412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ильгиз (Илья) Кашафутдинов » Глубина » Текст книги (страница 8)
Глубина
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 21:13

Текст книги "Глубина"


Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц)

– Так… – ерзнул на стуле Шематухин. – А сколько извилин должно быть по норме?

– Как правило, шесть, – вежливо отозвался Лялюшкин. – Бывает и меньше…

Лялюшкину, видать, надоело шутить, он отстранился и лег на другой бок, спиной к Шематухину.

– Подумаешь, ученый, – недовольно сказал Шематухин. – Научились всякую там белиберду выговаривать, чтоб разговорами непонятными деревню-матушку пугать, а сами-то кто? Шантрапа! Интеллигенция, которая коньяк в холодильнике держит!.. Оно, конечно, верно, я тебе не ровня…

– Перекрестись, отец Григорий, – повернулся к расходившемуся Шематухину Лялюшкин. – Сатана тебя за язык тянет…

– Хорошо, ты, допустим, умный, мудрено лопочешь… А к теории относительности имеешь отношение?

– У-у, загнул… – приподнялся на локте Лялюшкин. – Эйнштейну потребовалось тридцать лет, чтобы хоть немножко втолковать людям свою теорию. А ты хочешь, чтобы я уложился в пять минут.

– Нет, с вами кашу не сваришь, – опустил голову Шематухин. – Редиска ты, Лялюшкин. Знал я одного пассажира, так тот действительно был ученый… Этот своему сокамернику, то есть мужику, с которым в одной камере срок отбывал, за минуту разъяснил, что это за штука – теория относительности.

– Это любопытно, честное слово, – сказал Лялюшкин. – Ну-ка, ну-ка…

– Ну, этот лапотник спрашивает того, стало быть, ученого: в чем, дескать, суть теории, с чем ее едят? На нарах они сидели, вот ученый и спрашивает: ты сидишь? Тот отвечает: сижу. А теперь, говорит, встань. Тот, значит, встал и на ученого смотрит. Что ты теперь, говорит ученый, делаешь? Стою, отвечает… Это тебе только кажется, режет правду-матку ученый. На самом деле ты все сидишь и будешь сидеть до конца срока…

Шематухин хохотнул и тут же, что-то вспомнив, посерьезнел и тяжко вздохнул. Он снова сел за стол, насупленно вспоминая что-то неприятное, посмотрел на Еранцева, все еще погруженного в думки.

– Тоска… – вздохнул Шематухин, вынул из кармана новенькую газовую зажигалку, подбросил на ладони. – Скучный вы народ. С вами волком завоешь, это уж точно…

– А ты вой, Шематухин, легче станет, – насмешливо протянул Лялюшкин.

– Не-е… Так неинтересно, – усмехнулся Шематухин. – Мне для этой роли остограммиться надо. Во, гляди, товар ходовой, сколько за нее нальешь?

– Бога не боишься, отец Григорий, – сказал Лялюшкин. – Питие мое с плачем растворях… Бог не фраер, он все видит…

– Целую неделю жил беспорочно, – стукнул кулаком по столу Шематухин. – Имею полное право оскоромиться… Берешь?

– Зажигалку не возьму. А вот ежели волком повоешь, налью…

Шематухин встал, помолчал, нахмурясь. Потом хитро улыбнулся, взъерошил выцветшие кучеряшки на голове, но вдруг опять нахмурился.

– Налей сначала! – потребовал он.

– Хватит вам дурака-то валять, – недовольно захлопнул книгу Нужненко. – Спать пора.

– Будешь, нет? – испытывал Шематухина Лялюшкин. – Даю слово, налью.

– Не нальет, – сказал Нужненко. – Уверяю вас, нет у него спирта…

– А мы посмотрим, – сердито навострился Шематухин. – Я ему душу выну, если брешет.

Он отошел к кулисам, помял кулаком грудь, но раньше чем набрал воздух, Лялюшкин остановил его:

– Не пойдет, – помотал он головой. – Где ты видел двуногого волка?

