркменский коробейник; он вёз с собой незатейливый товар пустыни – керосин, финики, курагу, нас-каяды и пиалы, которые не успел распродать из-за саранчи. Маронов складывал его сокровища под навес, а самого усылал с лопатой и с собственным верблюдом туда же, откуда тот возвращался. И ещё там, случилось, проезжал непостижимый человек в плюшевых штанах, которыми он производил на всех неизгладимое впечатление.
– Кто вы? – строго спросил чусар, просматривая неопределённый документ с печатью рабиса.
– Я?.. Артист.
– Что вы делаете? – щурился чусар.
– Кто, я?.. Финская и греческая пирамида с имитацией огней, а также световой баланс с кипящим самоваром на лбу. Я, так сказать, единственный в этом роде!
– Меня распирает любопытство, – сказал чусар, надписывая что-то на бумаге. – Я никогда не видел баланса с кипящим самоваром. Вы не кишечный больной?
– Я?.. н-нет, – сказала жертва, озираясь и уже без прежнего достоинства.
– Как вы относитесь к советской власти?
– Кто, я?.. Разумеется, хорошо.
– …а к саранче?
– Я?.. Разумеется, плохо.
– Другого я и не ожидал от вас. Артисты, знаете, всегда шли впереди. Мы живём в век героев, не правда ли?.. Сегодня в четыре вы пойдёте к колодцу… вам скажут его названье потом. Сегодня у нас вторник? Значит, имаго можно ждать только дней через пять. Вы вполне успеете. И потом, лично прошу, обратите внимание, сколько занимает времени этот процесс последней линьки перед окрылением. Мне сообщили – три четверти часа, но это невероятно. Ей же надо перевернуться, расправить крылья… Мне казалось, минимум – часа два-три. Итак, успеха, товарищ!
– Я буду жаловаться!.. – неожиданно заорал человек в плюшевых штанах.
– Вас посылают не диких ослов укрощать, а просто рыть ловчие канавы… К тому же, личная моя просьба совсем не обязательна.
– Да… но я же не солдат, а артист! – смутилась жертва.
– Я и сам в душе артист, но это почти неизлечимо. Не надо ссориться людям, столь близким по склонностям, – жёстко улыбнулся Маронов и вдруг рявкнул: – Стыдитесь, гражданин, ступайте!.. там не убивают!
Он был зол, он был даже яростен в этот день, Маронов; втайне он несколько пугался обстановки, в которую попал. Помимо сил явных, стихии и людей, вокруг него действовали незримые политические силы. То дехкане, на убеждение которых он тратил недели, оказывались размагниченными в сутки; то таинственная рука снимала цветные флажки, которыми он размечал заражённые или отравленные пространства; то, хотя и в малых количествах, пропадал яд, предназначенный на шистоцерку… Когда в соседнем кишлаке при весьма неуловимых обстоятельствах умер больной дехканин, тот самый, который в памятный день приезда встретился Маронову на берегу Аму, чусар нарочно поехал туда на вскрытие; он знал наверняка, что встретит и его юную жену. Вскрытие происходило в ковровой мастерской; на станок уложили доски, но получился наклон, тело сползало, а врач торопился. Маронов удалил из мастерской всех, кроме голосившей кучки родных, которых сюда пригнало, повидимому, более любопытство, чем горе.
– …отравление мышьяковистым натром. Характерное изъязвление стенок желудка, – тихо сказал врач.
Но они кричат, что он умер от порошков, выданных с вашего медпункта! – повысил голос Маронов.
– Чего вы сердитесь? – устало пожал тот плечами. – Мышьяк был примешан в порошки… тут и догадываться не о чем! Я уже смотрел эти порошки, товарищ.
Острая догадка вошла Маронову в разум; обернувшись, он внимательно поглядел на молодую жену покойного, стоявшую позади и кричавшую больше всех; он не сводил с неё глаз, и неискусные слезы её мгновенно высохли, а следом за нею умолкли и остальные. Видимо, родне известно было кое-что в этой истории. Сейчас молодая была особенно хороша, точно выхваченная из сказок Шехерезады. При всём различии характеров и обстоятельств, Маронову казалось, что через глаза этой вдовы он различает какие-то скрытые черты Иды Мазель. Он смотрел на туркменку до тех пор, пока не задрожали её колени и не повяла её царственная краса; виноватая краска проступила в смуглой коже её щёк и лба… Но почему же ей понадобилось свалить смерть мужа на советские лекарства? И вдруг ему в память пришли рассказы Мазеля о классовой борьбе и расслоениях, объясняющие все рассказы, на которые он усмехался раньше с недоверием беспартийного. Он вспомнил собственный свой опыт в Кендерли, при мобилизации ишаков для противосаранчёвого транспорта, когда его встречали выстрелами в байских воротах, и гадливо усмехнулся неуклюжей хитрости, которою обходил его враг.
