Текст книги "Глубина"
Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 39 страниц)
СДАЕТСЯ КОМНАТА
Уже битый час я томился у широкого вокзального окна, дожидаясь поезда, опаздывавшего неизвестно по какой причине. Этим скорым поездом я рассчитывал успеть в Москве на предпоследнюю электричку, чтобы наконец очутиться в домашнем удобстве после изнуряющей осенней командировки.
Здесь, в областном городе, я остановился по пути, повидался кое с кем из старых друзей, и во мне еще не унялось грустно щемящее чувство расставания. Несмотря на нелады с поездом, на душе было спокойно, и про себя я радовался, что не проехал рано утром мимо города, в котором прожил пять лет.
Когда отсеялся очередной мелкий дождишко, я вышел на перрон, и просто так, без всякого интереса стал читать объявления, припечатанные к фонарным столбам.
Последнее меня потревожило.
Листок, тщательно приклеенный к столбу, после дождя сморщился, надпись: «Здаеца комната» сочилась лиловыми потеками. Выведенный буквами помельче адрес был смазан до неразборчивости.
От таких, не шибко грамотных, должно быть, сотворенных одинокими старухами объявлений у меня и раньше щемило сердце, но тут загадка моего волнения таилась в другом. Что-то знакомое было в этих жирных изломистых буквах, нарисованных твердой, сильной и все же, видать, дрожащей рукой. И когда оторопело шевельнулась память, я будто наяву увидел ту руку. Не осталось ни капли сомнения: объявление это писано Клавдюхой.
В тумане, наплывавшем на землю, показались желтые сполохи огней, тихо и певуче зазвенели провода. Даже без голоса диктора можно было догадаться, что идет поезд.
Но мне вдруг ехать расхотелось.
Я торопливо, не оглядываясь на приближающийся поезд, боясь раздумать, зашагал на остановку троллейбуса, который подвезет меня к молочному рынку, откуда до Клавдюхиного дома – четверть часа ходьбы.
Молочным рынком здесь именовался старый базар, и с него, чуть отшибленного от центра города, брала начало длинная избяная улица.
Пока троллейбус неходко катил вдоль новых кварталов, делая частые остановки, небо затянулось сумерками, опять начал накрапывать дождик. Сквозь запотевшее стекло еще угадывались призрачные очертания домов, и я узнавал их, хотя после того, как уехал отсюда в другой город, прошло много лет.
Помня, где рынок, я высматривал его в густеющей темени. Я хорошо помнил его маленькие галантерейные и скобяные лавчонки, взметнувшиеся на крутой взлобок торговые ряды.
Я сошел на мокрый асфальт, постоял напротив рынка, и никаких построек его не увидел. В плотной мороси над торговой площадью брезжил только свет фонарей.
Здесь, на рынке, я впервые разглядел приклеенный к боковой стене небольшой пивнушки листок: «Здаеца комната», и впервые в жизни остро почувствовал свою бездомность.
В ту позднюю осень меня занесло сюда с далекого Севера, где я служил на флоте, а потом малость освоился с газетным делом. Сорвало меня с прежнего места письмо: здешние ребята сулили должность разъездного корреспондента – для того времени предел моих мечтаний.
Однако, видать, был я невезучим, особенно на «гражданке». Покуда с флотской дотошностью оформлял выездные документы, летел из Мурманска в Ленинград, оттуда ехал поездом в Москву, а там сел на электричку, – одним словом, пока я совершал длинное, еще непривычное небесное и земное путешествие, на обещанную мне должность взяли объявившегося здесь матерого газетчика из Астрахани. Я не догадывался об этом, когда с чемоданчиком, который вместил весь нажитый мной на флоте скарб, бодро толкнул дверь редакции. И только потом, приглядевшись к угрюмым лицам моих доброжелателей, понял, что случилось неладное. Положение поправил сам же астраханский малый, Сема Волокушин. Едва завидев меня, опечаленного, сощурил черные, со степной раскосинкой глаза на мою тельняшку, по-свойски сказал:
– Не дрейфь, старик! Оклад пополам. Садимся на полставку… Будем нажимать на гонорар…
С месяц я вкалывал денно и нощно. Жизнь пошла бродячая: ночевал я то в райцентровских гостиницах, то у приятелей, а то, бывало, прямо в редакции, если поздно возвращался из командировки. Когда же первый хмельной азарт работы немножко поутих, я задумался, что и как будет дальше.
Редактор, человек временный, метивший в большое начальство, ничего толком не сказал насчет жилья. До этого не знавший заботы о крове, я не сразу скумекал, что надо у кого-то остановиться на постой.
В погожий день осени я первый раз отправился на молочный рынок в надежде подыскать дешевенький плащишко. Месячный гонорар – один смех, поскольку многое из того, что я писал, летело в корзину, – лежал в кармане бушлата.
День был базарный. С ветреного ясного неба сходила на торговую площадь бодрящая свежесть, и весь стекшийся сюда люд – и праздный, и озабоченный – бойко толкался возле прилавков, киосков и магазинчиков. Отовсюду неслись, смешивались в единый гулкий шум голоса, звуки гармони, обрывки частушек.
Разжигаемый базарной сутолокой, я тоже двинулся вдоль длинных рядов – поглядеть, кто как торгует. Интересного было мало. Видать, за утренней торопкостью наступило затишье. Старухи, основательно одетые, – тесовые, побуревшие от долголетия навесы отбрасывали зябкую тень, – молчали, и только в полинялых глазах сквозил терпеливый вопрос: «купит – не купит». Торговали тут в основном яблоками, приправами и семечками. Два-три наезжих кавказца разложили перед собой оранжевые гранаты.
Рядом с закутанной плотной шалью бабкой я заметил девчонку лет десяти, худощавую, в красном потертом пальтишке, перехваченном голубой опояской. Округлив посинелые губы, она воровато, чтобы не привлечь внимание, дула на покрасневшие руки. На голове у нее была вязаная шапочка, какую надевают лыжники, из-под нее вывалилась пепельно-серая косичка. Я прошел мимо, потом вернулся и стал топтаться взад-вперед, пока девчонка не подняла на меня вопрошающе-смущенный взгляд.
Я тоже смутился, но отойти в сторонку или отправиться дальше не смог. Что-то не давало мне сразу оторваться от лица девчонки, от казавшейся седой ее косички, нахолодавших, будто совсем уже угасших глаз. В замешательстве она опять согнулась, пряча лицо, и вроде должна была бы зардеться, как любая другая девчонка на ее месте, но вместо этого на худых щеках проступила меловая бледность.
– Гляди, гляди ему в глаза-то, – не утерпела бабка, с веселым добродушием толкнула ее в бок. – Может, немой он…
Девчонка повернулась ко мне боком, иззябшими пальцами поймала кончик косички, загнула ее колечком, подсунула под шапку.
Я пошел дальше с мыслью вернуться назад и купить яблоки, но для этого прежде надо было найти хозяйственную сумку или хотя бы авоську. Растерянного, зазевавшегося, меня вынесло к оврагу, похожему на танковый ров. На дне его, разложив закуску на старом прогнившем бочажке, два мужика пили пиво. Один, чернявый, лупоглазый, увидев меня на краю оврага, засиял, поманил рукой.
– Эй, морячок, греби сюда!.. Не бойся, свои…
Я невесело отмахнулся, зашагал вдоль дощатой стены пивной к галантерейному киоску напротив. Сбоку ярко промелькнул белый листок, заставил обернуться. Подошел ближе, завороженно уставился на листок и несколько раз подряд, смакуя каждую букву, прочитал два слова: «Здаеца комната».
Я нетерпеливо нажал на прикрепленную к глухим дубовым воротам кнопку звонка, минуты две спустя услышал тяжелые шаркающие шаги. В дырочке передо мной блеснул чей-то глаз, долго настороженно глядел из-под отекшего века. Загремел железный запор, и не мужчина, как мне подумалось сначала, а женщина, грузная, со строгим недоверчиво-отчужденным выражением на лице, впустила меня во двор.
Разгоревшийся от быстрой ходьбы, от тайной радости, что наконец-то у меня будет укромное, хоть и временное пристанище, я чуточку приостыл.
– Я насчет жилья… – пробормотал я. – По объявлению…
Но хозяйка молчала и не сдвинулась с места. Она спокойно, с каким-то бесчувственным любопытством оглядывала меня, и заодно, почудилось, считала, сколько пуговиц пришито к моему бушлату.
– Меня зовут Клавдия Ивановна, – проронила она, повернулась и пошла к крыльцу.
Половину двора, большого, чисто подметенного, занимал яблоневый сад.
В глубине его копошился человек в пропачканной одежонке, должно быть, хозяин; вялыми движениями рук он старался воткнуть в землю жердочку, чтобы, видимо, подкрепить ею огрузневшую, круто свисавшую ветку антоновки с неснятыми яблоками.
Дом был на удивление большим и прочным. Любовь к добротности, с какой его ставили стародавние мастера, угадывалась во всем.
Но когда хозяйка, войдя в просторную кухню, отперла дверь приготовленной для постояльца комнаты, я пережил нечто вроде смятения: уж до того она мала. Свежепобеленные стены да белая бумазейная занавеска делали ее похожей на крохотную больничную палату. Железная, по-солдатски тонко застеленная кровать оттеснила к окну тумбочку, видно, бывшую когда-то в казенном употреблении. И все – больше повернуться негде. И все же я, недавний житель подводной лодки, где, согласно поговорке, в тесноте да не в обиде, поддаваться первому испугу не стал.
– Подходящая каюта… – сказал я хозяйке.
– Поздно не приходи, – недружелюбно, как бы сдерживая силу голоса, произнесла она.
Потому-то я, захватив свои пожитки, вернулся еще засветло. Со мной был Сема Волокушин, у родственницы которого я оставлял чемоданчик. Мы разлили по кружкам портвейн, тихо справили новоселье и расстались.
Я лег на кровать; благостная мысль, что я наконец никого не притесняю и в этом уголке теперь сам себе хозяин, быстро убаюкала меня.
Среди ночи я внезапно проснулся от грохота. Непонятно было – то ли почудился мне выстрел, то ли на самом деле неподалеку кто-то пальнул из ружья.
В доме было тихо, дремотно, и только за окном слышался шум усилившегося ветра. Разбудивший меня хлесткий звук не повторялся. И все-таки того легкого настроения, с каким я ложился спать, не было больше.
Из неопределенного состояния меня вывел скрип входной двери. Кто-то, осторожно ступая, прошел к столу, и в наступившей затем тишине до меня донесся слабый звон, какой издают отстрелянные гильзы, ударяясь друг о друга. Я успокоенно откинулся на подушку и вскоре забылся.
Проснулся я в серой полумгле. Полусвет стоял и за окном, небо, низкое и хмурое, едва не касалось яблонь.
В мою клеть из кухни процеживался аромат яблок. Там, за дверью, торопливо ходили, позвякивали ведрами. Среди гулких шагов я различал мелкие, запинающиеся шажки, – надо думать, детские. Вдруг я услышал звук пощечины, вслед за ним – сдавленный тоненький хнык, который прекратился, как только в глубине кухни возник резкий, обжигающий слух шепот:
– Я те покажу, как вываливать, дармоедка… По одному выкладывай. Никакой школы тебе сегодня не видать…
Я уже давно догадался, чем заняты хозяева: поспешно снимали урожай с антоновок. До начала рабочего дня у меня было время помочь им. Я быстро, как по тревоге, оделся, небритый и неумытый, вышел под неприветливое волглое небо.
Навстречу мне шла девчонка. Вчерашняя, увиденная на рынке, – все в том же красном потертом пальтишке, с той же голубой опояской. Видно, косичку она не успела заплести, и волосы, казавшиеся в сереньком свете выцветшей соломой, свалились на лицо. Неся тяжелое ведро с яблоками, она глядела под ноги.
Чтобы не вспугнуть ее своим неслышным появлением, я кашлянул.
И все же она вздрогнула, тряхнула головой, и мне стали видны ее горестно-испуганные, утонувшие в слезах глаза. Она узнала меня, но вроде бы еще не поверила, что перед ней – вчерашний, без толку топтавшийся у прилавка чудак.
– Здравствуй, – сказал я, перехватив у нее ведро. – Как тебя зовут?
– Женя… – пролепетала она и украдкой огляделась.
Позади никого не было.
– Евгения, значит, – проговорил я. – А по батюшке как?
Она промолчала, может быть, не поняла вопроса, а если поняла, то силилась припомнить – как? Мы вошли в кухню, присев на корточки, начали класть яблоки на широкую холстину. Женя изредка шмыгала носом, откидывала волосы, и тогда я ловил на себе ее короткий, чуть оживившийся взгляд. У порога показалась повязанная черным платком бабка, охнув, опустила на пол ведро – тоже с яблоками.
– Пропади она пропадом, – сказала бабка про кого-то и вздохнула. – Каждый год до белых мух держит, а стеречь-то Фролу… – передохнула, пообвыкаясь с полусумраком, заприметила меня: – Господи, разболталась сослепу-то… Это ты ейный новый квартирант, что ли?
– Он самый, бабушка, – подтвердил я.
Стоявшее у порога ведро я перенес к холстине и опять принялся за работу.
– Ты, голубушка, ступай с пустым ведром, – сказала бабка притихшей Жене. – Пусть человек подсобляет, коли охота…
– Она меня чуть свет подняла, Клавдюха-то, – пожаловалась она. – А у меня рематизм, лишний раз и не взойду на крыльцо… А ты, ежели приживешься, будь поласковей с Фролом Романычем, – с печальной напевностью продолжила она. – Брат он мой меньшой…
Так и остался не до конца понятным ее просительный взгляд – она не успела досказать, что хотела.
Шумно, с одышкой притопала Клавдюха.
Со старухой я встретился на другой день у ворот Клавдюхиного дома.
Несмотря на ненастье, – шел дождь пополам с мокрым, быстро тающим снегом, – у меня на душе было радостно и легко: в кармане лежали оттиски первого моего большого очерка. Я размахивал авоськой, в которой поблескивала новенькая кастрюля из нержавеющей стали, сверху придавленная картошкой.
Увидев бабку, я встревоженно заторопился. Мне показалось странным, что она, выйдя из ворот, осенила себя крестным знамением.
– А-а, это ты, милок, – пошевелила она губами. – Дак у тебя, гляжу, на голове картуза нету. Не справишь никак или для форсу?..
– Некогда, бабушка, – откликнулся я.
Не ускользнула от ее пристального взгляда и моя ноша. Старуха неожиданно всплеснула руками.
– Картошку-то, чай, магазинную купил. Ах, золотце ты мое. Мне бы самой догадаться, что ты по картошке соскучился. Откуда же ей быть в морях-окиянах… Заходь ко мне прямо хоть нонче. Женечка-малютка проводит – скажи ей: бабка Таисия велела. Я тебе цельный мешок отвалю, ешь на здоровье…
С этими словами она проворненько, живо пошлепала по слякотной мостовой.
В кухне на табуретке, расслабленно привалившись к стене, сидел Фрол Романыч. В ответ на мое приветствие он едва заметно кивнул головой, как бы на мгновение переборол дремную забывчивость. Я долго не решался спросить его – можно ли позвать Женечку, чтобы она провела меня к бабке Таисии. Но Женечка обнаружилась без его участия. Она робко выглянула из комнатки, расположенной наискосок от моей, хотя этот узкий, без окон, чуланчик комнатой назвать было невозможно. В глубине его угадывался слабый свет настольной лампы, белели разложенные где попало тетрадки и книги, – видно, Женечка готовила уроки.
– Бабка Таисия пообещала мне картошку, – обратился я к Фролу Романычу. – Она сказала, что Женечка меня проводит…
Словно бы дремавший с открытыми глазами Фрол Романыч и в этот раз не проронил ни слова, только кивнул, соглашаясь.
Пока Женечка одевалась, я пристальнее оглядел Фрола Романыча. Он все с той же усталой отрешенностью смотрел перед собой, рукава его вельветового пиджака, прямо свисавшие вниз, казались пустыми. Видно было, какая-то болезнь все время держит его в слабости, надолго обрекая на неподвижность. Когда-то он, наверно, был пригож собой и силен. Да и теперь необыкновенная худоба его не отталкивала, а привлекала, заставляя думать о неведомой мученической его судьбе.
Недвижный, будто окаменевший, Фрол Романыч не шевельнулся, когда мы уходили.
Улица тонула в сумерках, с угрюмого неба по-прежнему сеялся дождь. Я едва различал Женечку, шедшую в отдалении, сторонясь меня. В переулке, в мокрой темени, куда мы завернули, девочка все-таки приблизилась ко мне, доверчиво зашагала рядом.
Завидев нас, успевших изрядно промокнуть, бабка Таисия кинулась ставить самовар. Возле печки стояло приготовленное для меня добро: полмешка картошки, две банки с солеными огурцами и одна – с маслятами.
Мы с Женечкой попили чаю, отмякли. Перед тем как встать из-за стола, я достал оставшуюся у меня десятирублевую.
– Не возьму, – замахала руками бабка Таисия. – Бери так, опосля как-нибудь сочтемся. Шапку или шляпу себе купи…
– Как же?.. – растерялся я.
– Сказано, – отрезала бабка Таисия.
Прощаясь с Женечкой, старуха приобняла ее одной рукой, другой же с заученного украдчивостью вложила девочке в карман железный рубль.
– Меня бабушка Таисия к себе хотела взять, – сказала Женечка на улице. – А баба Клавдюха – ни в какую. Она не любит бабушку Таисию…
Дождь, кажется, ненадолго иссяк. Оттого мерцавший редкими огнями старый город по-деревенски темно, печально обнажился. Может, и от этого у меня сдавило сердце.
– А папку моего зовут Николаем, – говорила Женечка. – Он с мамой на Колыму уехал, зарабатывать на «Волгу». Я их два года не видела… А сколько «Волга» стоит?
– Не знаю, – ответил я. – Дорогая она.
Нам долго не открывали ворота. Потом во дворе зажглась лампочка, к смотровой дырочке прильнула тень, и по слабому кряхтению можно было догадаться, что засов отодвигает Фрол Романыч.
– Приходи со мной картошку есть, – сказал я Женечке на крыльце.
– Не-е… – протянула она. – Мне от Клавдюхи попадет.
Клавдюха стояла в кухне, у старинной изразцовой печи. В синем шелковом халате, который она попыталась при моем появлении запахнуть на груди, Клавдюха выглядела торжественно-величавой.
Стараясь не шуметь, я опустил мешок с картошкой на пол, но доставать из него банки на виду у Клавдюхи мне почему-то не захотелось. Я взглянул на стол, уставленный всякой всячиной, понял, что помешал Фролу Романычу ужинать, и совсем уже тихо, сдерживая дыхание, разделся. Клавдюха искоса следила за мной, ловила каждое движение. Мне стало не по себе.
– Картошечку-то будешь чистить или так – в мундире? – вдруг спросила Клавдюха.
– Лучше бы почистить, – удивился я неожиданному ее вниманию.
– Ну, так чисти да ставь, – она показала на ведерко возле раковины.
Я умел чистить картошку. Можно сказать, любил – уж до того редкостной едой она была на флоте, особенно в дальних плаваниях. Съедали ее в первые же дни, затем – и то лишь на суп – оставалась сушеная.
Но даже сейчас, когда ее было вдоволь, я с молитвенной почтительностью брал каждую картофелину, не скрывая удовольствия, глядел на вьющуюся из-под ножа длиннющую тонкую стружку.
Клавдюха стояла на прежнем месте. Она вроде бы не смотрела на меня, и все же я, раза два подняв голову, приметил, как под ее припухшими веками появляется живинка, – стало быть, чем-то заинтересовала Клавдюху моя работа.
Увидев в дверях Фрола Романыча, Клавдюха сняла со стола сковородку с мясом, поставила на газовую плиту – подогреть.
Пока варилась картошка, я читал газетные гранки со своим очерком. Прочитав его залпом, без придирок к типографским опечаткам, стал перечитывать, теперь уже медленно и углубленно. Увлекся, почувствовал жар на щеках и не сразу услышал голос Фрола Романыча.
– Кипит, – не первый раз, видимо, сказал он слабеньким, где-то в груди застревающим голосочком.
Кастрюля моя мелко стучала крышкой, из-под которой выбрызгивались дымящиеся капли. Одним махом я очутился возле плиты, убавил пламя.
Такую крупную, с крахмалистым блеском в разломах картошку я не ел давно. Горячая, несказанно вкусная вперемежку с твердыми маслятами, она поразительно быстро исчезла из кастрюли.
Вдруг рука с ложкой замерла. Я почувствовал на себе взгляд. Фрол Романыч, тоже сидевший за столом, глядел на меня, и в глубине его ввалившихся глаз я отчетливо увидел печальную, в это мгновение не упрятанную зависть.
Я устыдился своей жадности, с какой ел картошку, и остатки ее старался доставать без прежней безоглядной торопливости.
Тягостно было смотреть на Фрола Романыча. Ему, я заметил, еда не шла. Перед ним стояло много вкусного, и почти все было не тронуто. Черную икру, обильно положенную в серебряное блюдце, – и ту Фрол Романыч лишь слегка поддел кончиком серебряного ножа, намазал на хлеб и мученически вздохнул, не имея, видать, желания съесть.
Я не разбирался, чего скрывать, в столовом серебре, но тут, на накрытом обыкновенной клеенкой кухонном столе, весь сервиз, тщательно начищенный до благородного мягкого блеска, показался мне незаурядным. В затейливых рисунках, тонкой чеканке, изящных формах блюдец, сахарницы, подстаканника угадывалось загадочно древнее происхождение.
Впору было подивиться, если бы не Фрол Романыч, безразличный к этому великолепию, державший тяжелую вилку так слабо, что казалось, выпадет она из его худой руки.
Мне стало невыносимо жалко его. Я перевел взгляд на гранки, хотя заниматься ими было уже бесполезно – мной овладело беспокойство. И все-таки я еще делал вид, что не собираюсь уходить, пока Фрол Романыч сидит за столом.
– Работа, наверно, интересная… – проговорил Фрол Романыч. – Пишете о чем?
– В этот раз повезло… – сказал я. – Случайно герой один нашелся. Солдатом воевал, в плену был, в концлагере его победа застала. В расположении английских экспедиционных войск… Там и отличился.
Лицо Фрола Романыча было задумчиво, он слушал меня и одновременно как бы думал про себя.
– Да еще как отличился, – запальчиво продолжил я. – Самого Генриха Гиммлера поймал. Ну, знаете, Гиммлер был рейхсфюрером войск СС… Хотел бежать. Сбрил усы, надел офицерскую шинель. С ним были два его телохранителя.
– Один, что ли, справился с ним этот… герой-то?
– Двое их было. Второй – саратовский мужик. Но главное не в этом. Во всех исторических справочниках сказано, что Гиммлера поймали английские солдаты. Наши просто не знали, что схватили Гиммлера, сдали его английскому капралу. Одним словом, будет сенсация…
Пересказывая свой очерк, я не вдруг отметил, как морщинки у глаз Фрола Романыча делаются все горестнее, на лбу выступает испарина. Он внезапно уронил руки на острые коленки, уставился на меня с мольбой, словно бы упрашивая не говорить больше.
– Война… – тихо произнес он. – Чего она только не наделала…
Выпал первый снег, вслед за ним завьюжило, и снова стихло.
По утрам в окно гляделся оголенный, по-зимнему бесприютный сад. С рассветом в нем появлялись красногрудые снегири, рассаживались на ветках ближней яблони и надолго замирали. Я их приманивал к своему окну, высовывая в форточку руку, сеял хлебное крошево. Птицы слетали с дерева, неторопливо, с достоинством клевали корм, и ни разу я не видел между ними драку.
Боялись они только одного человека – Клавдюху. Раньше, чем она, тяжело и властно ступая, выходила на крыльцо, снегири начинали метаться, хватать клювами хлебную крошку побольше, чтобы улететь с ней в глубину сада. Уж не знаю, чем они не нравились Клавдюхе, но всякий раз, заметив их даже в отдалении, она снимала с колышка ведро и гремела им, пока птицы не удирали. Раз Клавдюха, совсем озлившись, появилась во дворе с двустволкой и уже было прицелилась. Замерев в решительной воинственной позе, она дожидалась, когда снегири усядутся на ветке покучнее.
Я нарочно громко хлопнул форточкой, и Клавдюха обернулась и, что-то бормоча про себя, пошла к крыльцу.
Как-то в субботний день я проснулся поздно. В окно брезжила нагоняющая скуку серость. Снегирей, привыкших к частому угощению, на яблоне я не обнаружил. Обычно я сразу, с полусна, ловил глазами красные пятна, делавшие праздничной даже такую вот безрадостную холстину неба. Я подошел к окну. Во дворе, возле садовой калитки, стояла Клавдюха. Из-под шалашиком повязанной пуховой шали наблюдала за Фролом Романычем и Женечкой. Эти двое тащили на себе свернутый ковер, и он, длинный, тяжелый, загибался на плече девочки, так что изредка касался концом давно протоптанной грязноватой тропинки.
– Не волоки, сказано тебе – не волоки! – прикрикнула Клавдюха.
– Да подсоби ей, коли плохо несет… – робко заступился Фрол Романыч.
– Какая из меня подсобница! – резко перебила его Клавдюха. – Знаешь, животом сегодня маюсь.
Перебранка, хорошо слышная через открытую форточку, навела меня на уныние. Уже до этого я подумывал о бегстве, хотя деваться мне было некуда, – разве только поселиться в гостинице. Прошла неделя, как я перестал ужинать в кухне – повадился ходить в столовую. Встречи с Фролом Романычем, не говоря уже о Клавдюхе, я старался избегать, и все же нечаянно сталкивался с ним, и от его доброго печального взгляда душу захлестывала тоска.
Единственным утешением в этом доме для меня оставалась Женечка, сиротски обделенная детскими радостями. Но и эта ниточка должна была вот-вот оборваться, потому что Клавдюха запретила Женечке разговаривать со мной и чего-нибудь у меня брать, о чем тайком сообщила мне девочка. Ни пряников, ни конфет, которыми я с ней прежде делился.
Фрол Романыч с Женечкой донесли ковер до задней изгороди, где уже лежали четыре ковра, присыпанные снегом. Отряхнувшись, медленно вернулись назад, прошли мимо моей двери в жилую комнату, и скоро я услышал, как они, сбивчиво, не в ногу шагая, выносят оттуда, видимо, очередной ковер. Я тотчас выскочил из комнаты, молча взвалил скатанный ковер на плечо и понес, не обращая внимания на растерянно оброненные Фролом Романычем слова:
– Да зачем это вы… Мы уж сами…
Стараясь не замечать мрачной Клавдюхиной ухмылки, я углубился в сад, разложил ковер меж двумя яблонями. От ковра тянуло запахом нафталина и еще каким-то едва уловимым духом залежавшейся вещи. Зато орнаменты, узорчатые, по-восточному строгие и тонкие, были яркими и плотными, должно быть, сохранили свой первозданный цвет. Когда заторопился навстречу Фролу Романычу и Женечке, тащившим еще один ковер, Клавдюхи во дворе не было. Фрол Романыч задыхался. Женечка, обутая в большие подшитые валенки, чуть не плакала от изнеможения. Я подошел вовремя: Фрол Романыч, схватив широко открытым ртом морозный воздух, подавился кашлем. Я перехватил ковер, хотел мимоходом коснуться рукой до Женечкиного плеча, но девочка увернулась от ласки, громко плача, убежала в дом.
Я не считал, сколько ковров было вынесено в сад, однако не совру, если скажу: не меньше десятка.
Я собрался идти в город. Снова вышел во двор, окинул взглядом расцвеченный коврами сад, и вдруг недоброе предчувствие погнало меня туда. Возле толстого ствола яблони, намертво сжав рукой камышовый веник, лежал и корчился Фрол Романыч. Я наклонился над ним. Он силился приподнять голову, с которой, видать, при падении слетела шапка. Я помог ему сесть. Фрол Романыч посмотрел на меня застекленевшими, будто неживыми глазами. Узнав меня, стыдливо протянул руку к вмятине, оставленной его головой, припорошил снегом алое пятно крови.
Вечером того же дня у ворот меня дожидалась бабка Таисия. По-старушечьи слабо цепляясь за мой рукав, повела вдоль улицы.
– Ты, мил человек, погоди уходить-то… – горестно прошептала она. – Потерпи малость, потом у меня в дому будешь жить, я ведь агрономшу к себе пустила, курсы она проходит… А Фрол-от, брат меньшой, совсем занемог. Доктор сказал – обострение. Ты не бегай от него, компанею составь. Он-от поглядит-поглядит на тебя, молодого, до еды охочего, чего-нибудь да съест. Ему ить и доживать-то осталось скоко… – Бабка Таисия уголком шали провела по глазам. – Как войну объявили, Клавдюха его табачным настоем напоила. Признали его негодным к строевой службе, остался на складах. Мешки таскал, надорвался. А што из продуктов приносил, Клавдюха туточки на базар – на барахло, значит, менять. На людском горе-то и нажила добро… Ты уж, милок, уважь меня, старую. При тебе и малютке лучше живется, бойчее стала… Идем-ко, картошки тебе отсыплю, варенья малинового дам…
Я остался в Клавдюхином доме.
Отзвенели трескучие морозы, в свой черед пришла мягкая с сырыми оттепелями весна.
И в эту несуровую уже пору я схватил жестокую простуду, почувствовав изнуряющий жар, едва доплелся до своей комнатенки и надолго слег. Старухино малиновое варенье, простоявшее под кроватью без надобности, пригодилось.
В редакции о моей болезни узнали только на третий день, когда Женечка, ходившая в аптеку за лекарством, заодно занесла ребятам записку. Вечером на пороге появился Сема Волокушин, с ходу распечатал тогда еще дешевую недефицитную бутылку перцовки, пренебрежительно глянув на пилюли, сказал:
– Не тем лечишься. И вообще – хватит валяться. Будешь жить у моей сеструхи. Новый редактор обещает к лету выбить комнату для тебя. А я, старик, уезжаю.
От его слов я поперхнулся, поник. Мне подумалось, что уезжать он собрался неспроста – решил по доброте душевной уступить мне должность.
– Не угадал, – улыбнулся Сема.
И я поверил ему, одному из тех непоседливых газетчиков, которые не любят засиживаться на одном месте.
– Далеко? – спросил я.
– В Архангельск. Повкалываю пару месяцев в тралфлотовской газетенке, потом махну в загранку. Свет хочется повидать…
Через пару дней я почувствовал себя лучше. Собрал вещички, рассчитался с Клавдюхой. Пожалел, что не смогу попрощаться с Фролом Романычем – он вторую неделю лежал в больнице.
До прихода Женечки из школы времени было предостаточно, чтобы сходить в магазин.
Весенний дух стекался отовсюду: с тяжелого неба, с отогревшихся тесовых и железных крыш, с тяжело осевшего в саду почерневшего снега. Напористыми, всеохватывающими лучами светило солнце, потрескавшийся за зиму асфальт весело сверкал лужами и ручьями.
Но мне почему-то было не радостно. Только кукла, купленная в «Детском мире», чуточку позабавила меня: умела она «ходить» и говорить «мама».
Женечкина фигурка мелькнула в окне, когда я старательно привязывал к кукле целлофановый кулек с конфетами. Девочка, как всегда запрокинув голову, свистнула тихонько, и я на четвереньках подкрался к подоконнику. Поставив на него куклу, я еще с минуту прятался, затем встал, и внезапно горло мне сдавило. Из глаз девочки, сиявших чистой васильковой синевой, катились крупные, будто прозрачные дробины, слезинки. Счастливо подпрыгнув, Женечка бросилась к крыльцу, шумно влетела в кухню и там ровно бы наткнулась на глухую стену – разом притихла. Я сразу понял, почему. Последний раз оглядев комнатенку, я взял чемоданы и вышел.

В кухне, грузно подбоченясь, стояла Клавдюха. Я не знал, надо ли говорить ей прощальные слова, полагающиеся при таком случае, и потом решил, что не стоит. Видно было, Клавдюха сама поняла все, отчего вокруг рта ее тверже обозначились складки, в которых угадывалась странная нечеловеческая беспощадность.
Я молча протянул Женечке куклу. Девочка бережно прижала ее к груди, что-то хотела сказать и не смогла. Личико ее болезненно дернулось: только сейчас она догадалась, что я покидаю дом насовсем.
Тянуть с уходом становилось невмоготу.
– Ну, прощай! – пытаясь казаться строгим, молвил я Женечке.