– Хочешь, чтоб я на карачках выл, падла, – проворчал Шематухин. – Тогда такса повышается: нальешь полтораста…

– Идет, – согласился Лялюшкин. – Только мордой к залу.

– Я те покажу морду! – опять осерчал Шематухин.

– Ну, ты же волк! – поморгал невинными глазенками Лялюшкин. – Трудно тебе войти в роль? По системе Станиславского!..

Шематухин нервно засмеялся, видно, боролся с терзавшим его сомнением – надо или не надо опускаться на четвереньки. Но затея зашла уже так далеко, а мысль о возможности выпивки дразнила так сильно, что он не выдержал. Вернувшись на авансцену, он с нарочитой игривостью изобразил волка, округлил бубликом рот и завыл. Выл Шематухин истово, вкладывая в голос все запасы гнева и ярости, а закончил, уже перестав следить за собой, благим матом.

Со своей койки поднялся Тырин, заспанно поглядев на сцену, укоризненно покачал головой. Из-за кулис вылетел, на ходу натягивая спортивное трико, Чалымов. Он внимательно, с окаменевшим от негодования лицом пригляделся к переставшему выть бригадиру, не найдя, что сказать, развернулся и ушел.

Шематухин, багровый от натуги, раскланялся.

– Наливай! – подал кружку Лялюшкину.

Лялюшкин, довольный, извлек из-под матраса плоскую фляжку из нержавеющей стали. Шематухин, наклонив голову, слушал, как с невнятным бульканием льется в кружку спирт.

– Папаша, принеси воды, – вдруг устало попросил он Тырина.

Тырин босиком прошел в угол зала, где стоял бачок с питьевой водой. Наполнив кружку, принес Шематухину и, болезненно жмурясь, ждал, когда тот выпьет.

– Неразведенный будешь пить? – поинтересовался Тырин. – Смотри, друг-приятель, дело не шутейное…

От сочувственного голоса Тырина Шематухин пришел в ярость, одним махом высосал содержимое кружки, взяв протянутую кружку с водой, запаленно запил.

– Хах! – выдохнул он в удивленной тишине.

Все стали укладываться, зная по опыту, что Шематухин, захмелев, любит покуражиться. Шематухин и сам уловил настроение остальных, разом затяжелел и сказал:

– Кина не будет.

Он отщипнул от черной буханки мякиш, пожевал, подсел к Еранцеву, задержал его, собравшегося уходить, вопросом:

– Сойду я за волка, Еранцев? За бешеного?

– Почему за бешеного? – наконец проговорил Еранцев. – За нормального сойдешь…

– Какой ты бестолковый… – крякнул Шематухин. – Дак ведь я мужиков хочу постращать, на задах повыть… Для хохмы.

– Мы тебя хоронить не будем, заруби на носу! – сказал Лялюшкин. – Пристрелят тебя, как миленького.

– О каком волке речь идет? – спросил Еранцев.

– О лесном, – пояснил Лялюшкин. – Тут мужики хай подняли – какой-то красный волк взбесился, людей душит. Про такое даже маленькие говорят: фуфло.

– А ты не видел, не говори, – набычился Шематухин.

– А ты поверил…

Еранцев с ходу, не подумав, хотел сказать, что видел волка, слышал даже, как тот выл, но засомневался. Признаться в этом – только раззадорить Шематухина, тогда он точно станет выть на задах. И все же самое главное, что заставило Еранцева молчать, было в другом: он начал догадываться – волк-то никакой не бешеный. Мыслями он снова был в лесу и будто видел волка в оцепенелой позе, с ясными, встревоженно-печальными глазами. И вой зверя, зовущий, оборвавшийся на самом пределе, не казался теперь Еранцеву таким жутким, каким помнился по первому впечатлению.

Еранцев решительно встал, сказал, спускаясь со сцены:

– Вранье все… Не можете без басен.

– Ишь, фраер, – хмыкнул ему вслед Шематухин.

Он осмотрелся, заметив, что больше никто не проявляет к нему интереса, надулся, как ребенок, у которого отняли любимую игрушку. Пегом поднялся, пошатываясь, ушел.

Еранцев подошел к своей кровати, пригляделся к Аркаше – спит ли? Художник спал. У изголовья его белел лист бумаги с каким-то рисунком. Еранцев тихонько подкрался, посмеялся про себя, узнав на листе Шематухина, которого Аркаша изобразил в волчьем обличье.

Он лег лицом к коробке сцены, освещенной двумя фонарями. Лялюшкин и Нужненко, видимо обрадованные, что наконец-то остались вдвоем, разговаривали о чем-то понятном обоим. Если прислушаться к обрывкам, долетавшим сюда, – о внеземных цивилизациях Это у них, должно быть, что-то вроде отдушины. Еранцев мог лишь позавидовать им, умевшим как ни в чем не бывало переключаться с одного на другое.

К нему же приставали одни и те же думы. Последние дни думу, недавно еще крепкую, изнуряюще долгую – о том, что станет с его новым способом обезболивания, – перебила другая, ставшая настоящим мучением. Он думал о Надежде. Начинал он думать о ней робко, стеснительно, как бы украдкой даже от самого себя, чтобы грубым оборотом не повредить своему же чувству. Надежда была молода, а если сказать не в угоду себе – девчонка, только закончившая среднюю школу. Что и как будет после скорой встречи с ней, Еранцев не знал и не хотел пока знать.

Еранцев ворочался с боку на бок, сон не шел. Тем временем разговор между Лялюшкиным и Нужненко, доносившийся со сцены, стал оживленнее.

Опять говорили о жизни, правда, теперь о жизни земной. О чем именно шла речь, Еранцев не разобрал, да и не интересно было слушать – хоть и поневоле, а наслушался за месяц. Только когда Нужненко что-то сказал о волках, Еранцев навострил уши.

– …Волк, впрочем, как и крокодил, не может оглянуться назад, – неторопким, почти учительским голосом говорил Нужненко. – Так устроен у него хребет и шейные позвонки. Отсюда видимая устремленность вперед, мало того, впечатление агрессивности. «У страха глаза велики» – это уже о человеке. Отсюда, полагаю, фольклорная жестокость волка…

– Логично, метр, – радостно-насмешливо кивал Лялюшкин.

– Другой вопрос, преимущество это или недостаток?

– Так, так!.. Превосходно!

– Как ты думаешь, почему волк режет больше овец, чем ему надо для утоления голода?

– Хм…

– Он неспособен видеть то, что оставляет за собой…

– Наяву отсутствие учета…

– Узнаю программиста… Но биологический недостаток наделяет волка психологическим преимуществом…

– Что?

– Да, Лялюшкин, это действительно так. Волк не испытывает угрызений совести.

– Ибо не ведает того, что творит…

– Что же это, святая простота? Предначертание природы, веление рока?..

– Да-а, – серьезно протянул Лялюшкин. – Для того чтобы не сомневаться в собственной непогрешимости, достаточно иметь твердый хребет…

– Если лошадь на беговой дорожке часто оглядывается, ей на глаза надевают шоры – она бежит ровнее и резвее.

– Ты, Нужненко, не романтик.

– Романтик выискался, – нервно скрипнул кроватью Нужненко. – Как вот ты отнесся к сегодняшней информации о красном волке?

– Красный волк… – Лялюшкин наморщил лоб. – Хищник теплолюбивый, обособленный. В условиях европейского климата к размножению не склонен. Характер неуживчивый, в зоопарках редкость. Занесен в Красную книгу…

– Следовательно, в этих местах он не водится…

– Разумеется.

– Хорош романтик! – хмыкнул Нужненко. – «Черный ящик» – иначе не скажешь. Не поймешь, что в тебе есть, а чего нет…

– Во мне много кое-чего есть, – неожиданно серьезно проговорил Лялюшкин. – И все не мое… Даже деньги, которые я буду иметь на днях, уже не мои. Жена и теща под эти деньги заняли, купили по шубе.

– По теории вероятности, я тоже бессребреник, даже, может, жертва автомобильной катастрофы, – сказал Нужненко и поперхнулся, помолчал. – Ну, собрал деньги, куплю «Жигуленка» такого, как у этого… – Нужненко, должно быть, имел в виду Еранцева. – Ну, сяду, поеду. Так вот, если не я, так какой-нибудь идиот в меня врежется…

– Ну, если тебя пугает такая перспектива, не покупай.

– Надо, – твердо произнес Нужненко, – назло куплю. Ты замечал, как у них, владельцев машин, психика меняется? Дурак дураком, а сядет за руль – не узнать. Возьми Гурьева… Как специалист – ноль без палочки. Как мужик – два мосла и чекушка крови. А купил «Жигули» – люкс. Раньше смотреть прямо боялся, а теперь руку мне на плечо кладет…

– Человеком себя почувствовал.

– Ничего, у меня тоже на люкс наберется…

Нужненко, кряжистый, со стриженой аккуратной бородой, в постели сидел круто, и было впечатление – сжимал в правой руке, лежащей на согнутых коленях, державный посох. Лялюшкин, по обыкновению остерегаясь, как бы приятель не стал задирать его, миролюбиво поблескивал очками, но подобострастия не выказывал.

– Покурим, что ли, – предложил он. – Знобит что-то…

– Это к дождю, – вяло отозвался Нужненко. – Давай у окна покурим. А то дышать будет нечем…

Оба, закурив, набросили на себя простыни, подошли к темному, настежь распахнутому окну.

Вышедший вдруг из-за кулис Шематухин – был он в трусах и майке – осторожно и неслышно, как лунатик, спустился со сцены, но внизу остановился, поднял заспанные глаза на Нужненко с Лялюшкиным.

– Чего не спите? – спросил с хрипотцой. – Полноправных граждан изображаете? Римских…

– Не базарь среди ночи, Шематухин, – охотно откликнулся Лялюшкин. – И не оскорбляй! Это тебе, если хочешь знать, тога будет к лицу, а нам подавай пурпурные плащи!..

– Сам ты плебей… – потеряв интерес к Лялюшкину – скажешь слово, он тебе десять, – зевнул Шематухин. Заметив разбуженного шумом Еранцева, подмигнул. – Тоже не спишь? Не бойся, не угонят твою машину. Она у тебя со «сторожем» или без?

– С электронным, – ответил Еранцев.

Шематухин побрел к двери.

Лялюшкин, немало удивленный очередной перебранкой с Шематухиным, дотронулся рукой до Нужненко, сказал:

– А он, кажется, не так уж прост, Шематухин-то… Можно подумать, римское право изучал.

– Не только… – усмехнулся Нужненко. – Льва Толстого изучает. Сам видел…

– А я ведь на филфак хотел после школы, голова еловая…

– Точно, еловая. Из тебя толстовед не получился бы… А было бы, конечно, престижно! Толстоведов мало, не то что кандидатов. Двести пятьдесят тысяч с лишним всего! Во всем мире… Это по данным ООН. Но ты профессию менять не будешь, ты не Шематухин, ему терять нечего, так что давай защищайся… Выбрось то, что трудно идет, и валяй!

– Отказаться от самого важного, ради чего диссертация затеяна?

– Ничего, не ты первый, не ты последний… Двадцать минут позора – двадцать лет безбедной жизни.

– Значит, это не шутка. Так говорят после защиты…

– Вот уж воистину святая простота!..

Вернулся Шематухин, помешал разговору. Видно было, как направился к Еранцеву, взъерошенный, смешной…

– Поднимись-ка… Там не то волк, не то собака. Под навесом.

Еранцев усмехнулся: опять волк. И все же он не шевельнулся, глядел на Шематухина недоверчиво: наслышан был о розыгрышах, которыми богата всякая шабашка. Поняв, что Шематухин не утихомирится, пока он не сходит с ним во двор, поднялся. Шематухин, крадучись, пошел впереди, легонько толкнул дверь, прильнул к образовавшейся щели.

– Ружья, холера, нет, – глубоко задышал он. – Смотри! Че он приперся?..

