Текст книги "Глубина"
Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)
ГОД НЕСПОКОЙНОГО СОЛНЦА
1Мы медленно спускались вниз, пересекая ослепительно четкую границу света и тени тремя ступеньками ниже входа в тамбур. Пока начальник смены при свете фонарика осматривал пломбу на бронированной двери, спина остыла, отдав тепло бетону близких стен. Быстрота, с которой произошла эта смена света и полумрака, тепла и холода, на этот раз ошеломила меня – появилось и не исчезало странное, животное предчувствие опасности. Не потому ли, что в эту ночь много читал, не выспался и от этого шалят нервы? Прислушиваясь к звуку стальных клиньев открываемой двери, я внезапно подумал о вероятности побега из такого места, как наше. Если сказать об этом вслух, ребята приняли бы меня за психа, но ведь они не знают того, что знаю я.
…Преступник бежал поздней ночью, пользуясь суматохой, вызванной приездом в колонию строгого режима высокой комиссии. Охрана обнаружила побег полчаса спустя, когда беглец успел углубиться в тайгу. Погоню возглавил лейтенант, которому было приказано уничтожить преступника в случае, если тот будет сопротивляться. После шестичасового преследования лейтенант с сержантом и стрелком вернулись назад и составили рапорт, где коротко описали подробности перестрелки с беглецом и место захоронения трупа…
Но мне уже некогда – дверь неслышно подалась, запахло резиной, спиртом, и мы ввалились в чистую зону. Эксперимент был назначен на девять ноль-ноль, и мы торопливо разобрали комбинезоны со своими инициалами, оделись и пошли в пультовую. Там было ровное, мягкое освещение, акустика глухого подземелья, заглушающая шаги и голоса. Мы работали в пультовой легко, без сутолоки, повинуясь ритму, который захватывал нас перед пуском реактора. Не напрягая слуха, мы улавливали привычные шумы, и сам пятигранник помещения с черными и белыми пятнами отделки, строгие геометрические формы пульта упрощали наше мышление, требуя лишь четкого повторения знакомых действий.
И мы сделали все, что надо, за полчаса и ждали, когда начальник смены включит дозатор, чтобы послать в реактор остаток азотнокислого урана, недостающего для критической массы. Но он затянул с расчетами, карандаш ломался, и он раздраженно чинил его маленьким финским ножом. Мы понимали, что он не в форме после вчерашних именин, и молча наблюдали, как красное крошево карандашного стержня сыплется на белый, сверкающий пол. Славка Курылев сидел к нему ближе всех и участливо, почти страдальчески заглядывал на разостланную перед шефом бумагу. Славка был в опале и не иначе как искал способа загладить вину: накануне Первомая взял в кладовке дюжину резиновых перчаток, наполнил гелием, и они на глазах хозяйственников улетели в дальние края. Грузоподъемность их, видимо, была достаточно велика – на второй день после запуска шеф не нашел свои калоши и два рулона туалетной бумаги, забытые в раздевалке. Славку лишили прогрессивки за месяц.
Кстати, начальника смены мы называем вовсе не шефом, а Капитаном. Почему? На это никто бы не ответил, Капитан – и баста. Иногда он стоял в некотором отдалении от пульта, широко расставив ноги, с поднятым воротником комбинезона, следя из-под ладони за всеми приборами сразу, и напоминал капитана контрабандистской шхуны, везущей запретный груз. Но это лишь предположение, что его могли так назвать за подобную позу. А вообще капитан – производное от итальянского слова «голова».
Наконец Капитан неуклюже встал и, подняв воротник комбинезона, шагнул к пульту. За метровой бетонной стеной коротко прогудели насосы дозатора. Раньше, когда я только пришел сюда, момент пуска вызывал у меня иллюзию соприкосновения с чудом, и она сопровождалась недолгим пьянящим затмением в голове, обостренным чувством своей уязвимости; но потом все проходило, и только горели уши и шумело в висках. Лучшее успокоительное – расчет: толщина бетонной защиты в пределах нормы, сигнализация надежна. И потом, какой идиот мог бы пообещать мне, что я буду абсолютно невредим, работая сотрудником лаборатории ядерной безопасности?
Так я думал теперь, иначе никак не избавиться от мысли, что где-то неладно. Свет и тень у входа в тамбур – резкие, словно при вспышке автогена, когда невольно поднимаешь руку, чтобы защитить глаза, черный пульт и белый, сияющий пол – и я теряюсь, как человек, застигнутый среди дня ночью, наступившей внезапно, минуя привычные сумерки. Надо было бы пройтись, сделать несколько шагов, но я лишь обернулся и увидел в углу, возле аквариума с рыбками, Славу Курылева. Он сидел на краешке стула, почему-то лицом к стене, и в его позе было больше страдальческого, чем до этого, когда он подлизывался к Капитану.
Тогда я толкнул соседа, и мы уставились на Славку, как если бы он снова нашкодничал, но еще скрывает это. Он заметил, что мы глазеем на него, покосился и сказал измученным голосом:
– Заткнитесь! Клеопатра рожает…
Так он сказал, хотя мы не произнесли ни слова.
Более сенсационного сообщения не могло быть. Мы сразу сделались кретинами и остолбенело смотрели на подсвеченный сзади столитровый аквариум.
– Когда начались схватки? – рассеянно спросил Капитан.
– А кто знает, – сказал Славка, совсем сбитый с толку.
– Взгляни, может, того… конец? – сказал я, вставая и направляясь к аквариуму.
Клеопатру невозможно было спутать с другими самками, и я узнал ее, как только она выплыла из крохотного подводного грота, расслабленно двигая оранжевым хвостом. В стекло, кроме моего, уперлись еще чьи-то носы, но Клеопатра и не собиралась прятаться, а под ее брюшком плыли почти прозрачные, новорожденные мальки.
Мне хотелось посмотреть на нее и сверху, но я отшатнулся назад – черный пульт отразился на боковом стекле, чего-то не хватало в этом отражении, и я, оставив ребят, пошел к приборам.
– Кружку пива – кто скажет, мальчик или девочка, – послышалось позади.
А я видел на экране телеприемника мутное, водянистое пятно вместо изображения реакторного отсека.
– Какая из тебя повивальная бабка! Отвернулся. А если бы потребовалось кесарево сечение…
– Я давно заметил, что ты часто заказываешь рыбные блюда… Думаю, от недостатка фосфора – без него мозг функционирует слабо…
Я понял, что реактор пошел в разгон. Перо самописца, нарисовав на ленте острую, как сосулька, кривую, вышло за шкалу и коснулось чеки подъема аварийных стержней. Тогда почему не сработала сигнализация? И я на всякий случай включил дублирующий рубильник на щитке питания колоколов громкого боя.
Бежал я последним. Я видел впереди белые пятна спин, взмахи рук в белых рукавах и не отставал от них. Мышцы ног работали как бы сами по себе, и если было что-то объединяющее тело и мозг – это кровь, бурлящая и ищущая выхода наружу. Грохот колоколов, красный размеренный свет сигнальных ламп и пустота – хриплый крик, летящий вслед, мигающие, воспаленные глаза.
И я бегу к настежь распахнутой двери чистой зоны, за ней тамбур, круто уходящий наверх. Он кажется длинным, и в самом конце, в прямоугольном сечении, пылает маленькое солнце, низвергая на ступеньки жаркие лучи. Только почему тамбур пугающе пуст?
Я стою у порога, и шум, бьющий мне в спину, не громче ехидного смеха, который вырывается из беззубого, пустого рта. Закрыв дверь, я поворачиваю рукоятку, и стальные клинья запоров неслышно входят в пазы. Шаги мои ровны и четки, я иду в пультовую и выключаю вентиляторы.