Он возвращался шагом и всё дивился, как не надоумилось байство отравить колодцы пастухов, – бочки с ядом зачастую стояли открытыми; он возвращался шагом и только поэтому опоздал к скандалу, который в его отсутствие разразился в Кендерли. Улицу запрудила толпа, молчаливая и насторожённая, а в центре её кричал что-то невысокий коренастый красноармеец, туркмен-теке, один из присланных сюда по развёрстке. Чусар слез с лошади и протискался в людскую гущу, тотчас сомкнувшуюся за ним. Было нетрудно догадаться: в руке красноармейца ещё дрожала змееподобно ременная камча; а на земле, хныкая и закрыв лицо руками, сидел старый кендерлийский мулла. Заслышав нового человека, он приоткрыл своё круглое и рябое, как, наверно, у Евы в старости, лицо и осторожно подвинулся, давая место чусару.
– За что ты ударил старика? – спросил Маронов и тотчас с укором подумал, что такого вопроса и при таких обстоятельствах не задал бы партиец.
Тот страдальчески взглянул на него красными и выпученными от трёхдневной бессонницы глазами; он устал до такой степени, что уже не мог сопротивляться чувству гнева и мщения; он устал так, что даже и его красноармейская сила поколебалась. Он возвращался из Кара-Кумов спать, а этот...
– …он говорит – у неё на крыльях молитва богу, грамотный, я читал книги. Я убил её тысячу тысяч и не видел. Где, где она?.. – и, оторвав второе крыло у саранчука, который ещё двигался в его судорожном кулаке, кинул в воздух над головой муллы. – Он сказал: «Не надо, не надо убивать». Он сказал: «Нет за это прощенья!» Пусть он не говорит так, пусть… – Дальше он кричал уже по-туркменски, и никто даже взглядом не вступился за неудачного и поверженного агитатора.
– Успокойся, Мамед, – сказал Маронов, дружески касаясь его руки. – Ты очень устал, тебе надо много спать. Пойдём, товарищ!
Он уложил его у себя. Тот заснул ещё сидя, не раздеваясь; потом повалился навзничь с откинутой головой, совсем как брат Яков, но когда он уже перестал быть и братом и Яковом. Только камча, свисавшая с мамедовой руки, время от времени шуршала бредовым шопотом о цыновку. Маронов вышел убрать свою кобылу. Улица была пуста, задувал афганец. Скуля и раскачиваясь, всё ещё указывал рукой в сторону Афганистана промахнувшийся служитель бога и бухарского эмира.
Итак, все были на своих боевых местах – трусы, духовные отцы и безыменные герои этой беспримерной схватки. Некоторое время спустя зашевелилась и недвижимая глыба туркменского дехканства, тёмная, как все мужики мира. Мароновская агитация постепенно становилась излишней: сама опасность придавала им сознательность и доблесть; гостья бога выжирала наголо человеческие житницы, и в случае неудачи Туркмения была бы откинута на целую трёхлетку назад. За полтора месяца кендерлийского существования Маронов лишь дважды встретил туркменских женщин, хотя именно женщины подносили теперь воду отрядам, и мужья молчали… Несмотря на различие языков, они быстро научились именно с тем наклоном расставлять щиты, чтобы не уползло ни одно насекомое. Они постигли даже высокое искусство – рытьё ловчих окопов в песках, где и от верблюда-то не остаётся следов. Они провели защитные линии от Карабекаульского района до самого Сусатана; фронт растянулся на сто тридцать километров.
Песок оставлял ожоги, разъедал глаза, и трещины на руках гноились. Лошади гибли от тепловых ударов и безумели, когда в уши им заползали саранчуки. Акиамов запрашивал всюду о наличии лошадиных шляп, но таковые в республике не выделывались. Уже не узнать было никого из тех, кого совсем недавно с музыкой провожали в поход: изнеможённые люди, почти головни, в одних трусиках, месили отравленное тесто руками; изъязвлённая кожа кровоточила, в паху появлялись болезненные волдыри. Вместо недостающей жмыховой муки замешивали местную степную растительность, которую надо было собирать самим же. Не было воды; тухлую, её и людям давали по скупой норме, но ею изобильно поливались ямы, потому что приманке полагалось быть влажной и приятной на вкус. Люди падали, отказывались есть, спали на земле, у самых кулиг, дрожа от жесточайшей вони, – убитая саранча продолжала воевать своим смрадом. Люди шатались в уме: осатаневшего чусара Каяклы посетила безумная мысль: взрывать саранчу динамитом; а старший рабочий сухрыкульского отряда стрелял в летящую саранчу из нагана. Кое-где появился сыпняк, неслыханная земляная вошь; люди выдыхались, их мозговые манометры грозили лопнуть, – и всё же отряды находили силы устраивать социалистические субботники по борьбе с саранчой, которая опережала… О, этот кендерлийский хаос, не воспетый никем из драчливых наших стихотворцев, и людские муки, за которыми, как за надёжной стеной, невинно зацветал мазелев хлопок!
Маронов истаял на этой жаре; его лицо похудело и стало походить на лицо саранчука; ему казалось, что глаза у него стали членистые, он видел даже позади себя. Мазель, который не вытерпел и приехал в конце месяца, бросив всё, не сразу узнал его. Увитый табачным дымом, Маронов стоя составлял энтузиастическую телеграмму, – этот стиль уже помог ему однажды получить полтонны мышьяка свыше нормы. Мазель жал руки, испытующе заглядывал в глаза; сам он окончательно пожелтел в этот месяц, и веснушки его оставляли такое впечатление, точно его во сне засидели мухи.
– Ну, согрелся?.. Доволен Азией? Устал, так я заменю тебя, а?
– Рано, Шмель, пока рано… – и сделал неопределённый жест, как бы говоря: э, дескать, верблюд в пустыне не пропадёт!
– Кажется, у тебя с хлебом трудно?
– Ничего, Шмель, ничего… – Он закончил, наконец, своё донесение и покрутил пальцами, затёкшими от карандаша. – Вот расписываю героику. У нас без романтики фунта формалину не достанешь. Что нового в мире, Шмель?
– Что? Мобилизуем граждан. Учреждения высвобождают своих, дерутся даже за машинисток, врача одного привели с милицейским конвоем, э-эх, дермо!.. Да, кстати: саранча появилась на Крымском побережьи и прорвалась в Поволжье.
– Это через Ташауз, значит? Здорово сигает!.. – Он помолчал, а Мазелю показалось даже, что он задремал. – Кубышки зимуют?
– Не знаю, ты спроси свою науку в сапогах.
– Э, она там… увлёкся. Русские любят досконально истреблять!
– Да, любят. Ну… а хлопок?
– Стоит, Шмель, стоит.
– Но саранчуки ведь…
– Они кушают пока верблюжью колючку. Я запретил убирать. её с пустырей и меж. Хочешь взглянуть?
– Поедем.
…Копыта тонули в густейшей пыли. На шее смыкалось горячее удушье; солнце садилось, и встречный зной становился невыносим. По сторонам дороги бежали заброшенные арыки, истрескавшиеся, как в склерозе. Изредка встречался какой-нибудь старик на ишаке и торопился проехать мимо прищуренных мароновских глаз.
– Далеко ещё? – спросил Мазель. – А знаешь, ведь тут Ида! Она в отряде…
– Как же, наслышан, – сухо ответил Маронов и так долго закуривал самокрутку, что всякий другой счёл бы это за обидный намёк.
– Я, кстати, привёз тебе папирос, которые обещал, – сказал Мазель, чуть приотставая.
– За папиросы спасибо. Так… Ну, а что теперь пишет сусатанский пограничник?
Дорога, если можно было так назвать расплывчатое обилие следов, то проваливалась между голых барханных гребней, то поднималась на округлые, подковообразные плато, заросшие иляком, селином, отцветшим маком. Изредка на раздутых местах проступали лысины красноватой глины, а потом опять, лишь в новых сочетаниях, набегали карликовые подобия саксаульных рощ.
– Я покажу тебе, Шмель, удивительные штуки, а прежде всего – людей. О них надо судить тогда, когда они страшны, небриты, осатанели и делают всемеро против своих сил… И потом: у нас любят кричать о героизме, а по-моему, это следует делать молча, со сжатыми зубами. Перед кем хвастать? Старое не переубедишь, а молодое… я крепко верю в своё поколенье, Шмель. Достоинства больше, товарищи, достоинства!
Мазель не возражал только потому, что сегодня именно так было полезнее для общего дела; он только дивился мароновской способности так быстро переключаться с одного на другое. Это состояние лёгкого ошеломления, смешанного с гордостью за своё поколенье, не покидало его до самой ночи. Маронов действительно показал ему незабываемые вещи, которые самого его неизменно заводили в логические тупики. Что двигало этими рассеянными на вид людьми – азарт, безумие, идея? Так он мучительно догадывался о том, что Мазель знал давно, крепко и на всю жизнь..
Они объехали много в тот день; Мазель извивался в седле, точно пронзаемый гвоздями; они объехали фронт только двух кулиг. Первая линяла во второй возраст; бойцы получили два часа сроку – развести костры и покоптить над ними походные котелки: им как будто вовсе не хотелось спать. В застылой, хрупкой, как эмаль, тишине пустыни с лёгким шелестом возникал саранчук: и в темноте они продолжали лезть из тесных шкурок.
Вторая кулига была много старше; её уже томила мука размноженья. Кулига растворилась в темноте. Мазель слез с коня и, слегка похрамывая, пошёл к кусту, который бесформенно громоздился посреди ночи. Наклонившись, Мазель долго рассматривал его, то и дело зажигая спички.
– Слушай, Маронов, а почему, однако, они сидят одна на другой?
Маронов вздрогнул и, как ни угнетала его потребность сна, рассмеялся.
– Ты удобный муж, Шмель. Ты и увидишь, не поймёшь… Слышишь, слышишь похрустыванье? Это любовь, Мазель. Никто из влюблённых никогда не имел такой обширной кровати. Миллиард романов с благополучной развязкой… Хотя нет, не совсем так: отложив кубышки, они дохнут. Сейчас их можно убивать, они не слышат и ничего не едят.