Еранцев занял его место. Луна, освещая лужайку сбоку, темно выделила навес, под которым в тени шевелилась еще какая-то тень. Судить по ней, кто там прячется, волк или собака, было невозможно.

– Шуруй в машину! – шепотом скомандовал Шематухин. – Включи фары.

Еранцев направился к кровати за ключом. Между тем Шематухин, трезвея, сбегал к себе в комнату, вынес древко знамени без полотнища, но зато с сохранившимся наконечником. Держа его наперевес, замер на пороге.

– Ты его ослепи, – задышливо шептал он Еранцеву. – А я уж не промажу.

Еранцев выбрался наружу, набравшись храбрости, приблизился к машине, щелкнул замком. То непонятное, что раздразнило Шематухина, а теперь и Еранцева, продолжало по-прежнему шевелиться и порой казалось птицей, машущей крыльями. Чтобы высветить то место, машину надо было слегка развернуть. Еранцев завел мотор, дал задний ход, резко вращая рулевое колесо, нацелился фарами в черное, как будто бодрее затрепыхавшееся пятно. Включил дальний свет.

Под навесом было пусто. Два синих луча отыскали под ним тряпку, свисавшую со стола. Она болталась на ветру, несильно тянувшем со стороны леса.

Еранцев с горькой, острой тоской вспомнил, как спугнул волка. Припомнился ему и камень, который он не успел поднять и швырнуть в зверя. Не обязательно быть провидцем, чтобы догадаться, что волк так просто не приблизился бы к человеку, не глядел бы такими ищущими сочувствия глазами, не захлебнулся бы голосом, как бы закатившимся внутрь, если бы жизнь его текла ладом.

Бросив взгляд на шематухинскую фигуру, еще не расковавшуюся, оттого смешную теперь, когда страхи не оправдались, Еранцев зашагал вдоль пруда. В десяти шагах от крыльца было кромешно темно и боязно ступать на землю. Еранцев двигался почти вслепую. Дойдя до глухого места, он стал шарить руками по траве, и пальцы его натыкались на былки прошлогоднего бурьяна. Набралось на костер.

От пламени спички былки загорелись с такой устрашающей быстротой, что Еранцев невольно отшатнулся. Мрак, окружавший его, сгустился, в его немыслимо плотной черноте было что-то колдовское.

Еранцев с детства любил смотреть на огонь. Он с молчаливой сосредоточенностью глядел сейчас на белое, ровно поющее пламя, и где-то в глубине его сознания рождалось изумление перед непостижимой загадкой огня.

Неожиданно вспомнив только что услышанный разговор о внеземных цивилизациях, Еранцев запрокинул голову, но взгляд его не смог проникнуть выше темного свода, подпираемого невеликим светом костра.

Мысль о далеких галактиках показалась нелепой и ненужной, когда Еранцев, обшаривая напряженными глазами тьму в направлении леса, сейчас тоже не видного, с тревожным участием подумал о волке.

3

В лесу после чуткого предвечерья наступал час, когда все живое унималось, выжидало полного покоя, в котором можно распознать даже слабые звуки. К этому времени всякое зверье, вынужденное не спать по причине извечной потребности добывать себе пищу под покровом ночи, приготавливалось к охоте, но еще медлило с выходом, как бы не желая обеспокоить собой тишину.

Застигнутый этим часом на второй половине пути, Матерый тоже остановился. Кренделем сложил вокруг ног хвост, слушал лес, объятый беззвучием. Слышен был только шелест падающих листьев. Сквозь полуоблетевшие вершины деревьев проступало белое донышко луны, за пределами ее света мигали бесконечными искрами звезды.

Матерый сидел на тропе, пока от долгого безмолвия не зашумело в ушах. Он утомленно закрыл заслезившиеся от дыма глаза, но тотчас, пересилив дрему, открыл их. Ждать, когда не он, а другой первым нарушит ночную тишину, Матерый не мог.

Он побежал дальше, быстро согрелся от бега и от теплого дыма, хлынувшего из-под густых еловых лап. Впереди горела земля. Огонь, поутихший после недавнего ливня, разгорался с новой силой, въедался в нутро торфяника, и удушливо-едкий дым вытягивался сквозь сухую шерстку мха.

Матерый не сворачивал с тропы, продолжал бежать по ней, угадывая по дыму место и направление пожара. Ногами он почуял глубокий подземный жар, потом расслышал глухое скрытное потрескивание, и его охватило беспокойство. Он знал по опыту, что в таком месте через час-другой образуется провальное окно, не видное даже вблизи. И если прибылые, доверясь тропе, будут возвращаться, наверняка один из них, ведущий, угодит в огненную яму.

Матерый прислушался к шуму огня за елками, которых еще не коснулось пламя. Земля там ровно гудела, обваливалась, а деревья, прокаленные жаром, принимались гореть мгновенной пороховой вспышкой.

Преодолев собственный запрет – никогда не выть в этом уголке, – Матерый разразился воем. Эхо растащило его зов по далеким лесным засекам, оповестив кого надо и не надо о начале еще одной гибельной ночи.

Смолкнув, Матерый ловил каждый звук, каждый шорох, которыми откликнулся на его зов настороженный лес. Сорвавшийся с отдаленного хребта, сильно истонченный и все же грозный вой матерого волка оживил память. Того, серо-серебристого, с рыжими подпалинками на брюхе вожака Матерый уже встречал, но уходил от него, не смея с ним драться. Уходил, хитря и запутывая следы, помня молодого крепкого вожака незрячим поганышем. Вожак был одним из его первых сыновей, не вернувшихся на логово после памятной драки с Рваным Ухом, которого Матерый убил при луне.

Тогда ему удалось увести от стаи только волчицу.

Этот проблеск памяти заставил Матерого разогнаться в безрассудном беге. Он должен в эту ночь накормить волчицу и прибылых.

Теперь Матерый бежал вдоль тропы, хоронясь в ельнике. Если двигаться тропой, можно прежде времени столкнуться со стаей, привлеченной воем и вышедшей наперехват. Поэтому пробирался Матерый подветренной стороной, чтобы не выдать себя запахом разгоряченного тела. Голод унялся, рассосалась боль под лопаткой.

Просеку, отделявшую его от долгожданного заповедного леса, Матерый одолел несколькими пружинистыми махами. Нырнул в кусты, замедлил бег, осмотрелся. Видны были пологие светлые поляны, охваченные никем не потревоженным, сытым покоем. Касались боков буйные нескошенные травы, пахло старым медом.

Но лишь с виду лес казался райским уголком. Матерый сразу, как только обошел сырую болотину, набрел на свежий лисий нарыск. Двинулся следом к зарослям багульника, не дотянув до них, наткнулся на поедь – на спутанной траве валялись перья настигнутого лисой перепела. Матерый, раздраженный запахом крови, сердито поднял голову и вдруг весь сжался – за багульником послышалась возня. Матерый вздрогнул, как от тычка. С подведенными боками, напряженно прокрался к краю светлой поляны и замер.

Середь поляны медленно кружила лиса, кокетливо играя хвостом, она дразнила неуклюжего кабанчика-подсвинка, ровно бы спавшего стоя. Когда лиса, вытянув острую мордочку, начала новую петлю вокруг кабанчика, тот ворчливо дернулся сытым телом, и лиса трусливо отскочила.

Неожиданно лису будто придавило чем-то тяжелым. В следующее мгновение какая-то сила подбросила ее вверх, и она неслышной тенью скользнула прочь.

Матерый, уже примерившийся к кабанчику, понял, что лиса учуяла его, и на всякий случай приметил место, где она унорилась. Вслед за лисой встревоженно запереступали, застучали копытами и кабаны.

Медлить было нельзя. Матерый кинулся к подсвинку. Оторвал его от земли, метнулся назад. Едва удерживая неудобную, бившуюся в судорогах жертву на весу, прошел мягкой тропкой мимо болотины; перед просекой опустил кабанчика и, хотя тот уже обмяк, сторожил его лапой.

Раньше, до ранения, Матерый не трогал кабанов, не очень брезгливых в еде, бестолковых, сатанеющих не в меру даже в драках между собой. Но потом, когда Матерый стал подранком, потерял прежнюю добытчивость, отношение его к кабанам изменилось.

И все же то была не охота. Это была тягостная необходимость, не дающая того удовольствия, того полухмельного азарта, когда охота ведется по всем правилам.

В такую пору избегать надо лишь людей. Злого, пахнущего ружейным маслом и пороховой гарью человека. Матерый убедился в этом в позапрошлую глубокую осень по мертвой пороше.

Белым от инея утром он выследил семейство сохатого, шел за ним, чтобы тайком подглядеть, чем они, поразившие Матерого горделивой красотой, кормятся. Он видел, как теленок с прямо торчащими отростками рогов, по примеру матери, которая хрустко отщипывает ветки, тянется кверху, не достает зубами до веток и начинает подбирать мочалистое крошево, сыплющееся изо рта лосихи на льдистую порошу.

Заинтересовавшись, Матерый тоже откусил кончик ветки, пожевал и выплюнул горечь. Разочарованно отстал от сохатых, завернул в густую падь, на тетеревиный ток, откуда с рассветом доносилось воинственное чуфыканье. Матерый, добродушный от сытости, любил смотреть птичьи бои. Бывало, чего греха таить, подползал близко, набрасывался на тетерева, что был сильнее соперника – этого токовика, растопырившегося в победных наскоках, Матерый в неуловимо коротком броске подминал под себя, тащил на логово.

Но в тот день ему не везло. Крадучись, легкими перескоками он приблизился к подлеску, повременил и все-таки был замечен, едва собрался проскочить чапыжник, чтобы потом надолго укрыться за валежиной. Ток опустел, спрятались, умолкли тетерева. Матерый досадливо потянул головой, не зная, чем заняться, лег на снег, поджал к животу ноги – не так мерзнут – решил ждать: может, вернутся токовики.

С лежки его поднял раскатистый выстрел. Хлесткий звук стеганул слух, и скоро Матерый вздрагивающим носом поймал занесенный ветром запах жженого пороха. Продавливая порошу разгоряченными лапами, помчался в направлении логова, попетлял около него, протиснулся к волчице и долго обрадованно жался к ней.

Вышел он наружу под вечер, когда небо настыло, сделалось хрупким и стало боязно шагнуть – под ногами громко поскрипывало. И все же любопытство преодолело страх. Матерый спустился со склона, двинулся по следам сохатых. Смеркалось, на снега легли плотные синие полосы. Ветер поутих, но и он, слабый в предвечерье, отчетливо доносил запах обильной крови, перешибающий другой, трудно угадываемый теперь запах – человеческий. В раздвинувшемся впереди просвете что-то ярко алело. Человека там не было, и Матерый, раздираемый недобрым предчувствием, направился туда. То, что он увидел перед собой, заставило его присесть. Возле куста лежали большие красноватые куски мяса, сверху присыпанные снегом. Голова сохатого, поставленная рядом с обрубками туши, смотрела на Матерого ничего не выражающими, успевшими затянуться ледяной пленкой глазами.

Человека, который учинил эту расправу, Матерый учуял слишком поздно. Разглядел в момент, когда тот, показавшийся на горушке, выстрелил из ружья навскидку. Будто горячим молотом ударило под лопатку. Матерый свалился на правый бок, перевернулся с застрявшим в глотке стоном и все же нашел силы оттолкнуться и слететь к ручью, протекавшему по дну канавы. По нему побежал вниз. Грянул второй выстрел, картечь обогнала Матерого, звонко впечаталась в ручей, выбросив на порошу темные камни – голыши.

Когда и как добрался до ельника, как очутился в барсучьей норе, Матерый не помнил. Очнулся, опять впал в знобкое забытье от немыслимой боли под сердцем. Окончательно придя в себя, он облизал свалявшуюся окровавленную шерсть на боку и снова уснул. Через три или четыре зори Матерый выкарабкался из норы, утвердился на лапах с пожелтевшими онемелыми когтями. Заплетающейся походкой от дерева к дереву одолевал две версты ночного пути до логова. Худой, никуда не годный, долго не решался явиться к волчице, но та ждала его, ожидая, извела себя, об этом можно было догадаться по бессмысленно сонным глазам ее, которыми она не сразу узнала Матерого.

До весны, до первых проталин выхаживала Матерого волчица.

Теперь настал его черед спасать ее.

Матерый потащил подсвинка через просеку, низко вдавливаясь животом в траву. Кабанчик грузно обвис. Цеплялся ногами за сухие ветки, и после каждого куста Матерый задерживал дыхание, чутко вслушивался в тишину. Наконец выбрался на свою тропу.

Покинув запретную для него землю, Матерый почувствовал, как попросторнела грудь. Однако до радости было еще далеко. Перед ним лежало лишь начало тропы, а ночная тропа с добычей – это изнурительная работа.

Матерый тронулся в путь. Он шел расчетливо, сберегая силы для всего перехода, загодя прикидывая, где нужно остановиться, передохнуть. Он не торопился, а спешить хотелось, чтобы забыться в непосильном напряжении – Матерый с трудом укрощал голод, но не смел, помня о выводке, жировать в одиночку.

Уже после двух передышек Матерому показалось, что кто-то его преследует. В задымленном воздухе носились едва уловимые чужие запахи, и вначале Матерый старался не замечать их – они могли и померещиться. И только когда посветлело впереди – близок был пожар, – Матерый понял, что ему не чудится. Справа и слева, держась шагах в пятнадцати от чернотропа, скользили меж деревьев длинные тени. Матерый не испугался. Делая вид, будто ничего не видит, продолжал двигаться к охваченному огнем ельнику.

В быстром упреждающем движении левая цепочка серых стянулась к тропе, загородила дорогу. Иного выхода, как пойти на сближение, у Матерого не оставалось. Тем временем правая цепочка примкнула к левой. Волки застыли широким изогнутым хором.

Решительность Матерого, видно было, обеспокоила молодого вожака, стоявшего на тропе. Из глаз его брызнул свирепый огонь, не погасший даже тогда, когда Матерый, как бы мирясь, выронил кабанчика на пеплом покрытую почву. Матерый пристально, но без вызова смотрел на вожака.

Так они стояли друг против друга, два волка: молодой, сильный, великолепного дымчатого окраса, подчинивший себе стаю, готовую в слепой звериной страсти учинить мгновенную расправу над любым врагом вожака, и старый, отверженный, но еще не побежденный, не отказавшийся от борьбы за продолжение своего рода. Какие-то секунды отделяли сейчас Матерого от того мгновения, когда послушная воле вожака стая петлей стянется вокруг него, ни драться, ни бежать уже невозможно.

В позе вожака, игравшего стальными мышцами, угадывалась беспощадность, и Матерый, чтобы отвлечь его, лапой отодвинул от себя серебристого в отблесках огня подсвинка.

Глазами словно бы провел по шеренге волков, ожидавших от вожака сигнала.

Матерый еще раз скользнул затаенным взглядом по волчиному ряду и слева в огненных сумерках заметил слабоватых, еще не нагулявших тело прибылых. Они покачивались на тонких, нетвердых ногах, пугливо шевелили ушами, слушая шум недалекого пожара.

В доли секунды Матерый поскреб лапами, швырнул в сторону вожака ошметья земли и белого пепла. Пока легкий дым опадал вниз, метнулся к тем трем прибылым, с неожиданно пробудившейся яростью прыгнул через них. Пробежав по тряскому урезу горящей торфяной ямины, вырвался на твердь.

На логово он приплелся на заре, поймав по пути двух сусликов. Молча кинул их в темень логова, услышал: расшевеливаются прибылые, теребят мать, выпрашивая еду.

Матерый скоро опять бежал по лесу. Пришла к нему еще одна, теперь уже дневная забота: надо осмотреть, обнюхать окрестные поля. В кем еще жила надежда, что два его детеныша целы и невредимы. В заповеднике он их не нашел, стало быть, надо искать в другом месте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю