412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ильгиз (Илья) Кашафутдинов » Глубина » Текст книги (страница 32)
Глубина
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 21:13

Текст книги "Глубина"


Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)

Очутившись снова на людях, он торопливо шел мимо гомонивших рядов, чувствовал, как горячо, опаленно горит лицо.

Он обрадовался, увидев бабку, должно быть, только что продавшую поросят. Старуха разговаривала с другой бабкой, с виду ровесницей, и когда Иван, громко шурша бумажной юбкой, остановился перед ней, испуганно вскинулась:

– Ай, никак, загулял? А это для смеха, что ли?

– Продала? – пытаясь улыбнуться, спросил Иван.

– Вот она выручила, – показала она на старушку. – Просила сорок, отдала за тридцатку.

– Возьмите еще пару поросят, – заглядывая старухе в глаза, предложил Иван. – За двадцатку отдам.

– Куда их мне столько, – отмахнулась старуха. – Ферму, что ли, заводить. Да и что так дешево – уж не хворые ли оне?

– Здоровые, здоровые, – загораясь надеждой, заверил Иван.

– Чего ж на ярмарку привез, а просишь мало? Какой резон было тащиться? – не унималась старуха.

– Непредвиденный случай, – смущенно сказал Иван. – Потерпел аварию. Срочно брюки надо купить.

– То-то я гляжу, в гумагу завернулся, – сказала талалаевская. – Я-то думала, выпимши, потешить кого собрался…

– Не-е, – тоскливо посмотрел на обеих Иван. – Уперли. Прямо на глазах уперли.

– Здешние, нашенские, что ли? – забеспокоилась старуха.

– Кажется, приезжие…

– Как же так уперли? – сердито зашевелилась талалаевская. – Что ж ты, здоровенный дурила, дал себя обокрасть!

– Это не нашенские, наши бы не стали, – облегченно вздохнула старуха. – Ниче, следующий раз умнее будешь. Ну-ка, поросят своих покажь…

Иван развязал мешок, выудил одного за другим обоих, изрядно притомившихся поросят.

– Значит, по двадцатке, – сощурилась старуха, полюбовавшись на розовые тельца поросят.

– Ну, если не жалко, по четвертной, – робко проговорил Иван. – Не мои они, а соседки моей, бабушки Марьи. А то обидно за нее…

– Погоди, я скоронько, – сказала старуха.

Пока она сходила под дощатый навес, к торговавшему там цветочными семенами старику, Иван устало слушал монотонный, ни на секунду не смолкающий гул базара. Тихо брели, направляясь к выходу, натоптавшиеся с утра люди, а навстречу тугими потоками торопились свежие.

Иван ехал домой, в Нижнее Талалаево, на том же автобусе, что вез его утром на рынок. Он почувствовал себя в нем уютно, как усталый птенец в теплом гнездышке, впадал в дрему, иногда, захлестнутый дорожным весельем – мужики, хорошие еще на рынке, по дороге добавляли, – сонно и безразлично озирался.

Он не сразу отозвался на слабенькие тычки сзади, потом уже, когда кто-то упрямо повторил удары, обернулся и обнаружил знакомую талалаевскую старуху.

– Брюки-то, кажись, шелковые справил, – участливо поинтересовалась она.

– Сатиновые, – оживился Иван.

– Летом сгодятся, – сказала старуха. – А я-то еду и думаю, где тебя видела раньше. Вспомнила: на тракторе сидел, мимо хатки моей проехал. В Выселках был?

– Приезжал, – утвердительно кивнул Иван.

– Вот-вот… Узнала. У тебя к трактору телега така прицеплена. Удобная, видать.

– Удобная, – сказал Иван.

– Если будешь ехать мимо, заходь ко мне, – чуть слышно сказала старуха. – Евдокией Никитичной меня зовут. Я одна живу, сын Николай в Фергане, третий год носу не кажет, а сын Лексей похоронен под Киевом. Аккурат вроде тебя был. Здоровый, добрый, мухи не обидит. Писал, пушкой командую. Вот и говорю, заезжай: брюки, рубашки его, сапоги хромовые целехоньки. А ты мне дровец привезешь на тракторе-то. Я к начальству твоему схожу, уговорю…

– Не надо, – окончательно придя в себя, сказал Иван. – Я так приеду.

– Вот и хорошо, – успокоилась старуха. – Уж весна скоро… Приезжай хоть один, хоть с другом-приятелем…

– Приеду, – повторил Иван, выбираясь к выходу, – автобус приближался к Нижнему Талалаеву. – Обязательно…

– Весна уж скоро… – пробормотала старуха, подняв прощальный взгляд на Ивана. – У меня черемуха в палисаднике. В мае-то и зацветет…

«ТЫ ПО-СОБАЧЬИ ДЬЯВОЛЬСКИ КРАСИВ…»

В августе месяце верхнеталалаевское собачье поголовье – всего учтенных и бездомных, считай, десятка два – с гавом и визгом справляло вторые в году свадьбы.

В эту пору владельцы собак особо редкостных пород – были и такие в Верхнем Талалаеве – заперли своих четвероногих подопечных в избах или посадили на цепь, чтобы те не запятнали родословную, не устояв перед соблазном смешаться с разгульной собачьей шпаной.

Захар Кузьмич Дедков, не давая повады прежнему сердоболью, тоже посадил свою Дамку на цепь – еще в пору первых свадеб, в феврале. Что при этом было у Кузьмича на уме, по какой причине старик держал собаку на узде, узнать никому не удалось. Сама Дамка, терпеливо перегорев зимой и не поняв причину любовного запрета, теперь томилась с удвоенной горячностью. Окончательно потеряв застенчивость, она громко просилась на улицу, где с хмельной удалью гуляла вольница.

Воскресным утром, в базарный день, Кузьмич, едва дотерпев до рассвета, отправился на рынок. С полчаса, не больше, послонялся по рядам, – и вдруг кинулся обратно домой. До взгорья, откуда был виден его двор, Кузьмич бежал резвым бежком, сильно стукотя яловыми сапогами по сухой твердой тропе. Остановился, заслонясь рукой от солнца, загнанно перевел дыхание, довольно улыбнулся. Дамка звякала цепью, тоненько скуля в ответ на похабный лай кобелей, осаждавших двор.

– А ну, проваливайте, барбосы безродные! – крикнул Кузьмич.

Услышав его, ошалелые от любви псы – один чуднее другого, – бросились кто куда: не раз изведали крутой нрав старика.

День разгорался, воздух полнился медовым запахом трав.

Снизу, из поймы, где еще держалась дымка, поднимался терпкий дух осевших стогов, за дальним лугом ярко желтело, дугой огибая талалаевскую околицу, цветущее гречишное поле; дальше сизо проступали, хвастливо рисовались аккуратными шиферными крышами раскиданные вдоль реки Верды, стыдливо прячущейся в извилинах, талалаевские избы.

Все живое радовалось погожему дню. Кузьмич, молодея, твердо ступал на землю. Приближаясь к своей избе, строго оглядел ее, остался довольнехонек: от нее, еще крепкой, с новыми – чего только не выделывал зимой ножовкой – наличниками, веяло основательностью и чистотой.

И все же Кузьмич, заметив в глазах заегозившей Дамки греховный умысел, согнал с лица умиленное выражение, сердито отмахнулся от собаки.

Видя непраздную озабоченность хозяина, Дамка посмирнела, пристально вгляделась в Кузьмича, но собачьей проницательности не хватило, чтобы понять человеческие думы. И хотя думы эти касались Дамки, она всей сложности затеянного Кузьмичом постичь не смогла, и потому старик, со счастливой нежностью потрепав всплакнувшую от обиды собаку за уши, громко ширнул носом.

– Ну, не мучь голову, ежели сразу не дошло, – сочувственно сказал он. – Тебе уж поздно человеком становиться. Допрежь надобно было кумекать…

Дамка, перестав шевелить хвост, кренделем сложенный вокруг ног, совсем притихла. В глазах ее начисто исчезла прежняя нахалинка, теперь она, забыв о женихах, преданно пялилась в хозяина.

Кузьмич заторопился. Вошел в полумрак избы, сунулся в сундук, извлек из него пахнущий нафталином выходной пиджак. Обмакнув мокрую тряпицу в печную золу, Кузьмич начистил до яркого блеска медали, прицепленные к лацкану, тщательно побрился, плеснул в лицо тройным одеколоном.

Когда Кузьмич петухом выскочил на крыльцо, держа в руке плетеный, с медными бляшками, поводок, Дамка обрадованно заскулила. Она, видно было, не умом, а сердечной догадкой дошла до серьезности дела, задуманного Кузьмичом, и тоже приостановилась, даже попробовала поставить уши стрелками, хотя из этого ничего не вышло – родилась и прожила вислоухой. Дамка была породы неизвестной, и ни один собачий спец, по-научному кинолог, не взялся бы устанавливать, в каком колене, через чью кровь – прадедушкину или прапрабабушкину – сказались в ней благородство и живой ум.

Кузьмич гребенкой расчесал Дамке шерсть, тряпочкой, смоченной одеколоном, обтер ей мордочку – и вот перед ним не собака, а загляденье.

Скоро они чинно выбрались на улицу, не обращая внимания на сидевших в отдалении, с разбойным нетерпением ожидавших хоть малейшей поблажки кобелей, зашагали в направлении железнодорожной станции.

Там, километрах в пяти, на краю деревянного городка Малоярославца, проживал каждое лето на старенькой даче профессор. По каким наукам тот был профессором, Кузьмич точно не знал, да и как человека знал его лишь понаслышке. Видеть видел – на рынке, с огромной, спокойной, должно быть, добродушного и надежного нрава собакой породы сенбернар.

Кузьмич любил все живое на свете, а к собакам, особенно сторожевых и служебных пород, относился с тайным уважением и восхищением. С каких-то пор, заметил он, на рынке наблюдался повышенный спрос на потомство упомянутых полезных для человека пород, но его, как всякого дефицита, было совсем мало.

Зимой были дешевые щенята по трешке за голову – от родителей, незнамо где обитающих, каких-то, видно было по потомству, невообразимо смешанных кровей; мрачный, беспризорный мужик вытаскивал щенят из корзины одного за другим, и в замерзшей толпе обнаруживался сердобольный человек, платил за квелого щенка, торопливо запихивал его в шубу. Другой тип – очкастый, в бобровой шапке, продавал породистых; мать щенков, увешанная медалями, с паспортом и бумагами, в коих описана ее родословная, терпеливо топталась возле сумки на снегу, по-человечески страдая за детей и хозяина – чтобы тот не продешевил и не отдал щенят в плохие руки. Этот, в бобровой шапке, брал за каждого щенка полсотни.

Тогда-то Кузьмич запереживал. Тогда пришла ему в голову мысль свести профессорского сенбернара с Дамкой. За несколько длинных зимних ночей Кузьмич, лежа на печи, дотошно обдумал будущее новой породы, и вера в нее, как в преданного друга основательного хозяина, которому охота держать собаку при дворе, с каждым разом укреплялась.

Характер у Дамки нескрытный, уживчивый, и хоть она не совсем вышла телом, за счет вязки с сенбернаром – у того экстерьер что надо! – потомство обязательно выладнится. Можно, мечтал Кузьмич, с парой щенков понянчиться, дать обучение и натаску, а там, глядишь, – выставка, соответствующие медали… Когда наступил январь – время первых собачьих свадеб – Кузьмич с Дамкой, оба причищенные, отправились к профессору, но в тот раз им выпала незадача. Профессор, взяв с собой сенбернара, накануне уехал в город устраивать спешные дела.

Христофоровна, ходившая на дачу прибирать в комнатах, сперва терпеливо слушала Кузьмича, подробно и заковыристо объяснявшего цель прихода, но потом, устав от непонятных слов, поступила не совсем благородно.

– Угомонись ты, леший, – вдруг крикнула она. – Ишь че удумал. Приперся со своей страминой к доброму человеку.

Будто не она в молодую пору, в девках, заглядывалась на Кузьмича, взяла и отбрила его, как чужого. Не будь у Кузьмича затаенной надежды на милость профессора – мужик мужика в таких деликатных случаях жизни понимают друг дружку лучше – Кузьмич не остался бы в долгу; не лез в карман за словом. А тут сделал вид, что стушевался. Робеть перед кем-либо Кузьмич давно отучился: сам за себя не боялся, жена умерла, а единственный сын в городе над другими начальник. Но после той встречи с Христофоровной, в девичестве Дуняшей, Кузьмич дал себе зарок не попадаться ей на глаза.

Пока зима трещала морозами, Кузьмич искурил полмешка табаку и, изредка сожалея, что в свое время, когда Христофоровна питала к нему страстную любовь, не нашел в себе для нее ответной ласки, дожидался весны, потом августа, когда собаки справляют вторые в году свадьбы.

Сейчас Кузьмич, вышагивая скошенным лугом, приготавливал себя к встрече с профессором, который раз – не счесть – повторял отдельные слова и фразы, чтобы ими внушить ученому человеку, что прежде, до сегодняшнего визита, захватившая душу Кузьмича идея была не единожды обмозгована. Иначе мог тот усомниться в его разумном поведении. Кузьмич был хорошего мнения о профессоре; жили и занимались чем-то бесполезным, по разумению Кузьмича, и липовые, самозваные профессора, но у этого даже имя, отчество, не говоря уже о фамилии, соответствовали его званию: Флегонт Маркелович Снигаевский. На лицо, помнил Кузьмич, тоже учен и мудр, бороду носит стриженую, в руке, как полагается, черная трость.

Он знал, что Христофоровны, вражины этой, на даче сейчас нет, – видел ее на рынке. Придет не скоро, пока не перещупает выставленное на продажу барахлишко – потому-то Кузьмич уверенно лихо толкнул калитку, только на крыльце затяжелел и не с ходу нажал кнопку звонка.

Он уже нацелился указательным пальцем в черный кружочек, но вдруг спохватился, согнал с крыльца Дамку, привязал поводок к скамейке под тесовым навесом, снова поднялся по ступенькам. Наконец Кузьмич осторожно дотронулся до кнопки звонка, и стал терпеливо ждать, когда ему откроют.

Чутко напрягаясь слухом – не идет ли профессор, – достал кисет, скрутил цигарку. Закурил и успел выпустить длинную струю дыма, когда в неслышно отворившейся двери появился профессор, одетый в старенькую овчинную безрукавку.

Кузьмич смутился, но смотрел на того с несоответствующей болезненно-сочувственной улыбкой – уж очень странно, каким-то чудом держались на кончике профессорского носа очки в круглой железной оправе.

Профессор, заметив смущение Кузьмича, неизвестно как истолковал его и поторопился придать лицу приветливое выражение.

– Прошу… – попятился он, жестом приглашая Кузьмича. – Извините, не знаю, как вас по батюшке…

– Кузьмич я, – ответил Кузьмич. – Захар Кузьмичом величают…

Он, двумя пальцами взяв за козырек кепку с пуговкой, приподнял ее над макушкой, перешагнул низенький порог, очутился в передней. Дверь за ним захлопнулась сама, и Кузьмич, обвыкаясь с полумглой, наметанным взглядом окинул стылую печь, просторную чистую кухню с красными геранями в окне. Пока профессор шарил по стене, должно быть желая включить свет, Кузьмич уже осмотрелся по сторонам, и в глубине избы, возле заваленного книгами и бумагами стола, увидел наполовину скрытого старинным кожаным креслом сенбернара. Он почувствовал к профессору щемящее родственное расположение: тоже, как и Кузьмич, не о дин-одинешенек, хоть какая-то живая душа при нем тоже имеется.

– Кх-а-х!.. – кашлянул Кузьмич.

– Проходите, садитесь, – позвал его профессор уже из гостиной. – У меня, правда, такой беспорядок, что черт ногу сломит…

– Да че там, – порывисто махнул обрадованный вниманием Кузьмич. – У меня, моить, страшнее атомной войны. Одно слово – вдовцы.

Он сдернул с ног сапоги, мягко ступая белыми теплыми носками на половицу, на ходу сунул руку в запечье и озабоченно протянул:

– Истопить бы не мешало. Это ниче, что середина лета. Сруб старый, оттого сыро. Да болото рядом.

– Верно говорите, сыровато, – кивнул профессор. – А вы часом не печник?

– По печному делу не мастак, – отрицательно помотал головой Кузьмич. – А дровец, ежели согласие дадите, можно подкинуть. Березовых или ольховых.

– Сядьте, сядьте в кресло, – пригласил профессор. – Вы ко мне, надо полагать, с каким-нибудь делом…

– Кха-х, – Кузьмич снова подавился кашлем, хотя цигарку бросил еще с крыльца, вынул пахнущий одеколоном вчетверо сложенный платок и прикрыл им рот. Потом – ах, была не была! – смело проговорил: – Знамо, Флегонт Маркелович, с делом…

Объяснить немедля, в чем дело, у Кузьмича не хватило духу, и он, ощущая, как его, вспотевшего по дороге сюда, начинает пробирать сырой холодок и еще что-то зябкое, перевел взгляд на обросшего плотной шерстью сенбернара. Видно было, пес незадолго до прихода Кузьмича набегался, сморился. Сенбернар спал, растянувшись на потертом, с залысинами, коврике, голова его, грузная и лобастая, покоилась на войлочной подстилке.

– Ишь какой красавец, – прошептал Кузьмич. – Кажись, грузен, красавец. Прямо артист, едрена-матрена! Сторож-то хороший?

– Да не ахти, – улыбнулся профессор. – Сторожить-то ему тут нечего, кругом пусто.

– А труды ваши, – хитро сощурился на него Кузьмич. – Бумаги-то небось ценные, в муках рождены.

– Нового уж нет, – вздохнул профессор и пристально – чем-то заинтересовал его Кузьмич – посмотрел на нежданного собеседника. – Все там, в молодости.

– Дак оно понятно, – согласился Кузьмич. – Только, слыхал я, будто в вашем деле годы не помеха.

– Для всякого дела, Захар Кузьмич, сила нужна. Теперь, если правду сказать, уже не то… Как это в стихах сказано: «Кто сгорел, того не подожжешь…»

Кузьмич, все больше радуясь, что так легко разговорил профессора, по-детски возбужденно возразил:

– А меня, Флегонт Маркелыч, извините за выражение, сомнение берет насчет ваших слов… Мы тоже, извините, кое-что кумекаем. Не в обиду будет сказано, сила ваша не в руках-ногах, а вот тут, – Кузьмич указательным пальцем постучал по голове. – Уж не думайте, что ежели мы без званиев, дак и ни в зуб ногой.

– Да что вы, – уважительно сказал профессор. – Я и не думал… Хотите, кофейку поставлю.

– Не балуемся, – зябко передернул плечами Кузьмич.

– А это самое… – профессор, пытаясь оживить застывшее апостольское лицо, неумело подмигнул и щелкнул по горлу. – А то уж я и забыл, когда рюмку последний раз держал.

– Это вы небось из-за меня. Да я обойдусь, – слабо стал отнекиваться Кузьмич. – Хотя – рази только для сугреву.

Профессор вынул из шкафчика красного дерева бутылку коньяку, две рюмки. Поставив их на низенький столик, пододвинул его к Кузьмичу. Лицо его, пока он ходил в кухню за закуской, заметно оттаяло, округлилось, строгий служебный взгляд помягчел.

– Ну вот, – потирая руки, торжественно проговорил профессор. – Выпьем за знакомство. Иной раз, если по совести, хочется выпить, да не с кем.

– А Христофоровна завязала, что ли? – осмелев, поинтересовался Кузьмич.

– Христофоровна?! – удивился профессор. – Нет, батенька, не пьет. Истая трезвенница.

– То-то она прошлый раз изахалась, на меня глядючи, – вспомнил Кузьмич. – Это я от сына ехал из города. Новое назначение обмывали. В святые, стало быть, записалась.

– Знакомы с ней, с Христофоровной? – нетерпеливо поднимая рюмку, спросил профессор.

– Еще бы! – Кузьмич тоже взял рюмку за тонюсенькую талию и, совсем не ощущая ее тяжести, в нерешительности поставил. – Мне бы того… лучше стопочку, – виновато поднял он глаза на профессора. – Уж больно красивая посудинка. Не привык я…

– Минуточку, Захар Кузьмич.

Профессор прошлепал в кухню, вернулся с граненой стопочкой. Снова подняв свою рюмку, потянулся к Кузьмичу, чтобы чокнуться, Кузьмич осторожно коснулся своей стопкой края рюмки и, на мгновение отрешаясь, послушал праздничный звон стекла; потом, увидев, что профессор медленно выцеживает из рюмки коньяк, попытался пить так же, но с непривычки зазнобило пуще прежнего. Махом проглотив остаток, Кузьмич по примеру профессора зацепил маленькую дольку лимона и принялся его обсасывать.

В груди враз потеплело.

– А Христофоровну я от горшка знаю, – возвращаясь к прерванному ответу, сказал Кузьмич. – Когда подросла, бойкая была, без нее ни одно гулянье не обходилось. Это она мне, хоть я постарше ее годков на шесть был, первую стопку поднесла. Я трезвее ее жил, работал много – не до того было… Да и бога боялся. А теперь вот… В рот, значит, не берет. Ах, вражина…

– Наверно, поссорились с ней, – с любопытством уставился на Кузьмича профессор.

– Оно, конечно, смешно, – обиженно насупился Кузьмич. – Что, спрашивается, нам делить. Ну, не получилось в молодости… Теперь-то живем каждый сам по себе. А все ж, видать, зуб-то она на меня имела. Зимой, когда я, как ноне говорят, с визитом явился, она меня чуть ли не помоями…

– Захар Кузьмич, милый, поверьте, я об этом ничего не знаю…

– А вас тади дома не было, – сказал Кузьмич, ободренный сочувствием профессора. – Я и тогда не один приходил. Тади уж придумка одна меня точила.

– Не один? А где же ваш товарищ? – вопрошающе-недоуменно задрал бороду профессор. – Догадываюсь, ждет вас на улице. Что же вы так, ай-яй, Захар Кузьмич.

– Верно, товарищ, – обрадованно подтвердил Кузьмич. – Как ноне говорят, друг человека. Собака моя. Дамкой кличут.

– Понятно, – озадаченно проговорил профессор, наливая стопку Кузьмича. – Очень, признаться, занятно.

– Нет, вы не подумайте… – замахал руками Кузьмич. – Собака, верно, без паспорта и по части родословной сведениев точных нема. Но Дамка моя, говорю, особливых кровей, чистая, негулевая. Любой с нашей улицы свидетель. Вот бы, Флегонт Маркелыч, с ним бы, – Кузьмич конфузливо помолчал, глядя на спящего сенбернара. – Вот бы, говорю, свадебку…

– Да-а, – неожиданно посерьезнев, протянул профессор. – Давайте-ка выпьем!

От такой сдержанности Кузьмич поостыл и, чтобы заглушить расшевелившуюся в груди обиду, стопку свою выпил одним глотком, обтер губы рукавом и посидел молча.

Между тем профессор, видно было, уйдя мыслями в озадачившее его предложение, быстро-быстро двигал ртом, будто высчитывал что-то.

– А получится? – вдруг поднял он глаза на Кузьмича. – Я, признаться, представления не имею, как это устраивать…

– Хах! – воскликнул Кузьмич, хлопнув себя по коленям. – Че тут сложного, Маркелыч, дорогой ты наш… Свести их надо, – пусть пообнюхаются, приглядятся друг к дружке. Потом, глядишь, рода свово продолжения ради… Согласно закону природы. Силком, конечно, ниче не выйдет. У них ить как у людей, попервости любовь должна зародиться. Сперва у них тоже так шуры-муры…

Профессор слушал Кузьмича заинтересованно, одновременно что-то пытаясь вспомнить.

– Шуры-муры… – грустно усмехнулся он. – Ничего уже толком не помню. Куда и девалось…

– Э-э, Маркелыч, не прибедняйся, – шутливо погрозил пальцем Кузьмич – что значит пить коньяк без закуски. – Ты мужик вон какой знатный да здоровый. Это ты, ежели по правде, книжками себя заморил. Сам себя заездил. Дак это ж черт знает что такое… – возбужденно заерзал Кузьмич. – Это ты всю жизнь над трудами корпел, горб нажил, депутатом стал, а жисть только с одной стороны знаешь. А ить душа-то небось просит – и на справную бабу охота поглядеть, и рюмку-вторую пропустить, вобчем, бойчей землю топтать… – Кузьмич, умолкнув, смотрел на осевшего профессора с грустной озабоченностью и уже тихо, без прежней запальчивости, сказал: – Моить, не прав я, Маркелыч… Не принимай всерьез дурацкие речи…

Профессор молчал. Был он хмур и задумчив, перстнем, надетым на палец правой руки, чуть слышно постукивал по столику.

Их обоих – Кузьмича и профессора – вывел из неопределенного состояния донесшийся из-за двери скулеж. Тоненько, нараспев, будто затеяв петь печальную собачью песню, скулила Дамка.

Сенбернар на удивление быстро вскочил на ноги, мощно встряхнулся, но с места не сдвинулся, выжидающе поглядел на хозяина.

– Смотри-ка, учуял, – проговорил профессор.

– Не-е, Маркелыч, ошибаисся, – радостно улыбнулся Кузьмич. – Это она, моя Дамка, учуяла. Да и как не причуять такого мужика!

– Ну, если на то пошло, зовите сюда невестушку, – оживился профессор.

От неожиданной перемены в настроении профессора Кузьмич опешил, лицо его дрогнуло, он послушно кивнул и, не мешкая, направился к двери. Кузьмич, внутренно ликуя – сватовство пошло гладко, – вышел на крыльцо, отвязал завилявшую хвостом Дамку, весь проникнутый ответственностью момента, впустил собаку в переднюю. Дамка, нехотя переступив порог, остановилась, заробела и поджала хвост; в черных глазах ее взмелькивал тревожный блеск – это она разглядела стоявшего посреди гостиной сенбернара.

Поначалу пес смотрел на Дамку равнодушно, как на пустое место, затем, видать, счел появление посторонней собаки незаконным и разразился сердитым лаем. Лай был басовит, строг, но не резок.

– Фу, Цезарь, – проговорил профессор. – Как гостью встречаешь?

– Ну что вы, Маркелыч, – заступился за пса Кузьмич. – Это он, понимать надо, привечает… Верно, Сезарь. Чудно вы его зовете, Маркелыч.

– Это у меня профессиональное. Царей в древнем Риме так величали.

– Извините, первый раз слышу.

– Ничего, проходите…

Кузьмич попытался оторвать от своих ног дрожавшую Дамку, но она, видать, по-своему уразумела царственный лай: каждый сверчок должен знать свой шесток.

– Ладно, пущай пообвыкнет, – недовольно сказал Кузьмич, оставляя Дамку у порога. – Им бы по волюшке промнуться, они б скоренько снюхались.

– У меня он по расписанию ходит, – сказал профессор. – Аккуратный – хоть часы сверяй.

– Конешно, культуре приучен, – согласился Кузьмич, страдая за Дамку, забившуюся в угол – только глаза ее взблескивают: зырк-зырк. – Дамка у меня тоже просится, если по нужде во двор надо. А по этой части, – заговорил Кузьмич сочувственно-уважительным тоном, – когда, значит, наши талалаевские собаки свадьбы по всей округе закатили, Дамка, сердешная, натерпелась, землю под собой всю цепью исколотила. А я ей: терпи! А ить собака собакой, а поняла: сидит, ждет… А Цезарь, он хорош – тьфу, тьфу, не сглазить бы. Древней породы.

– А и правда, – поддакнул профессор. – От скрещения пастушьих собак с догами…

– Добрый пес, – тянулся к сенбернару Кузьмич. Вспомнив вычитанное в книге еще зимой, повернулся к профессору. – Дюже, сказывают, сообразительные. В горах, которые Альпами зовутся, людей, снегом заваленных, отыскивают. Нюх такой развитой. И шерсть на ем подходящая, чтоб, значит, самому не замерзнуть…

Заметив, как смотрит профессор на своего сенбернара – с нежной восторженностью, будто видит впервые, – Кузьмич решил, что насчет пса хватит, пора набивать цену Дамке. Хотя, чего уж брехать, время бежит, – пора бы действовать. По солнцу – оно, судя по загустевшему свету, вот-вот должно заглянуть в окна, – определить, какой час, Кузьмич не смог и, помня о Христофоровне, торопливо сказал:

– Радиво не держите, Маркелыч… И то правильно. Один шум от нево. Телевизор – другое дело. Иная поет по радиво – дак не знаешь, какая она из себя. А телевизор всю ее покажет и с заду и с фасаду… Эх! Оно, конешно, я бы ее, Дамку, уже трижды огулял: ухажеров видных, с медалями, пруд пруди.

– А чего же мы ждем, Захар Кузьмич! – засмеялся профессор. – Давайте представим их друг другу. Они, может, на английский манер себя ведут: ах, нас не представили! Так что ведите даму! Цезарь, будь джентльменом!

Кузьмич взбодрился, двинулся к Дамке, которая, заслоняясь висевшей в углу полой длинной шубы, сверкала одним глазом.

– Иди, Дамка, иди, милая, – подзывал ее Кузьмич. – Давай смелее, не бойся. Давай морду повыше, хвостом живенько так, влево-направо… Ах ты, шельма, перепеклась, что ли, что там в углу маешься?..

Дамка, беспокоясь, часто-часто моргала глазами, не зная, чем ублажить рассерженного хозяина.

Кузьмич резко отвернул шубу, просунул корявые пальцы за взопревший ошейник. Стал подтаскивать упиравшуюся Дамку к двери гостиной.

– Вот шурану на крыльцо! – окончательно озлился Кузьмич, когда Дамка при виде громадного, с виду покойного сенбернара метнулась было назад.

– Ничего, ничего, – приговаривал профессор, мягко хлопая сенбернара по плотной спине. – Не все сразу. Терпение, говорят японцы, – дар божий.

– Дюже здорово сказано, – подхватил Кузьмич. – Терпение и труд все перетрут…

– Давайте оставим их тут, – предложил профессор. – А сами – в кухню переберемся. Мы ведь не гордые, верно, Захар Кузьмич.

– Чевой-то душа не на месте, – признался Кузьмич. – Вот мы их оставим, а они будут сидеть, друг на дружку пялиться.

– Что поделаешь, – сказал профессор, унося в кухню бутылку. – Любовь с первого взгляда, по-моему, только человеческому роду свойственна. На остальные случаи существует присказка: притерпится, слюбится.

Ободренный словами профессора, Кузьмич сменил недовольство на прежнюю беспечность, живо принялся помогать хозяину. И все же, видно было, покидать Дамку, сучившую от волнения и робости лапами, ему не хотелось, но он пересилил себя, закрывая застекленную дверь гостиной, подмигнул равнодушно застывшему сенбернару, затем Дамке, сказал сдавленно-заговорщицким голосом:

– В добрый час!

Тем временем профессор достал из кухонного шкафчика разные рыбные консервы, зеленый горошек и какие-то южные, остро пахнущие приправы, и Кузьмич, проникаясь особой симпатией к нему, деликатно топтался у входа в кухню. Профессору, видать, сделалось жарко – он снял с себя безрукавку, надел поверх белой рубахи, воротник которой торчмя стоял возле ушей, черный свитер.

– Ты по-собачьи дьявольски красив… – продекламировал вдруг профессор, довольно сноровисто нарезая лук и обкладывая глянцевитыми кружочками шпроты, выложенные в тарелку. – Чертовски недурно сказано, главное – точно…

– Есенин… – авторитетно проговорил Кузьмич. – Этот умел.

Профессор бросил на него слегка удивленный, но одобрительный взгляд, по-свойски широко показал на стул.

Кузьмич сел и при всем старании радости все же скрыть не смог. Надо же было профессору вспомнить стихотворение, которое Кузьмич, пока в долгие зимние дни отлеживал бока, выучил наизусть.

– Да, братья наши меньшие, – в раздумье сказал Кузьмич. – А ты вот, Маркелыч, все еще не догадываисся, какая придумка меня принудила аккурат твово кобеля выбрать? Еще до зимы, когда я тебя с псом на рынке встренул, у меня в мозгах копошилась мысль. Она, брат, вовсе не по скуке затеилась меня изводить – забота, скажу тебе, обчегосударственная. Ты только не насмехайся, слушай. Вот я лежал и думал: чего им, которые в город бегут, не хватает? Ну, ладно, указов разных насчет личных участков да домашней скотины было – ну, простой мужик, как ноне говорят, перевелся. Основательный мужик, иначе – хозяин. Вот и я пришел к такой мысли: домовитости не стало. Это тепереча только для отвода глаз, скажем, кошку в дом вперед пущают, когда новоселье. А ить раньше великая в этом суть была: домовитости ради пущали. Так, Маркелыч, с собакой. Настоящий хозяин должон собаку иметь. Не такую, про которую на калитках пишут: «Осторожно, злая собака!» В поле мужик хозяин, в избе – баба хозяйка, а во дворе – собака. Как член семейства. А то я поглядел-поглядел, а у многих во дворе токмо и живой души, что куры, на всяк манер чернилами или красками помеченные. Это чтоб не перепутать с соседскими. А собака безобразия такого не допустит, чтоб, значит, куры с ее двора на чужом насесте ночевали… Этаким макаром мысль и развивалась. Займусь, думаю, породу выводить. Щенков по дешевке на базаре продавать. Дотерпелся до августа, больше невмоготу – явился… Зимой-то приперся, тебя нет. Потом побаивался, думаю, опять нападу на Христофоровну, опять – от ворот поворот. А тут, гляжу, бог миловал…

– Замечательная, Захар Кузьмич, задумка, – похвалил профессор. – Вы, Захар Кузьмич, молодчина. Вы коснулись очень важной проблемы, в прелюбопытном… э-э… в собачьем аспекте. За вашу удачу!

– За нашу, Маркелыч! – поправил Кузьмич.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю