Текст книги "Глубина"
Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц)
Шествие – медлительное, с томительными остановками – началось. Небо, по счастью, хмурнело, тьма становилась непрогляднее. И, как только Матерый привел волчицу и прибылых в стаю, тишина над лесом раскололась.
Первая сухая молния с треском впечаталась где-то за рекой, следом за ней прогремел раскатистый, в несколько колен гром. Потом опять стихло, и в зловещей мертвой тишине стало слышно, как вздрагивают и шелестят листья. Немного погодя на вершины деревьев навалился тугой свежий ветер. Дышать было хорошо, легко, Матерый встретил дождь полусидя; окатный ливень, быстро пробив негустую листву, обрушился на землю, на волков, лежавших вповалку. Жмурясь от удовольствия, Матерый поворачивал голову налево-направо, чтобы быть уверенным, что все в порядке. Он заметил, как из-за мокрого куста выполз молодой, побитый им волк, виновато зыркнув исподлобья, лег рядом с другими – одному, видать, страшно…
Во всем обширном пространстве – в длину полсотни и в ширину километров тридцать – затерялась еще одна живая душа; скоро сутки, как Аркаша Стрижнев неприкаянно бродил по лесу, а перед накатывавшей грозой он уже не шел – едва тащился.
Аркаша еще толком не разобрался, почему его потянуло в лес.
Последние два года все его не устраивало – работа, друзья, все валилось из рук, все катилось куда-то вниз, в пропасть. Его мало интересовало, какие у него получались вещи, истинные или ложные, лишь бы потрафить тем, от кого зависела судьба картины. Ну, а с халтурой то же самое – не подмажешь, не поедешь. Не о такой, однако, жизни мечтал Аркаша, попервости было у него желание протоптать свою, стрижневскую дорожку. Да, поначалу высоко держался – не достать; потом мало-помалу его затянуло, засосало.
Аркаша решился – ушел от всего того, что сулило ему благополучное существование, исключающее какие-либо муки. И чем дальше он отдалялся от прежнего, тем упорнее становилась мысль о возврате. Вот уже два года, как мыкался Аркаша, а то, ради чего он порвал с прошлым, никак не наступало. То и дело возникало в Аркаше предчувствие перемены, которое не давало сделать шаг назад.
Сейчас лес, окружавший художника, затягивался сумраком; Аркаша давно понял, что заблудился и, пока гроза не отшумит и не очистится небо, ему не угадать, где какая сторона света.
И все же дождь, которого Аркаша не ждал, начавшись, не испугал его. Лес, только что черный, придавленный тишиной, внезапно высветился, в нем развиднелось много-много деревьев в чистой девственной наготе, в белых струях дождя.
Аркаша сидел под могучей сосной и вовсе не хоронился от теплых потоков воды – от них замокревшему телу было щекотно, и не более того. С отвагой Аркаша смотрел в небо, хотя то, что он видел, нельзя было назвать небом – сверху падал белый плотный поток воды; струи ливня, должно быть, сшибались еще в выси, и тут, над землей, молочная белизна их и мощь заставляли Аркашу ахать от изумления. Свет молний, казалось, пронизывал Аркашу насквозь, и какая-то часть небесной энергии будто задерживалась в теле, возбуждая и без того сильное, диковатое в эти минуты ощущение бытия.
Точно описано, вспомнил Аркаша, это жутковатое великолепие: «И разверзлись хляби небесные…» Дождь по-прежнему колюче и густо обрушивался на Аркашу, на землю – на землю, которая жадно впитывала долгожданную влагу и враз забродила, распространяя хмельные запахи и травяной дух.
Одежда, затяжелев, давила плечи, грудь, огрузнели даже колени, блестевшие в белом паре, поднимавшемся с земли. Озноб охватил Аркашу, но тепло еще оставалось в спине, прижатой к дереву. Над головой в молочной гущине рывками метался верховой ветер, потрясал сосну, и Аркаша радовался ее упругим живым толчкам. Но вот напор дождя ослабел и Аркаша, даже не подняв головы, почуял над собой высоту. В потоке дождя, кипящего низа тучи, проглянули темные умытые вершины сосен, над ними – выше – забрезжили синие прорехи.
Давно бы так! Эхе-хе-хей!.. Ради того, чтобы испытать это ни с чем не сравнимое чувство родства с природой, можно бродить по лесу, по оврагам и болотам не одну, а две, три, четыре ночи. Всю жизнь! И если природа, приютившая тебя в часы душевного смятения, посылает благодать, как награду за то, что ты решил честно нести свой крест, разве этот момент обновления, когда каждый нерв оживает и ликует, не назовешь иначе как счастьем? Чудно все устроено! Как знать, может, это даже знак свыше, но, что бы там ни было, перелом в душе свершился: все для Аркаши Стрижнева было внове.
Будто позади нет ничего, чем он еще недавно тяготился, чем попрекал себя. Тот, который оставил на потом свое искусство, занялся халтурой, расписывал с дружками рестораны и кафе, это, простите, не он. Того Аркашу, слышите, приняла и захоронила ночь, отмыло небо. А теперь другой Аркаша Стрижнев – с другими глазами, с другой душой – будет маяться и страдать перед мольбертом и покажет людям то, что выпало увидеть, узнать только ему. И деньги свои, трудом добытые, этот Аркаша не станет швырять не глядя, как раньше.
Сильное волнение подняло Стрижнева на ноги, он радостно, озаренно огляделся. Дождь прекратился, и лишь сосны, раскачиваясь, роняли с крон мелкие капельки. Снизу деревья одевались белым туманом, и под ногами не было видно ни земли, ни травы.
Внезапно где-то совсем близко, не дальше, чем в километре отсюда, бабахнул выстрел и как рукой снял с души благость. Уточнив, откуда донесся звук выстрела, Аркаша решил идти в том направлении – носит там с ружьем, должно быть, кого-нибудь из местных.
Аркаша шел осторожно, чтобы не поскользнуться, передвигался от сосны до сосны, протянув руки вперед, точно слепой. Шаги получались неверные, его повело сначала в одну, потом в другую сторону, и он испугался: вдруг опять, как рано утром, начнет кружить? Он, задрав голову, увидел синее солнечное небо, попытался определить по теням, где солнце и куда он сам держит путь – на юг или на север, – но в висках зашумело, в глазах все перепуталось. Но стоять, чувствуя свою беспомощность, было еще хуже. Аркаша побрел дальше. Он ждал, напрягаясь слухом, повторного выстрела – в этот раз он бы безошибочно установил, верно ли движется. Однако кругом было тихо. Величавое безмолвие, свет солнца, заигравший в парном куреве между деревьями, все это, совсем недавно навевавшее на Аркашу восторженные мысли, сейчас ушло на второй план, осталось одно желание: скорее увидеть человека…
Человеком, к которому с такой бездумной тоской торопился Аркаша Стрижнев, был Шематухин. С полчаса назад, набредя на волчье логово, он обыскал его, побегал вокруг, делая одну петлю за другой, отдаляясь от него с каждым кругом, и все напрасно – сумки с деньгами нигде не было. Огонь, горевший в груди с того мгновения, когда Шематухин услышал ответный вой, утих, а его место заняла жуткая, тягостная пустота. О том, что будет с ним, Шематухин больше думать не хотел. Нет, он еще не давал горю окончательно скрутить его, и время от времени помутившийся рассудок его прояснялся, и он бранил себя: «Скис, падла!»
Он еще раз, не помня, был на логове или не был, полез внутрь, в душную тесноту, вслепую обшарил каждую пядь ее, ничего не найдя, выбрался наружу. Разглядел валявшуюся в глинистой яме баранью голову, шелковисто черную после дождя, два-три обглоданных мослака рядом с ней и от отчаяния схватил ружье, наугад выстрелил. Никого – ни людей, ни волков, – все мертво.
«По какому такому праву я беду в четвертый раз схлопотал? – думал Шематухин. – Как же это после трех-то раз? Значит, бог на самом деле есть и шельму метит… Хана тебе, братан, хана… Кто о тебе будет плакать, братан? Никто…»
И он, уже не стыдясь позорной когда-то, а теперь даже обрадовавшей его мыслишки, вынул из патронташа патрон с картечинами. Выковырнул отстрелянную гильзу, вставил новую. Удивляясь спокойствию, с каким приготовил для себя гибель, подул на донышки обеих, красновато и холодно посверкивающих гильз. Кроме заботы о том, как сделать, чтобы ружье для верности выстрелило дуплетом, его ничто больше не интересовало. Он осмотрелся, запомнил то последнее, что доводится ему видеть перед смертью, слабо и безразлично подумал, скоро ли его найдут, а если не хватятся, станут ли его растаскивать волки. Он стянул с правой ноги сапог, пошевелил затекшими, набухшими от мокра пальцами, проверяя, смогут ли они послушно нажать на спусковые крючки. Уверился – смогут.
Все, что было в прошлом, как отрубило. Он равнодушно, ни о ком не вспоминая, никого не трогая напоследок, вздохнул: вот прожил жизнь – пару прощальных слов некому написать.
Он заторопился, сунул ружейные дула в рот и, ни секунды не колеблясь, стал доставать ногой до скобы. Место невеселое, думал он, вращая глазами, уже нащупав пальцем холодные, как ледышки, спусковые крючки. И вдруг опешил: из-за сосны вышел Аркаша Стрижнев. Нога окаменела, никак не нажать пальцами на распроклятые крючки. Нет, не мерещится ему Аркаша, и Шематухин отбросил в сторону ружье.
Аркаша догадался, видать, Шематухин затеял недоброе, бросился к нему бегом.
– Эй, братан! – на шематухинский манер крикнул он.
Шематухин отозваться не смог – судорогой свело рот. И в голове было еще темно, глухо.
Подлетевший к нему Аркаша перевел дух, смотрел на Шематухина злыми, добела раскаленными глазами, молчал.
А ведь настоящий братан, начиная оживать, подумал о нем Шематухин, в такой момент молчать умеет. Стараясь казаться невозмутимым, он натянул на ногу сапог. Наконец скривил в улыбке рот.
– Называется, поохотился… А ты как тут оказался? Ну и видик у тебя!
– У тебя не лучше, – с дрожью в голосе сказал Аркаша. – Ты хоть знаешь, как отсюда выбраться?
– Карта есть, – задышливо, будто давясь слезами, проговорил Шематухин. – Тебя-то за каким хреном носило? Жрать небось хошь? На вот.
Он долго рылся в кармане брезентовой куртки, выгреб ладонью хлебную кашицу с розовеющим в ней ломтиком колбасы.
– Как раз то, что надо, – нервно засмеялся Аркаша. – Сил нет жевать.
Шематухин поднялся, долго смотрел на белый, окутанный паром лес, потом на Аркашу. Правда, а он-то что ходит по лесу, как неприкаянный? Внезапно он обалдело уставился на полоску неба над дальним лесом, просвеченную ярким солнцем. По этой полоске пять или шесть теней растянулись в цепочку, как бы тайком поплыли друг за дружкой в другой край неба.
– Погляди-ка, Аркаша, – шепнул Шематухин. – Журавли, что ли, полетели?
Аркаша взглянул туда, куда показывал Шематухин. Тени, чуть размытые, украдчиво, но упрямо двигались по прозрачному туману.
– Это мираж, – сказал наконец Аркаша. – Волки идут.
– В жисть бы не поверил, если б самому не довелось увидеть… Точно, волки. Красиво идут, гады! А ведь им тяжельше. Жить-то…
Накинув ремень ружья на плечо, он стал спускаться к болоту и тут рванул на себе рубаху, дыша открытым ртом, обернулся на Аркашу. Сам бог, что ли, его подослал – ведь спас, выручил. Пришедшее к нему потрясение было так сильно, что он опять жарко задохнулся. Жить-то, оказывается, страшно хочется.
– Откуда ты, братан, взялся? – опять оглянулся он. – Или выслеживал?
– Заблудился, не знал, куда идти, – объяснил Аркаша. – Услышал выстрел…
– Надо же, – сказал Шематухин, остановился и уставился в дымное разводье в облаках – волки еще шли – и вдруг клятвенно, с дрожью в голосе проговорил: – Все заново начну. Все-таки жить, братан, надо дружно. Иначе што получится, если на земле люди друг дружку перебьют? Волки и те без нас в смертной тоске рыскать будут, с нами они от скуки не умирают…
Аркаша Стрижнев, соглашаясь, кивнул и двинулся дальше. Пройдя мимо бригадира, застывшего с выражением провидца на лице, он подумал, что к человеку, как бы долго ни оставался тот свободным от мыслей об устройстве мира, рано или поздно приходит очищающее душу желание утверждать на этом свете согласие и мир между людьми.
– Да-а… – вздохнул Шематухин.
Проводив глазами тень последнего, замыкавшего цепь волка – стая, должно быть, переходила широкую просеку или поляну, – он неожиданно уразумел: может, вовсе не красный волк, а другой собрат его дорвался до «золотого» барана. Не беда, что денег на логове не оказалось. Стало быть, обнадеживал себя Шематухин, лежат в другом месте.
Небо там, где только что видна была живая картина, снова сделалось чистым и белым. Тени волков исчезли с такой же бесшумностью, с какой появились; если бы не было рядом Аркаши, пораженного увиденным не меньше, чем Шематухин, можно было подумать: нездоров, почудилось.
13Ни Еранцев, ни Арцименев, выехавшие на двух машинах в город – за Николаем Зиновьевичем, егерем и собаками, – не знали, каким будет конец этого дня. Смутно, несмотря на то, что рано утром загадали идти на облаву, виделся и следующий день. Чтобы быть уверенным в нем, надо было разведать ночную лежку стаи и, не дав ей очухаться, запереть окладом.
Еранцева, едущего на «Жигуленке» следом за «Волгой», тянуло в сон, он часто вздрагивал, отгоняя дрему. В зевоту его кидало не только потому, что этой ночью почти не спал – каждый божий день в это время, пополудни, на него накатывала слабость, и он ничем не мог взбодрить себя, сколько ни старался. Винить было некого, сам виноват. Пожадничал, испытывая на себе «коктейли», что и сказывается даже сейчас, полтора месяца спустя.
До города доехали быстро. Еранцев прикинул, что предстоит сделать, прежде чем катить обратно: заправить машину, заехать в общагу.
Но это было не все. В нем боролись два желания. Одно подсказывало: зайди в больницу и, сказавшись кем-нибудь, ну, скажем, травматологом, занимающимся исследованием автомобильно-дорожных происшествий, среди прочих пострадавших найди девушку, на которую был совершен наезд в то утро.
И было другое желание – ничего не касаться, положиться на волю судьбы. Что уж теперь, думал он, растравлять себя, надо было сразу после разговора с Игорем пораскинуть умом, попытаться самому отгадать, что тот утаивает. Что теперь?.. Только и остается кричать на всех перекрестках, что он задавил человека. Иначе, видать, нельзя. Иначе будут раздавлены оба – Игорь и он. А все же, спрашивается, за что валятся на его голову шишки? Добро бы кому-нибудь напакостил, кого подсиживал, сживал со свету. Не было такого, не будет. За что?..
Но сильнее всяких желаний было наваждение, власть которого Еранцев чувствовал каждый раз, когда начинал сомневаться, пойти на риск или отступиться. В таких случаях – прежде это было во время опасного эксперимента – жизнь приказывала ему: побереги себя! В ответ наваждение взбудораживало и дразнило искушением: испей чашу до дна! Перебори страх, испей – познаешь!
Вот и теперь Еранцев, внутренне холодея от мысли, чем все может кончиться, тем не менее больше не противился готовности нести крест до конца. Совесть его была чиста. Он меньше всего хотел, чтобы Игорь сделался для него объектом исследования – на что способен, черт побери, человек? – это сам Игорь выставил себя напоказ, пробудив в Еранцеве непреодолимое, не поддающееся здравому рассудку состояние, когда ученый ради конечного результата идет на все.
Так что – вообще не в его характере было отбиваться – решил Еранцев помаленьку поддаваться Игорю.
С этими думами он въезжал в город. Из-за легких, с осенней желтизной деревьев уныло и темно – тут тоже прошел дождь – гляделся город. Перед шлагбаумом Еранцев поравнялся с Игорем и на вопрос, сколько времени понадобится на все дела, ответил: час. Уговорились, что встретятся тут, у шлагбаума.
Итак, сначала в общежитие. Он подъехал, взял у дежурной ключ от комнаты, отпер дверь и по застоялому запаху догадался, что с того дня, как уехал, никто не убирал.
На все – стрижку бороды, душ, переодевание – ушло полчаса. Он надел светлый, студенческой поры, пиджак, запасные, выстиранные в канун выезда джинсы. Напоследок разглядел себя в зеркальце, удовлетворенно подмигнул себе, порозовевшему и причищенному. Не понравились только глаза: глубоко в зрачках, как нерастаявшая ледышка, держалась тревога. Теперь надо принять решение: либо сейчас же ехать в больницу, либо уже навсегда выбросить эту мысль из головы.
Как лучше: ехать в больницу, побыть там, по пути заправиться, или наоборот? Нет, заупрямился он, сперва в больницу. Она неподалеку от заправочной станции, оттуда проще выехать из города.
Дальше все пошло на удивление гладко. Дежурный врач, между прочим, тоже бородач, даже не заглянул в пропуск Еранцева, охотно и участливо выслушав его, повел в глубь коридора.
– Одна слева лежит, очень плоха, – задержался он перед дверью палаты. – Мужа позавчера похоронили, ее только сегодня из реанимационного отделения перевели сюда. Столкновение на перекрестке. Со второй можете поговорить. Только недолго.
– Спасибо, – сказал Еранцев, накинул на плечи халат. – Нельзя ли узнать, когда вторая поступила в приемный покой?
Врач назвал дату, и Еранцев отметил: совпадало. Он упредив движение врача – тот направился было к двери палаты, – коснулся его рукава, хотел сказать, что раздумал идти. Ему показалось, за дверью давно ждут люди, которые схватят и уведут его сразу, как только он войдет. Он пересилил желание уйти – нет, не уйти, побежать, – первым постучался в дверь.
Вошли в небольшую палату.
Еранцев, сберегая силы для разговора, лишь взглянул влево, где под системой расчалок и подвесок лежало что-то похожее на белоснежный шелковичный кокон, и поторопился вправо – в сумеречном углу при их появлении чуть скрипнула кровать.
Еранцев сел на табуретку. С подушки на него смотрела, резко выделяясь желтовато-темным лицом, молодая девушка. Еранцев растерялся: девушка смотрела на него, будто узнавала, и в том еще не было ничего страшного – мало ли где могла видеть, город-то невелик. Странно было другое – ее глаза, остановленные на Еранцеве, горели каким-то глуповатым детским восторгом и доверчивостью.
Что это я, неприязненно подумал о себе Еранцев, что я буду говорить ей и что у нее спрашивать? С ней не потолкуешь ни всерьез, ни в шутку. И все же он спросил:
– Где это тебя так?
– А ты кого-нибудь убил, да? – не ответив, спросила она, шевеля сизоватыми губами. – Рассказывай как.
– Ты бы узнала того, кто тебя сбил? – не сразу поддаваясь отчаянию, спросил Еранцев.
– Он красивый, – шепнула она. – На самолете…
В глазу ее задрожала слеза, губы затряслись.
– Идемте, – сказал врач, дотронувшись до плеча Еранцева. – Жалко девчонку, – сказал врач уже в коридоре. – Со временем, конечно, может пройти. Да что болтать об этом. Настоящей жизни у нее впереди нет. Ничего нельзя – бегать нельзя, рожать нельзя… И то если все хорошо пойдет.
– До свидания, – сказал Еранцев. – Я еще наведаюсь.
– Если интересно, пожалуйста…
Еранцев, уходя, твердил про себя имя девушки – Светлана. Год рождения – хорошо, что попросил в самом начале историю болезни – тоже запомнил и, уже садясь в машину, подумал о Наде: надо будет спросить, знает ли она Светлану, как-никак одногодки, может, учились в одной школе.
У шлагбаума дожидалась «Волга». Еранцев еще издали заметил, как проезжающие мимо «Волги» с любопытством поворачивают к ней голову, а иные даже сбавляют скорость. На заднем сиденье «Волги», теснясь, сидели три здоровенных пса.
– Что так долго? Загорал, что ли? – буркнул Игорь, ведя на поводках двух собак. Усадил их, сам сел с краю. – Езжай первым. Только не гони очень. Батя уже от руля отвык…
– А ты от руля своей машины не отвык? – спросил Еранцев.
– Ну уж слово молвить нельзя! – мягче сказал Игорь. – Свяжешься с этими стариками, вот и рвешь на себе волосы! Это не так, другое не так. Не зря о них молодые говорят – ископаемые…
– Я еще на заправке не был.
– Ладно, жми.
Поехали. Тугой ком в груди Еранцева рассасывался, он дышал свободнее. Да и ехать с собаками было веселее. С обеих сторон завидев их, люди начинали улыбаться, кто-то даже приподнял шляпу и церемонно поклонился. Ничего не скажешь, псы и на самом деле сидели с важным видом, ни на кого не обращая внимания, смотрели вперед.
– Зачем собак-то взяли? – спросил Еранцев.
– Тебе не нравится?
– Дождь прошел, – сказал Еранцев. – След они не возьмут.
Он убавил газ. Впереди поворот – вчерашний, только вчера это место не тревожило, не колдовало так, как сегодня. Совсем иначе, чем вчера и давеча, когда ехал в город, смотрел Еранцев на сильно поредевший после ветреной грозы куст. Возле него так живо – оказывается, не до конца – откровенничал Игорь.
– Так ни разу не сходил к той девчонке? – спросил он Игоря. – Коли уж слухи ходят…
– Ты серьезно об этом?
– Да…
– Вот уж не думал, – покосился на Еранцева Игорь. – Я не враг самому себе. Дрессировщик и тот зря не сует башку в пасть льва.
– Так у тебя же везде рука.
– Я не знаю никакой девчонки. И знать не хочу. Пойдешь, начнут трепаться: нет дыма без огня! Нет уж… Пойми, я чист перед ней…
– Мне все ясно, – устало откликнулся Еранцев. – Верно, свята душа – свят и сам.
– Ну, как поп заговорил…
Усовещевать, тем более пытаться докопаться до правды, понял Еранцев, бесполезно. Все у него шито-крыто. Поди докажи, что он наехал на Светлану, не помнящую даже себя.
Игорь невесело притих.
Что ни говори, неприятно, когда человек, еще вчера казавшийся своим в доску, выходит из повиновения. Не знаешь, что ожидать от него, одно ясно – хорошего уже не жди… Может, попробовать его разговорить? Нет уж, не стоит, опасно, неизвестно, что сболтнешь, так что сиди, стиснув зубы!..
Свернули с большака на лесную дорогу, блестевшую лужами в размытых полях, а вскоре катили проселком. Снова, в этот раз чисто и заманчиво, завиднелись прудищинские избы, потом внизу, на ярко-зеленой поляне, бело полыхнула стройка.
День здесь был иной, чем в городе. В городе он – будто верховой ветер, высоко над домами, над суетливым людом, вытесненный снизу шумом и гамом улиц. Здесь, над безмолвными далями, и день был спокойней. После ливня, побившего дым, окрестность попросторнела и за дальними лесами стали видны другие селения, вернее, маковки церквей.
Солнце, высушив взгорки, косыми лучами тянулось под кусты, в золотой стерне неожиданно весело вспыхивали поздние ромашки.
Еранцев, приближаясь к шабашке, увидел всех в сборе; стояли полукругом перед каким-то незнакомым человеком в зеленой брезентухе, подъехали ближе, увидели: местный егерь произносит речь.
– …Окладом я их, ясное дело, обрежу. Только скажу по совести: оклад об эту пору – чистое баловство. Так, одна красота. Флажки, однако, в кое-каких направлениях будет далеко видно. С дожжом много листа повыпало. Лес, ребята, оголился… Вопросы есть?
– Что дальше будем делать?
– Ружья разберем. Проверим на бой, на кучность. Сперва конфискованный боеприпас сожжем. Утром каждому стрелку на номере выдам боеприпас из казенного фонда. Четыре заряда согласованной картечью, двадцать восемь, стало быть, картечин в каждом патроне. По два патрона с жаканами…
Еранцев выбрался из машины, открыл заднюю дверцу, выпуская собак. Первым прыгнул на землю черно-пегий, в румянах выжлец, и Еранцев невольно залюбовался им. До того хорош – подвижен, сух и мускулист. Костяк широкий, хвост саблей, в плотном прикусе угадывается мощь. Разминаясь, выжлец пробежал вдоль пруда, приблизился к ружьям, сваленным у ног егеря, брезгливо обнюхал их, двинулся к хозяину.
Из «Волги» медлительно, с начальственной отрешенностью вылезал Николай Зиновьевич Арцименев. Был он в теплой куртке, в тирольской шапочке. Ничего не скажешь, стар, внушителен.
Егерь Мирон – тоже стар, но еще крепок – ахнул.
– Здорово, Кудинов! – крикнул он. – Как живем?
– Здравия желаю! – ответил Кудинов. – Живем лучше всех. Хорошо, что приехал, Мирон! А то на охоту, называется, собрались. Срамота…
– Да вот меня, вишь, с печного кирпича стащили, – вздохнул Мирон. – Откель у тебя этот утиль? – Поднял лежавшее сверху ружье, перехватывая его только двумя пальцами, большим и указательным, насупленно пошевелил бровями. – Что это за цевье – мыши, что ли, грызли?.. А пяткой приклада гвозди забивали или камни дробили?..
Он протянул ружье Кудинову, попросил:
– Переломи-ка.
Кудинов ловко сдвинул верхний ключ, обнажил патронник, вернул ружье Мирону. Тот, подняв двустволку на свет, сощурил правый глаз, заглянул по очереди в оба ствола и сплюнул.
– У бабы какой одолжили? – повел глазами в сторону Тумарева.
– У мужика…
– Ну и мужик ноне пошел… – сказал Мирон. – Допрежь его б, как сукина сына, этим прикладом по спине молотили. Держи ружье в чистоте и исправности, коли завел! Та-ак. Надо почистить и смазать. Шешнадцатый калибр, получок…
Кудинов повеселел – с таким наставником, как Мирон, не пропадешь! – проворно подсунул тому другое ружье, приготовленное для осмотра.
– Ох, нехорошо! Нехорошо-то как, господи, – чуть ли не плакал Мирон, целясь глазом внутрь ствола. – Левый ствол раздут, ржа…
А вот последующее ружье его умилило. Похлопал по шейке приклада, подбросил, легко поймал ладонью.
– Вишь, какая старушка… Вот что значит фирма! Ну, она-то уж не подведет… Чок, двадцатый калибр…
Нужненко, внимательно следивший за бывалым егерем, оказался расторопнее остальных – пока те хлопали глазами, подлетел и завладел ружьем.
Меж тем по лужайке разносился запах баранины. Наталья и Надя, уживаясь у костра за приготовлениями, о чем-то переговаривались. Надя поддерживала костер, то и дело вытаскивала из вороха дров дощечку или хворостинку, подбрасывала в огонь.
– Это вас колхоз так балует? – спросил Николай Зиновьевич, беря под локоть Еранцева. – И частенько?
– По случаю завершения, – сказал Еранцев.
– Следовательно, нам повезло. Как у вас, дружок, дела? Как программа-максимум?
– Хвастаться нечем, Николай Зиновьевич, – сказал Еранцев. – Даже минимум не тяну.
– Ленишься, наверно. Или жениться надумал.
– Все гораздо проще. Ничего пока не идет. Пробуксовка, Николай Зиновьевич.
– А так, дружок, должно быть, – авторитетно сказал Арцименев-старший. – Ты по складу характера ученый-одиночка. Ты, как маг, обязан биться над идеей, пока дышишь. Только не торопись и, пожалуйста, без особого трагизма, хотя, слыхал я, трагизм сам по себе не враг, наоборот, стимулирующий фактор… Ну, я пойду вздремну. – Уходя к машине, он окликнул егеря: – Мирон! Лицензии привезли?
– Нет, – ворчливо ответил Мирон. – Какие уж тут лицензии! Будем бить, как на выбраковке. Потом заактируем, и делу конец.
– Фу, гадость, – отвернулся Николай Зиновьевич. – А я-то, старый хрен, думал, на охоту еду…
Он, кряхтя, влез в машину, поудобнее устроился на заднем сиденье, прикрыл ноги пледом и по-стариковски легко впал в забытье.
Тем временем Кудинов, раздав всем ружья, стал показывать, как чистить стволы и вхолостую проверять курки. Стрелки, в их числе и Еранцев, которому досталось изношенное – заметна была качка стволов – и все же довольно сносное ружьишко, приготовились к проверочной стрельбе. Кудинов вбил колышки в землю, обозначил линию огневого рубежа, отмерил пятьдесят шагов, к лежавшей на бугре липе пришлепал пристрелочные мишени. Потом, расхаживая перед строем, сдерживая его строгим взглядом – всем не терпелось скорее стрелять, – объяснил, как с помощью расчерченных на сто долей мишеней определить резкость и кучность боя и, наконец, осыпь дроби.
Еранцев слушал и проделывал все упражнения как во сне. К нему, будто нарочно выбрав этот момент, пришла непонятная озабоченность. Жалко – что ни делаешь, все не в радость.
Шематухин удивлялся: почему это Еранцев, зная, что он в лесу искал деньги, не поинтересуется, чем все кончилось. Решил подойти к нему сам, надвинул на глаза кепочку, глядя на Еранцева из-под козырька, как бы нечаянно толкнул его в бок.
– Что опять невеселый?
– А, Шематухин, – встрепенулся Еранцев. Он, должно быть, вспомнив про деньги, заговорщицки подставил ухо. – Говори, с чем пожаловал.
– Я, братан, пока пустой, – сказал, перейдя на шепот, Шематухин. – До утра потерпеть придется. Ежели охота ничего не даст, до понедельника тут будем зимовать. Кореша дожидаться. Будь здоров, помалкивай. Дыши, братан, глубже!
До стрельбы было еще далеко. Кудинов, видать, найдя в шабашниках понятливую, хорошо поддающуюся учению публику, загорелся еще пуще. Щеки его играли жаром, взгляд метался с фланга на фланг. Упражнения состояли из вскидки ружья к плечу с одновременной повод кой слева направо, справа налево.
Со стороны казалось, тренируются новобранцы.
У Тырина, появившегося на лужайке с вязанкой дров, даже послабело в коленях – вспомнился он сам себе остриженным наголо, в изодранном ватнике, но с винтовкой. Война уже шла, формировалась новая дивизия, и он, Егор Тырин, с рекрутским усердием прокалывал штыком соломенные чучела.
Егор Митрофанович, в начале войны рядовой солдат, потом уже, после форсирования Вислы, сержант с давящим грудь набором орденов и медалей, сейчас с тоской глядел на взбугрившиеся спины ребят, старательно выцеливающих мишени. Это ничего, пускай стреляют, потянув носом пороховой запах, думал Егор Митрофанович. Не воевали они, слава богу, и, дай бог, не доведется им того пережить. Он, наполовину уйдя думами в прошлое, продолжал следить, кто как держит ружье, кто ловок, кто неумел. Вот Нужненко вскинул ружье и не бугаем, как Шематухин, спокойно, легко подался вперед и, не промедлив, бабахнул. Чалымов тоже был хорош видом, и Егор Митрофанович ревниво дожидался, когда тот жахнет из второго ствола.
И все же, подумал Егор Митрофанович, он бы с ними, если к ним подойти со старой солдатской меркой, в разведку бы не пошел…
Лялюшкин, тот и здесь, в стрельбе, норовил делать все по-чужому, вертел головой туда-сюда, подглядывал, кто как стреляет. Еранцев и Стрижнев, стоя почти бок о бок, видно было, подшучивали друг над другом, и Еранцев обращался с ружьем куда сноровистее товарища-приятеля.
Шематухин – одно слово, кино! – и тут, на огневом рубеже, не мог без потехи. Ружье мелькало в его руках так быстро, будто он, как циркач, имел дело с безобидной игрушкой.
– Гриша! – крикнул, выждав затишье, Тырин. – Да нешто ты в цирке! Смотри, добалуисся!
– Усек, Митрофаныч! – отозвался Шематухин. – Героем хочется стать. Как сказал поэт: «О поколенье судят по героям…»
– Рано тебе, Гриша, роптать, – сказал Тырин. – Молод еще. И героем станешь, коли захочешь…
– Твоими бы устами мед пить…
На душе у Егора Митрофановича с утра непонятно отчего держалась светлая печаль. Он устало, умиротворенно подытожил прожитый здесь срок, из всего, что довелось пережить, выделил только хорошее и сейчас на всех, с кем свела его одна-единственная, первая и, дай бог, последняя в жизни шабашка, смотрел с отеческим прощением. Всяко было, пока трудились, и хорошо бы всем так справить дело – вон стоит коробка клуба, любо-дорого глядеть!