Берусь за рубильник сигнализации – замолкают колокола, гаснут красные лампы. И тихо в пятиграннике пультовой, по-прежнему наполненной мягким светом, сияет черно-белая отделка. Ни дыма, ни пламени, ни посторонних запахов – все, как было. Но что-то изменилось, и меня словно пронизывает бесцветный, неяркий зной.
И снова кровь клокочет в артериях, норовя затопить мозг, и, пока мне повинуется тело, я иду к двери реакторного отсека и отдраиваю ее. Там прохладно, тихо, и только у ламп, заключенных в металлические сетки, плавает желтый, грязноватый пар. Я иду по узкой эстакаде, спускаюсь вниз, в шахту между днищем атомного котла и бетонной площадкой. Вижу смутно посвечивающие аварийные стержни – гидравлика не сработала, и они оказались в исходном положении. Тогда я кручу маховики насосов руками, следя, как медленно уходят внутрь котла стержни. Когда они скрываются совсем, я залезаю под них и подпираю плиту отражателя согнутой спиной. Постояв так с минуту, я засмеялся грубым, как кашель, смехом. Потом помутневшими от слез глазами я глянул на железный трап – он вел наверх, где можно найти себе замену. Я подогнул колени, и плита со стержнями чуточку отошла от днища. Я боялся, что едва отойду – стержни упадут, и реактор в несколько миллисекунд снова выйдет на мощность, выбросив сильный пучок нейтронов. И все-таки осторожно выскользнул из-под плиты и взбежал на трап. Но тут же вернулся и покрутил маховики насосов, чтобы плита сомкнулась с днищем.
Спокойнее, братишка. Полчаса назад в качестве успокаивающего аргумента проводил расчет. На то, чтобы добраться до пультовой и вернуться, у тебя есть четверть минуты. Итак, на старт!
Я пересек палубу реакторного отсека по идеальной прямой. Слева от двери стоял «голливудский» стул, я схватил его с обезьяньей цепкостью, не перешагивая порога. И метнул его в направлении реактора. Он заскользил по гладким плитам, сворачивая с курса, но я догнал его и столкнул в шахту.
Стержни выпали наполовину, и я опять загнал их внутрь. Стул на винтовой стойке раскрутил и подпер им плиту отражателя.
Теперь, когда все было сделано, я почувствовал слабость и апатию. От реактора уходил неровными шагами, словно был пьян.
Уже в пультовой, бредя мимо аквариума, остановился, припал губами к теплой, слабо пахнущей рыбьей чешуей воде и стал пить. Сначала я втягивал воду, закрыв глаза, но, по мере того как тяжелел желудок, начал открывать их и увидел среди колыхающихся водорослей Клеопатру.
Я запустил руку в воду, но она уплыла. Только что я плелся из последних сил, а тут взял аквариум за бока и наклонил его так, что вода плеснулась на пол.
Я увеличил угол наклона, и вода полилась на меня, промокшие штанины прилипли к ногам и захлюпало в ботинках. И задрожал – не от рыбацкого азарта, значит, не спятил, – а потому, что аквариум был тяжел и край стекла вдавливался в живот. И еще я боялся, что захваченные потоком слабые рыбы упадут на пол и разобьются, как елочные. Так я думал, следя, как в дикой сумятице носятся красные и черные меченосцы, обычно уравновешенные и артистичные.
Наконец аквариум опустел, обнажив коричневое, песчаное дно, усыпанное рыбами.
Я собрал их в свой белый чепец.
Идя к выходу, я взглянул на контрольный прибор: мощность реактора упала.
В тамбуре было совсем темно – наверху, у выхода, стояли люди, закрыв собой солнце. Как бы не споткнуться и не упасть, тогда рыбы пропали.
Близко у входа, зажав в волосатом кулаке мокрый носовой платок, стоял начальник здания. Лица я его не видел, потому что солнце светило ему в затылок.
– Что ты там застрял, Тураев? – выпалил он.
– Рыбок ловил… – сказал я. – Там ничего страшного…
Он ничего больше не сказал. Два санитара подхватили меня и повели к автомашине.
Отойдя шагов десять, я услышал его резкий голос:
– Опечатать вход!.. Котлован – в спячку!.. Дозиметристов ко мне!..
Меня втолкнули в «Скорую».
2«…Пуля попала ему в затылок, но не сразила наповал, а только ослепила. Он обернулся на оставшуюся позади густую чащу и ничего не увидел, кроме быстро сгущающейся черноты. И глухо, тяжело упал на сырую, омытую осенними дождями землю.
Подбежали трое с карабинами, склонились над раненым и долго смотрели на него и молчали, как бы пораженные неприятным открытием. Потом один из них положил оружие на траву, вынул бумажник, в котором лежала фотография, и сказал:
– Это не он…
– Какого же черта он бежал?
– Может, чего испугался…
– Он не выживет?
– Я целился в ноги, товарищ лейтенант…
– А попали в голову…»
Не может, чтобы угол отклонения пули при прицельном огне был так велик. Если предположить, что стрелок не умел обращаться с оружием, то почему пуля не ушла влево или вправо? Или он умышленно использовал силу отдачи? Но как бы то ни было, Дед это написал, и я могу либо возражать, либо соглашаться. Раньше я бы пропустил это место, не найдя ничего сомнительного, но сейчас прослеживаю свистящие траектории пуль – они летят не по прямой, а повторяют кривизну Земли. Сплющенные пули плюхаются в лужу около подножия кирпичной стены, за мишенью. Это солдаты учатся стрелять, и от тупых ударов подрагивает слабая майская почва, живой тканью колеблется красная от кирпичной пыли вода.
Я сижу у открытого окна и словно вижу все это, хотя до стрельбища – морская миля. Пулемет крупнокалиберный и работает неторопливо, выпуская пули с ровными интервалами.
Вчера мы ехали мимо самого стрельбища, и звуки массированного огня оглушили нас. Машина вздрагивала и визжала на поворотах, как от частых попаданий. И все-таки мы пробились к профилакторию. Нас выволакивали из машин, как хулиганов из «черного ворона». В приемном покое суетился целый взвод медсестер, они растерзали нас. Раз – нет комбинезона, два – нет рубахи, три, четыре – нет штанов и трусов. Все это летело в пузатый бак с пожелтевшей бумажной наклейкой: «Осторожно – радиоактивность!»
– Знаешь, что такое охота? – спросил меня Славка Курылев, но его повалили и сунули в рот резиновый зонд.
Макаронина куда несъедобнее наших столовских – этот зонд. Глотал его и я. Бледная сестричка принесла в обыкновенном ширпотребовском ведре дистиллированную воду и лила ее в меня.
Где-то на берегу лазурного моря шел симпозиум факиров-профессионалов, и, по мере того как ведро пустело, я думал о них – как-никак они пропускали над распростертыми телами пятитонные грузовики, а йоги – те ложились живыми в могилу. Я думал о родовых муках Клеопатры – она теперь затихла в ведре с водопроводной водой.
Когда поднесли второе ведро, избыточное давление в животе вытеснило из меня все мысли, и я замотал головой.
– А вы поднатужьтесь… – сказала сестричка, еще больше бледнея.
Тогда я отвернулся и пустил струю.
По десять ведер через зонд и клизму – из процедурной нас выводили под руки.
Славка Курылев уже перед входом в палату сказал мне вслед:
– Охота – та же самая пьянка, только в резиновых сапогах…
Одиноко тумкает пулемет, будит во мне охотника – хочется спрыгнуть с подоконника и бежать к солдатам, чтобы дали пострелять. Вчера до самых сумерек солдат ждали мальчишки. Те прошли поздно, повзводно гудя сапогами, а отойдя шагов триста, запели усталыми, голодными голосами. Видно, с мальчишками у них уговор – эти вернулись с картузами, полными золотистых гильз. Делили поштучно, сидя в травах, кому-то расквасили нос – оказался из пятого «Б», который уже выполнил план сбора цветного металлолома.
Постучали в дверь. Вошла медсестра Зина.
– Тураев, в процедурную, – сказала она, держась в тени, чтобы не видно было веснушек. – Кровь на анализ…
И ушла.
Я достал рукопись Деда – дочитал страничку.
«Лейтенант сидел, рассеянно наблюдая, как старшина шарит по карманам умирающего. В его молодом и неопытном уме одно за другим возникали разные решения, но он откладывал их, надеясь найти самое верное.
Он вспоминал выражение лица своего начальника, его голос, который командовал и в то же время просил: сделать все, что надо, гладко, бесшумно. А получилось так нелепо и жутко – преступник убежал, а вместо него умирает другой. Того уже не догнать, даже если бы была служебная собака, а объявлять розыск – значит, все всплывет и станет известно прибывшей комиссии.
– Товарищ лейтенант, документов не обнаружено, – доложил сержант, закончив свое дело. – Вот только моток лески и блесна, полагаю, на щуку…
– И все-таки мы его настигли и убили в перестрелке, – как бы раздумывая вслух, сказал лейтенант.
Сержант понял его.
– Так точно, товарищ лейтенант…»
Я сижу, забравшись на тумбочку посреди маленькой палаты, и смотрю, как ровно наливается чернотой проем окна. Это наступает ночь. Она обманывает своим неслышным, скрытным движением, тишиной. В самом деле она звенит на тысячи ладов, но человеческие возможности ограниченны, и я ничего не слышу. Или просто я не хочу ничего слышать, как моторист, который находит тишину, лежа на грохочущем дизеле?
Может, тишина – разновидность милосердия, в которой я больше нуждаюсь, нежели в той, какой окружили меня врачи и сестрички? Но я слышу сейчас удары моего сердца – оно гонит по артериям кровь безымянного донора. Но, как и тишина этой ночи, милосердие обманчиво – я же знаю, чем все кончится. Только два дня продлится латентный скрытый период острой лучевой болезни.
Внизу, у реки, загорается костер, отняв трепещущий, светлый клочок у темноты. Неровные всплески пламени борются с громадной, на полпланеты, ночью – рыбаку тепло, лещи идут на свет. Немудреная обстановка далекого пращура, который твердо знал, что ему нужно: пищу и тепло.
В шесть лет я тоже хорошо знал, что мне нужно. Мне хотелось, чтобы на свете росло как можно больше съедобных трав. С Наськой, соседской девчонкой, мы убегали в далекие луга рвать траву. Сладкие, кислые, горькие стебли таяли в наших голодных ртах, но их было мало, и мы начинали пробовать все, что попадалось. В стороне, где вечерами закатывалось большое дрожащее солнце, шла война, но в нашей зеленой долине пели птицы, дули теплые, ласковые ветры, текли прозрачные, спокойные воды.
Если от сельсовета шли плачущие жены погибших солдат, мы тоже плакали, пугаясь чужих слез и рыданий. Наутро мы забывали все, едва прибежав к душистому лугу, там еще оставались вкусные травы.
Мы смеялись, пьянея от медового настоя и недолгой обманчивой сытости, и Наська вдруг поворачивала к реке, к старой водяной мельнице с гниющими сваями. Мельница давно не работала, и на берегу лежали жернова, раскаленные так, что большие листья лопухов, которые мы бросали на них, сворачивались в комочки.
Наська, скинув платьице, кидалась с низкого обрыва и уходила к песчаному дну, рассекая воду тонким, рыбьим телом.
Мы ложились на горячий белый песок, ветер сушил наши волосы, пятки омывала вода.
Блаженство дикарей, но те поклонялись солнцу, и воде, и ветру, у нас же было одно божество – еда. Культ еды, когда ее нет, потому что далеко-далеко от нас идет война, и там нужно много хлеба и картошки. В синие зимние вечера мы с Наськой встречались редко и, по-взрослому, степенно шагая среди сугробов, тосковали по нашему лугу. И это была тоска потребителей, которых холода и зима лишили возможности набить животы лакомыми травами. Однажды лето наступило быстро, буйно взошли травы, косяки медлительных красноперок носились среди водорослей, не боясь нашего присутствия. Мы не бежали на луг, а шли и, минуя бревенчатые дома, слышали запах свежевыпеченного хлеба. Битый час мы бродили по лугу и не нашли ни одной съедобной травинки. В солнечных лучах сияли ромашки, и Наська, смахнув со лба мокрые после купания волосы, спросила:
– А почему ромашки несъедобные?
– Не знаю, – сказал я.
– А как быстро наелись бы, – вздохнула Наська. – Почему тогда они растут?
– Наверное, для красоты…
– Красоты! – Наська сморщила облупленный нос, жмурясь, оглядела ромашки и хрипло засмеялась. Потом замолкла и уставилась на меня с таким забавным видом, будто я ей рассказал конец недослушанной сказки. Мы стояли близко, и я видел ее уже намеченные припухлые груди. И на левой, чуть пониже коричневого соска, синее пятно – след вчерашней драки.
Наська протянула руку и накрыла мне глаза пахнущей земляникой ладонью.
– Дурачок, – сказала она.
И, сверкая голыми ногами, побежала к реке, к нашей одежде. А я бросился ей вдогонку – делить хлеб, завернутый матерью в чистый ситцевый платок…
Воспаленным языком лижет темноту костер – одинокая, немощная звезда в кромешной пустыне заснувшей половины земли. Чернота скрадывает неровности ландшафта, и кажется, что бывший барский особняк, в котором временно разместился профилакторий, лепится на самом краю планеты, дальше – бесконечность. Чувство пространства, привитое с детских лет ограниченными размерами жилья, двора, видимой линией горизонта, делает меня бессильным, когда я пытаюсь представить бесконечность. Как бы ни отодвигал я границы окружающей меня пустоты, в ней поместились бы только маленькие модели тысяч галактик, а за ними воображение невольно предполагает новые границы. Они, как тихие окрики караула, охраняющего запретную зону.
Пугающе бесконечной казалась мне земля, когда отец вернулся с войны. Подметки на сапогах были прикручены проволокой. От него пахло дорожной пылью, ружейным маслом и дешевыми конфетами. Два года прошло после окончания войны, и я думал тогда, что все эти два года он шел пешком с далекого фронта.
Пока топилась баня, он мылся в сарайчике, а я лил на него воду из ушата. Сначала он был раздет по пояс, потом разошелся и скинул свои зеленые штаны. А я залез на верстак и лил оттуда, чтобы вода окатывала его с головы до пят. Ушат был тяжелый, и я еле держал его в руках. Но на отцовом теле синели большие рубцы, и я боялся, что, заметив мою слабость, он рассердится, и швы разойдутся. Губную гармошку, которую он привез мне с войны, я обменял на пять лепешек из лебеды. Цветные карандаши хранил, как мать хранила немецкое платье из тонкой, полупрозрачной материи. Она никогда не носила его – просвечивало насквозь, показывая заштопанную нижнюю рубашку…
Тишина, только под гнилым полом попискивают мыши – ночь плетет заговор. Сердце бьется толчками, в кончиках пальцев, скапливаясь, стынет чужая кровь. И вдруг синяя молния раскалывает черноту пополам, стучатся в оконное стекло липкие листья тополя.
Владельцы радиоприемников сейчас заземляют антенны. Старухи закрывают форточки, боясь шаровых молний.
У меня была самодельная коротковолновая радиостанция и свой позывной – И24 АИ4. Вечерами я выходил в эфир, и мой позывной летел из чуланчика со скоростью света. Он отражался на ионосфере и частым зигзагом рыскал по земле, чтобы попасть в наушники моих корреспондентов.
Однажды новый незнакомец поймал его и настроился на мою волну.
«Кто ты?» – спросил я.
«Кинг оф Непал», – ответил он. – «Король Непала».
Шаткая табуретка качнулась подо мной, но я ее выровнял и вспомнил уроки английского, по которому у меня были одни тройки.
«Какая у вас погода?»
«Жарко, очень жарко, слоны стоят в тени».
«У нас ночь, и собирается холодная дождевая туча».
«Пройдут двадцать четыре часа, и у тебя будет день… Земля круглая и вращается…»
«Ты на той стороне Земли?»
«Да, ногами к тебе…»
«Значит, мы с тобой, как на игральных картах: только ты – король, а я просто человек…»
Он засмеялся: «Я тоже человек».
«Нет, ты тиран».
Он снова засмеялся:
«Ты доверчиво учишь историю».
«А ты готовишь войну против других народов?»
«У меня армия маленькая, вся на слонах…»
«Но слоны боятся мышей».
Он засмеялся в третий раз:
«Вот ты приедешь в мою страну и увидишь, как мы живем. У меня есть три велосипеда, и мы покатаемся вместе…»
«А сколько тебе лет?»
«Семнадцать».
«И ты уже король?!»
Атмосферные помехи прервали связь. Дождь лил всю ночь, а утром к нам пришли двое в штатском. Они забрали мою радиостанцию, заодно перерыли весь чулан и, уходя, сказали, что я нарушил правила пользования любительскими передатчиками. С постели встала больная мать и шла за ними до ворот, приговаривая: «Несмышлен еще, образумится. Вот горе-то на мою голову, вы уж не так строго, глаз с него не спущу…»
Звонко бьют в стекло первые капли дождя. Я высовываюсь из окна и смотрю туда, где разложен костер: он потускнел. Хлынет ливень, погасит огонь, и все кругом погрузится в первобытный мрак.
Я стаскиваю с кровати верблюжье одеяло и прыгаю на подоконник. Внизу трава холодна, сыра, молодая крапива обжигает открытые щиколотки. Я вслепую бреду к забору, натыкаюсь на него и припадаю к щели: костер еще горит. Капли падают все чаще, доски мокрые, и не за что зацепиться ногами. Подтягиваюсь на руках, держа зубами край одеяла, делаю рывок и переваливаюсь через острия досок. Первая волна ливня обрушивается на меня на краю луга, я сгибаюсь под тяжестью струй и бегу к реке, ощущая, как пятки вдавливаются в податливую землю. Если рыбак ушел от костра, там не осталось уже ни одного тлеющего уголька. Почему бы мне не повернуть назад и, сняв пижаму, не улечься в постель? Какой смысл ползать на четвереньках под проливным дождем, чтобы нащупать сырые головешки? Вспышка молнии длится несколько десятков миллисекунд, но глаза мои сейчас подобны светочувствительной пленке: ровный луг, плавная излучина реки и маленький комок, прижавшийся к берегу, сияют и плоско тают в зрительных нервах.
Все-таки я ненормальный, и человек, пережидающий там дождь, прогонит меня, приняв за сумасшедшего. Но я кричу:
– Эге-гей!
И почти под ногами вспыхивает огонек, я падаю и ползу к нему. Из-под брезента смотрят на меня чуть удивленные, насмешливые глаза. Руки человека поддерживают низкий навес, и я не слышу, а вижу по движению губ, как он зовет:
– Скорей, чудак!..
Я лезу под брезент, прижимаюсь к плечу рыбака и говорю:
– Вот… одеяло…
– Пошарь за мной – там мешок, – говорит он, поправляя брезент. – Подбрось сухих дровишек… – И добавляет: – Эх вы, ребятки…
Я достаю из мешка маленькие, аккуратные березовые поленца и кладу на жаркие угли.
– Переверни картошку, – говорит рыбак, и только тут мне в нос ударяет запах печеной картошки. Сверху картофелины обуглились, снизу корка еще почти не тронулась, розовая.
От свежих поленьев валит едкий, густой дым, заполняет наше тесное убежище, я плачу. Рыбак тоже помаргивает, но молчит и смотрит на подсвеченные костром нити косо падающих дождинок. Так мы сидим долго. На том берегу клинья молний вонзаются в землю, а в нашей пещере тепло и дымно, звериные шкуры на мне дымятся. Мой нескладный, щетинистый брат ловким движением руки вытаскивает из глубины пещеры кусок мяса, оно шипит на огне, и в широкие ноздри льется запах грубой пищи. Еще одно движение – в его ладони лежит небольшой тесаный камень с клинописью, но я не успеваю прочесть, что на нем высечено…
– Вот и пронесло, – говорит рыбак, пряча в мешок книгу, отбрасывает назад брезент и встает во весь рост. Несколько запоздалых капель плюхается в костер и испаряется. Туча прошла, ее трубный рокот становится все глуше.
– Сними-ка свою полосатую, – говорит рыбак, кивая на мою пижаму, прилипшую к телу, и стаскивает с себя стеганку. Оставшись в водолазном свитере, он уходит в темноту, возится в кустах. Я переодеваюсь и слежу за куском баранины. Рыбак скоро возвращается, неся несколько прутьев краснотала. Он втыкает их возле костра и вешает пижаму.
– А теперь для сугреву…
По мокрой траве, поблескивая боками, катится бутылка водки.
Можно мне пить или нет?
Вот и кончился сон. Это неожиданное «можно или нет» выдало меня с головой. Мне казалось, что я материалист до мозга костей. Я не особенно жаловал радиационную медицину, но все же знал, какова участь человека, получившего критическую дозу нейтронного облучения. Разрушение и гибель клеток, необратимые изменения в спинном мозге. Смерть наступает через 13—14 дней. Положительного эффекта от медицинского вмешательства почти не было. И вдруг я подумал, что, выпив, могу помешать курсу лечения, тогда как не сомневался в его бесполезности. Я надеялся на чудо! Животный инстинкт самосохранения и мистика – наследство предков из каменного века.
Наполненная до краев кружка дрожит в руке – меня бьет озноб. Я большими глотками выпиваю водку и отдаю кружку рыбаку. Мне он нравится. Здесь, среди трав, под открытым небом, он чувствует себя как в жилище, в котором прожил годы.
– Вы здесь как дома… – говорю я.
– Пришлось воевать, – отвечает он. – Морская пехота. Штурмовой батальон… Война всему научит.
– И вот так вы смогли бы прожить до конца?..
– Наверно. Человеческий род начинался с этого… Трудно продвигаться вперед, а назад вернуться…
– А это может случиться?
– Месяц глобальной войны…
– Да…
– Вот так… Ешь, картошка стынет.
Я тащу из теплой золы картофелину. Ветер доносит издалека голоса, и я оборачиваюсь. Несколько окон профилактория ярко светятся. По темному лугу на некотором расстоянии друг от друга движутся огоньки, догадываюсь – карманные фонари.
– Меня ищут, – говорю я, роняя картофелину.
– Тяпни напоследок, возьми закуску и беги, – советует мне рыбак.
Я выпиваю еще полкружки водки, отщипываю кусочек баранины, беру хлеб и встаю.
– Не забудь куртку, – рыбак подает мне сухую пижаму. – Увидишь костер, значит, я здесь…
– Боюсь, что больше не получится… Мне скоро… – и я тычу пальцем в небо.
– Семь раз ранило – и ничего, – говорит он, протягивая руку.
Я молчу.
Голоса начинают раздаваться близко, и я, легкий, но неустойчивый от выпитого, бегу к ним навстречу.








