412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ильгиз (Илья) Кашафутдинов » Глубина » Текст книги (страница 27)
Глубина
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 21:13

Текст книги "Глубина"


Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)

– Ты с ним не связывайся, – сказал другой. – Пошли лучше с нами.

– Премного благодарен! – церемонно поклонился Конкин. – Извините, не по пути.

Почувствовав грусть, Конкин свернул к Пушкинской аллее и отчего-то долго злился, топая по раскуроченной автомобильными колесами дороге, и только ближе к реке ему сделалось легче.

Наплывали сумерки, от реки, скрытой темным сосновым бором, тянуло остужающей прохладой. Высоко над вершинами сосен недвижно застыли подрумяненные, барашковой кучерявости облака. А больше, насколько хватало взгляда, не видно было на небе ни единого пятнышка.

Конкин миновал пионерлагерь, расположенный в глубине парка, прислушался к гомону детворы, звукам аккордеона, не поглядев, что там происходит, заторопился к Пушкинской беседке, черным грибом обозначившейся внизу.

Мягко ступая, вошел под шатровую крышу, притиснулся плечом к деревянному столбу, еще хранившему дневное тепло. Кругом не было ни одной живой души, стояла тишина, плыл с заречных луговин духовитый запах сена.

Ниже, метрах в пятнадцати, на вытоптанном пятачке, серебристо блестел памятник Пушкину. Первые мгновения Конкин, как всегда, смотрел на него с досадным прищуром, замечая неладности исполнения, затем перестал обращать на них внимание – виделся ему памятник таким, каким хотелось его видеть.

Поэт, изображенный сидящим на скамейке, казалось, в раздумье вслушивался в невнятные шорохи деревьев, в редкие вкрадчивые всплески реки.

В прежние вечера Конкин, насидевшись в беседке, спускался к памятнику, прилаживался к краешку бетонного подножия, тихонько гремел цепью, по всей видимости якорной, снятой с какого-нибудь списанного судна. Ему представлялось, как с этого места смотрел на Суходрев – так называлась река – Пушкин, вовсе не похожий на этого, вылепленного из гипса, с наивно-вдохновенным кукольным лицом. Был он чуть огрузневший, уставший от мирской суеты.

Но сегодня, после неожиданных мытарств, привычка посидеть у памятника не пришлась к настроению. И желание искупаться, взбодрить себя речной водой быстро прошло.

Смотреть на реку, в которой медленно потухали розовые разводья, наскучило, и Конкин собрался идти, но тут возникла из ночной тьмы чья-то фигура. Шагах в тридцати взмелькивало что-то белое, сторожко стучали каблуки, и скоро Конкин разглядел двигавшуюся к нему женщину.

– Добрый вечер! – сказала она, взойдя в беседку. – Вы случайно не Конкин Егор Иванович?

– Он самый, – ответил Конкин и осекся, заметив, что женщина молода и, должно быть, красавица.

– Мне позвонили, что вы сюда прошли, – сказала она. – Один знакомый звонил.

– Из милиции, – догадался Конкин. – Лейтенант или сержант?

– Ага, Петька… Вы ведь лектор, да?

– Ну, знаете, – вздрогнул Конкин.

– Я пионервожатая, – торопливо проговорила девушка. – Нашим ребятам ужас как понравится ваше выступление…

– Надо же, удумал такое ваш Петька… – продолжал ворчать Конкин.

– Вы не волнуйтесь, – уговаривала его девушка. – Все будут вести себя хорошо, перебивать не будут…

– Ладно, – вздохнул Конкин. – Утро вечера мудренее. Пойдемте.

Луна будто выждала момент, когда Конкин ступит на землю – ярким белым кругом взошла над соснами. Все знакомое сделалось в ее процеженном свете до того новым, что Конкин изумленно осмотрелся, не решаясь уходить. Размыто проступили луговые дали, обозначилась тихая речная гладь, и над всем этим чутким покоем возвышался думающий неземные думы Поэт.

– Exegi monumentum, – невольно, без надобности прошептал Конкин.

– Что вы сказали?

Конкин и сам не сразу вспомнил, что сказал, но тут же, близко разглядев девушку с галстуком, повязанным поверх отложного белого воротника, спохватился:

– Я памятник воздвиг, – пояснил он. – Помните эпиграф к «Памятнику»? «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал…»

Она быстро подхватила, и два голоса – мужской и девичий – слились в один:

– «…Что в мой жестокий век восславил я свободу и милость к падшим призывал…»

– Одна тысяча восемьсот тридцать шестой год, – ознобно, как бы страшась давности времени, когда был написан «Памятник», произнес Конкин. – Ровно сто лет спустя в октябре месяце родился я…

– Вот с этого и начните, – посоветовала девушка. Она светло улыбнулась, сняв с Конкина остатки напряжения.

– Ждем завтра в полдень, – сказала она, дойдя с Конкиным до лагеря. Протянула ему сухую теплую ладонь, добавила: – Будете прятаться, все равно отыщем…

Пока Конкин шел к поселку, луна поднялась высоко, на землю пала роса, и тонко, чуть слышно поскрипывала под ногами умытая трава. Временами тянуло из низин овражной сыростью, и Конкин с зябким придыханием кутался в пиджак.

Пройдя одной улочкой, потом другой, Конкин набрел на знакомую калитку, отодвинул брызнувшую росой ветку сирени и очутился в темном дворе. Крадучись, чтобы не разбудить старика, и без того страдавшего бессонницей, добрался до крыльца, удивленно хмыкнул. На ступеньке белела краями придавленная багровым в лунном свете кирпичом бумага. Отложив кирпич в сторону, Конкин поднес к глазам тетрадный лист.

«Вопрос: можно ли побриться кирпичом? Ответ: можно, если лицо этого очень желает. Из кавказского юмора».

Конкин не испугался, но и смешного в записке ничего не нашел. Просто ему сделалось грустно.

Он толкнул дверь, долго стоял у порога, прикидывая верное направление к постели. При его появлении старик, лежавший на топчане возле окна, не шевельнулся, и только редкая борода его, задранная кверху, слегка дрогнула. Старик, видно, ждал Конкина, а теперь лежал то ли в дремном забытьи, то ли притворяясь, что спит.

Конкин проскользнул мимо, нащупал впотьмах жесткое одеяло, не раздеваясь, лег. Он сразу, едва коснувшись затылком прохладной подушки, понял, что легкого сна не будет. В голову натекла горячая тяжесть – может, от мыслей об оплошном дне.

Часу во втором, порядком намучившись, Конкин вроде бы заснул. И снилось ему, будто стоит он среди булыжного тракта, утонувшего в мутной дождевой воде, и в глухой завесе дождя тащится, приближаясь к нему, почтовый дилижанс, тревожно озираются мокрые усталые лошади. И вот уже мечутся вокруг дилижанса, мятежно требуя чего-то от кучера, черные всадники. Конкин поспешно вынимает из-под сюртука пару пистолетов, тщательно целится в одного, кажется, недавно виденного злодея. Сухой грохот выстрела сливается с громом, и перепуганный всадник скачет прочь, обронив письмо. Конкин подбегает к упавшему в грязь конверту, с радостью узнает беглый почерк, прячет письмо на груди и вдруг видит наведенное на него дуло пистолета. Он завороженно, не зная, что делать, смотрит на черную, дышащую холодом дыру. Выстрела еще нет, но он скоро грянет, и Конкин со сдавленным вскриком хватается за грудь, где спрятано письмо…

– Егор!

Конкин разглядел скачала потолок, затем, повернув голову, увидел старика, свесившего с топчана худые ноги в белых кальсонинах.

– Разделся бы, Егор, – сказал старик. – Выпимши, что ли?

– Нет, батя, – откликнулся Конкин. – Устал малость, сны снятся…

– Письмо вон тебе.

– Письмо? – вскочил Конкин. – Какое письмо?

– Кажись, от Варьки…

Конкин зажег свет, взял со стола авиаконверт, торопливо надорвал его.

«Дорогой Егор Иванович, милый наш папа!

Вторую неделю ждем от тебя весточки, страшно по тебе соскучились. Дома у нас все в порядке, только кошка Муся сорвалась с балкона, третий день хромает и ничего не ест, так что решили показать ее ветеринару.

Ты возвращайся, но если очень занят, оставайся, мы потерпим. По дороге постарайся достать для Аленки простые х/б колготки, говорят, что их не только у нас, даже в Москве нет. И еще, если не трудно, привези кг 3 молодой картошки. Аленка нашла в чулане тетрадь со стихами, выучила кое-какие наизусть и прочла на утреннике у себя в саду. Аленкой все были довольны, а кухарка тетя Дуня даже заплакала. Не беспокойся, деньги у нас есть, живем хорошо.

Варя».

– Поел бы ты, милай, – негромко сказал старик. – Цельный день голодный шастаешь, разве дело это… Вынь из печки чугунок-то.

Конкин вложил письмо в конверт, послушно двинулся к печке. Из чугунка, когда Конкин снял крышку, шибанул в нос духовитый пар.

– Люди вон о себе не забывают, – приговаривал старик, радостно наблюдая за Конкиным, нарезавшим хлеб большими кусками. – А ты ешь где попало и что попало… Откуда сила возьмется?

Конкин, соглашаясь, кивал головой, хрумкая зеленым огурцом, поглядывал в окно.

– Что притих-то? – спросил старик.

– Думаю. – Конкин отодвинул чугунок и закурил. – А были они у нас, почтовые дилижансы?

– В Расее-то?

– Ну. Во времена Пушкина.

– А шут их знает, – усомнился старик. – Дили… Это не по-нашенски. Тебе лучше знать. Ты почитатель таланта.

Переломившаяся ночь шла на убыль, в окна хлынула призрачная синева. Вдалеке, над Шаровой горой, растворив утреннюю мглу, обозначился красный клок зари.

АНТОН, СЕЛЬСКИЙ ФОТОГРАФ

Как раз этим летом ему перевалило за тридцать. Круглая дата прошла без торжества и грусти – Антон позабыл даже самый день рождения отметить. Уже спустя неделю спохватился – стало быть, он, по его выражению, тридцатилетний огурчик, до того счастлив, что не ведет счет даже годам.

И тогда же, примерно в середине июня, ранним розовым утром толкнула ему в грудь, стеснила дыхание острая тревога. Потом она сменилась долгим, тягучим волнением, которое погнало Антона, босого и растерянного, на простор.

С этого все началось…

Будто вино бродит в нем с той поры, хмелит голову, а глаза ясные, не замутненные, и видят они далеко. Вроде ничего не изменилось вокруг, но ощущение такое, будто узнает он все уже знакомое первый раз.

Вот и ходят они с Кавалером, старой дворняжкой, к тихой, скромной речушке Верде.

Глядят с косогора, как раздольно встает над землей день, на величавый простор смотрят, на высокие, еще не успевшие осесть стога сена, на дальний, стушеванный дымкой лес. Постепенно солнце стряхивает с себя утреннюю вялость, загорается ярко и радостно. Быстро снимается с травы ночная сырость: слетаются с обнаженных лугов, жмутся к кустам птицы.

В эти минуты что-то творилось с Антоном, а что – сам не знал. Светло, чисто делалось на душе, кружилась голова. Замечал он: птицы поют звонче, сильнее обозначаются запахи трав. И возникало смутное ощущение родства со всем, что есть кругом: с деревьями, камнями, водой…

Потом они возвращались домой. Антон готовил завтрак – рвал зеленый лук с грядок, тугие шершавые огурцы, варил вкрутую пару яиц. Кормил Кавалера размоченным хлебом, остатками вчерашних щей, и скоро они едва угадываемой в густой траве тропинкой шли к фотоателье. Стояло оно мутной, с водянистыми буквами вывеской на сельсовет, в центре села. Утром плотная тень скрывала крыльцо, берегла капли росы. Антон скрипел дверью, входил в прохладный, со стоялым фиксажным духом коридорчик. Приготовив громоздкую пластиночную камеру к съемке, он выбирался, садился на ступеньку.

Сидел он подолгу, не шевелясь, не замечая, как солнце заворачивает на крыльцо, как вянут, опадают листья лопухов. Замирал, будто сморенный сном, но не спал Антон. Глаза его, сощуренные, смотрели на пыльную тропинку – странные, зрящие вглубь. По выгоревшим ресницам, чуть подрагивавшим, по изменчивому движению губ можно было догадаться – Антон думает или вспоминает.

Или видится ему вот эта покойная, дремотная сейчас улица иной, когда в базарные дни катили по ней подводы и машины, когда бойко и весело жила она. Сколько тогда перебывало в ателье баб и мужиков, девчат и парней – уйма!

Районный центр был тогда в Завидном. Антону, заваленному работой, – ни подумать, ни посидеть. Шли сюда и в одиночку, и семьями; косяками школьники шли, делегаты после совещаний.

Привык Антон к работе, хорошим, по выражению заведующего ателье Пилюгина, спецом сделался. Умел даже с заезжими городскими товарищами обходиться.

Потом… Тяжело вспоминать… Укрупняли районы – центр перенесли в Желтухино, отсюда двадцать километров. С неделю суета стояла. Грузили канцелярский и домашний скарб, уезжали.

Антон тоже грузил. Егор Пилюгин держал в руке бумагу с перечнем вещей, подлежащих отправке на новое место, выкрикивал: «Шесть пачек сульфита!», «Десять банок красной кровяной соли!..» И Антон выносил, выносил… Он уже знал, что Пилюгин не возьмет его в Желтухино. И все-таки, пока не услышал вполголоса, совестливо сказанное: «Двадцать три бутылки из-под «Московской» и трогаем!» – Антон ждал: Пилюгин передумает. Пилюгин уже из кабины протянул ему руку, распорядился:

– Остаешься тут, Антоха. Чтоб через неделю «точка» действовала! Выручку перечисляй на счет районного комбината бытового обслуживания! Действуй, Антоха! Зарплата сохраняется…

И укатил. Медленно опадала вниз пыль, поднятая колесами грузовика, и долго в ней слышался, отдаляясь, обиженный лай Кавалера. Вернулся Кавалер тихой, шатающейся походкой, будто успокаивая, прижался к Антону, лизнул горячим языком щеку. Не совладев с собой, Антон тоже прижался к собаке, уткнулся лицом в пыльную шерсть.

Антон расшевелился, как бы стряхнул с себя воспоминания – хватит. От безделья они лезут в голову, а прежняя настоящая грусть уже перекипела. Так что хватит. Вон даже Кавалер, будто распознав, какие думы думает Антон, неодобрительно стучит хвостом по ступеньке.

Внезапно с неба свалилась духота. Антон высмотрел в просвете улицы, за сизым леском, дождевую тучу. Она кругло взбухала, поднималась, как на дрожжах. Тень от нее уже легла на землю, и все кругом потускнело, притихло. Исчезли мухи, вялыми комками замерли в лопухах куры.

На чернильном фоне тучи что-то сверкнуло и потухло. Нет, не молния. Антон встал. И не разглядел, а угадал: идет к нему Прошка Черданцев, матрос заграничного плавания. Быстро шагает, торопит какую-то девушку. Это так ярко блеснули его золотые нашивки. Антон рассмотрел лакированный козырек фуражки, устрашающе туго растянутой на проволоке, надраенные ботинки. Рядом с Прошкой трудно вышагивала, словно жалела ноги, нездешняя девушка.

– Салют, амиго! – сказал Прошка.

Антон поискал в памяти красное слово, но не нашел, будто споткнулся на мысли: вместе вороньи гнезда разоряли, семилетнюю школу закончили.

– Здорово!.. – проговорил Антон. – Вы ко мне, что ли?

Со стороны тучи, успевшей затянуть полнеба, налетел сырой ветер, налег на лопухи, спугнул кур. Ни леса, ни поля уже не видно было, и вот задымились крыши крайних изб, и ветер, все усиливаясь, погнал светлую дождевую завесу вдоль улицы.

– Полундра, спасайся, кто может! – весело крикнул Прошка, легонько толкнул подругу в коридор ателье, проскользнул туда сам.

Антон вошел следом, включил свет. Прошка уже сидел на стуле напротив камеры, обнимался.

– Испорти пару кадров, Антоха! – сказал он.

Как ни старался Антон скрыть радость, улыбка промелькнула на его лице. Нашлась все-таки работа. Он принес из лаборатории кассеты, полез в черный мешок, навел на резкость. Изображение было перевернутым – в верхней части кадрового окна двигались, искали позу две пары ног. Две белые, округлые, подымались из темной глубины юбки, рядом колыхались Прошкины – в клешах.

Одну за другой шесть кассет сменил Антон. Увлекся, не замечал, как от ударов грома вздрагивает, оседает ветхий аппарат. Снимал, пока не запахло паленым – перегрелись лампы, мощностью по триста свечей каждая.

– Тут зачет на тропического кочегара запросто сдать можно, – сказал взмокший, слегка потрепанный Прошка.

Антон не знал, хорошо или плохо это – тропический кочегар. Виновато улыбнулся, сказал:

– Зайди через два часа…

– Ух ты! – задохнулся от неожиданности Прошка. – Да ты король объектива, Антоха!

Фотограф проводил их до крыльца. Дождь уже кончился – мутные ручьи бежали по колеям, журчали, несли гусиный пух, шелуху. Глядя вслед удалявшейся паре, на почерневшие, грустные крыши домов, Антон вдруг почувствовал уже не раз изведанное волнение. Потянуло на улицу, на мокрую траву. Но Антон осторожно, будто держал в руке переполненную чашу, прошагал в лабораторию. Проявлял пластинки, шаманствовал.

Потом тонкой иглой водил по нежной пахучей эмульсии, убирая едва заметные черточки морщинок вокруг Прошкиного рта. Темный негативный лоб Прошки наискосок пересекал узкий шрам. Антон поднял на свет пластинку, представил: в мрачном заграничном кабаке, среди матросов, затеявших поножовщину, лихо носится Прошка, которому милее деревенский кулачный бой. Где-то читал Антон про отчаянные матросские драки. И про трещину Карлион, лежащую поперек Атлантической впадины, как шрам на лбу Прошки…

В дверь постучались; самое время – снимки, накатанные на стекло, весело постреливали, сыпались на пол. Прошка скользнул взглядом по отпечаткам, выловил из широких карманов сразу две бутылки вина.

– Сколько с меня, амиго? – спросил он, покосился на бутылки, добавил: – Это не в счет. Это тоже…

С журналом, сверкающим глянцевой обложкой, вразвалку приблизился к Антону; развернул журнал, хитровато сощурился на Антона, спросил:

– А так бы смог сфотографировать?

На гладком листе проступали, будто сквозь мглу, очертания нагого девичьего тела. Хоть и не было в том изображении ничего непристойного, Антон смутился, уклончиво проговорил:

– Баловство это. Не по моей части…

– Темнота, – сказал Прошка. – Искусство это, брат. Я ж тебе не похабщину подсовываю. Уж я-то разбираюсь, нагляделся. Тут статейка есть, прочти, интересная…

Он кинул журнал на стол, и словно подменили его – слетела с него важность, озорно заблестели глаза.

Он запустил руки в карманы, вытащил – на ладонях захрустели деньги. Иностранные.

– Доллар, – сказал Прошка. – А вот фунт стерлингов… Какими прикажете расплатиться, сэр?

Антон приподнял за уголок фунт стерлингов, как бы взвесил, опустил обратно, решительно сказал:

– У меня их банк не примет… Давай нашими, русскими!

– Браво! – сказал Прошка. – И будем пить рашен вино!

Антон понял, что выпивки не избежать – расчистил стол.

 
От Махачкалы до Баку,
Луны плавают на боку… эх!
 

Не в полный голос, а тихо, с хрипотцой запел Прошка, шагнул с крыльца на разжиженную дорогу. Подружка отстала, сбоку по траве шла, искоса поглядывая на окна, смущенно улыбаясь. Антон махнул ей вслед рукой: мол, ничего, бывает, и провожал взглядом Прошку, пока тот не скрылся в своем дворе.

Антон еще постоял, глядя на ясное предвечерье, пытаясь понять, чем это его разбередил Прошка. Зря о нем, о Прошке, говорят, будто он человек не основательный, бродит по свету, а потом, навещая родные места, сорит фартовыми деньгами. Такой он вот, Прошка, – не поймешь какой.

Антона до нынешнего лета тоже тянуло неизвестно куда, видно, потому, что не стало прежней повседневной занятости. Теперь ему не хочется никуда, и никакая тоска не накатывает на него в такое вот предвечерье. Земля эта, хорошо знакомая ему, видится иной, чем она была прежде.

Пока Антон стоял на крыльце, пока размышлял, уставясь на лужицу, – небо сделалось синим, и в нем слабо прорезались две-три звезды.

Антон вернулся к столу, растолкал Кавалера – пора домой. Заметил журнал, придвинул ближе – был он на русском языке, и все, что изображено на фотографиях, вроде знакомо; равнина, подернутая зыбким утренним туманом, жиденький перелесок, река. Успокаивали, приманивали эти снимки – вот одиноко стоит белая лошадь, а стога вокруг нее черны, строги; старый, уже никому не нужный ветряк на ромашковом лугу. Снова леса, холмы…

И девушка, проступающая сквозь ровную негустую тень, с мягко очерченными линиями обнаженных рук и ног уже не отпугнула Антона. Уловил он какую-то неназойливую связь между нежной округлостью холмов на соседнем снимке и смутными очертаниями девичьего тела…

Оторвав взгляд от журнала, Антон оглядел витрину с образцами фотографий, – то было своего рода руководство для Антона, и ни разу ему в голову не пришла мысль переступить его. Снимки групповые, портреты – анфас и в профиль… Тут и виньеточка – с парочкой голубей на уголочке, с надписью: «Помни меня, как я тебя».

Антон делал такие снимки, не спрашивая, хороши ли они, – людям и себе в радость. Правда, иной отпускник из города, зайдя сюда, ухмылялся, кривил рот, но такого клиента с претензиями Антон даже на стул не сажал, объявлял перерыв.

«Темнота»… Не обидел, а только позабавил его Прошка этим словом. Антон и раньше видел удивительные фотографии в разных журналах, смотрел на них спокойно, без зависти. Что толку завидовать, мучить себя, если у него, Антона, нет соответствующей техники для съемок? И кому нужны его снимки, когда фотографов, отменно владеющих своим ремеслом, развелось великое множество?

И все-таки сам себе признался Антон – капелька горечи появилась вот тут, под сердцем. Он один на все село фотограф, и не протирать бы ему штаны на крыльце, дожидаясь случайного заказчика, а самому расшевелиться, пусть даже не ради пополнения кассы. Кто же, если не он, возьмется снимать тех же односельчан, вроде бы неинтересных и надоевших в неразлучной жизни, но добрых по натуре, работящих?

Вздохнув, Антон еще и еще раз полистал журнал, в самом конце нашел статейку, о которой говорил Прошка. Называлась сна: «Приглашение к сотрудничеству». Написал ее польский фотограф, и в ней, между прочим, призывал своих собратьев «показать единство мира, в котором живем. Природа живая и неживая – едины».

Антон даже вздрогнул, до того тревожно и радостно сделалось, что вспотели руки. Ведь это он доискивался до этой истины, нутром ее постиг, и вдруг она открылась вся в совсем простых словах. Вот после этого верь, что судьбы нет, не она подослала, как на подмогу, Прошку Черданцева!

Но вдруг, усмиряя преждевременную радость, пришла грусть: чем снимать-то? Был у него старенький ФЭД, два объектива к нему с разными фокусными расстояниями – длинным и коротким. Года два назад в комиссионке на свои деньги купил, по горячке – ни разу еще не понадобились они Антону. Ими только гвозди забивать, а не в конкурсах участвовать.

Смиренный вышел Антон из ателье, запер дверь, тихо позвал Кавалера. По тропинке, еще с весны протоптанной, двинулись домой.

Вечер был свеж и ясен. В свете луны тускло блестели крыши, сверкала не успевшая просохнуть картофельная ботва. Тишина и покой, казалось, уже усыпили село, хотя свет горел в окнах, слышались отдаленные голоса, а со стороны Дома культуры долетали звуки гармони.

Антон успокаивался, вышагивал ровно, улыбаясь, опять вспоминая Прошку: надо было ему, холере, разбередить понапрасну человека. Но сердце уже унялось, не прыгало больше в груди, как птичка в клетке, спокойно радовалось привычному – прозрачному, неподвижному небу, запаху дождя, земли. Так хорошо ему стало, что захотелось петь или упасть на траву и лежать на спине, глядя на звезды, на луну.

Он не сразу заметил, как тропинка кончилась, очнулся, когда занесло на середину улицы, где лишь трактору можно проехать. Увязнув крепко, Антон на мгновенье растерялся, пристыженно замер. Кто-то шел вдоль улицы, прижимаясь к палисадникам; попало в полоску света, промелькнуло белое платье, послышался испуганный вскрик, – Кавалер загородил дорогу, – и Антон угадал: Надя идет, соседка.

– Не бойся, Надя, – сказал Антон, пытаясь высвободить застрявший в грязи ботинок. – Своих не узнаешь?

– Ничего не вижу, на концерт лечу, – откликнулась Надя. – Филармония приехала.

– А я вот залетел…

– Я в ботиках, давайте помогу.

Что-то помешало Антону возразить; он смотрел, как Надя, хрупкая пичужка, окончившая в прошлом году десятилетку, торопится к нему, всплескивает руками.

– Это ты зря, Надюша, – проговорил Антон. – Я бы сам выкарабкался. Это я, можно сказать, замечтался…

Несильно ухватившись за протянутую Надину руку, он дернул ногой, почувствовал, как она выскользнула из ботинка; зашагал скорее, чтобы Надя не заметила, чем кончилась совместная борьба с грязью.

Удивила его Надя. Терпеливо и бережно вела за руку до самой травы. Грусть появилась – будто в самом деле совсем уже немощный он, без силенок. Надя одернула платье, нашарила под плетнем сверток, – видать, туфли завернула в газету – собралась идти; но не сразу ушла, стояла, как охваченная внезапным стыдом, напружиненная, глядя на Антона. И сам Антон, еще не зная почему, оцепенело смотрел на нее, боясь дыханием отпугнуть девушку. Тень от избы лежала позади нее; на глубокой, неподвижной черноте отчетливо выделялась девическая фигура. До того хрупкая и нежная, что боязно слово вымолвить – может обломиться, рассыпаться в пыль. Тяжести в той фигуре будто никакой, одна оболочка, пронизанная светом и воздухом, и неизвестно, что станет с ее красотой, если коснуться рукой.

Антон осторожно шевельнулся, кашлянул.

– Анфиса Ивановна, наверно, ждет, – тихо проговорила Надя.

Антону досадно стало, что Надя поняла его восторг по-своему, намекнула: жена, мол, Анфиска, у тебя есть, не забывайся.

– Спасибо, выручила, – сказал он. – Это я вспомнил… Мысль одну ты во мне пробудила… – Он осекся, быстро пояснил: – Да ничего худого, ты не думай, Надя.

– Я и не думаю, – успокоила его Надя. – Просто интересно.

– Да ну, – сказал Антон, не решаясь. – Видел я тебя… Купалась ты. На Пьяной Луке. Не подглядывал, набрел случайно… Я тебя за камень принял.

Выговорившись, он облегченно вздохнул, чем помог и Наде освободиться от смущения.

– Загорала, наверно, – сказала она. – Нам сейчас план прибавили, некогда загорать. Искупаемся в обед, и назад, к чернобуркам.

Прошлой весной, как только закончились выпускные экзамены, двенадцать девушек из Надиного класса пошли на звероферму работать. Об этой молодежной бригаде слух пошел по всему району, потом напечатала статью областная газета. Теперь, знал Антон, от прежних двенадцати остались восемь – две замуж вышли за нездешних, еще две в город махнули. Бригадирствовала у них жена Антона Анфиса, она рассказывала.

– Уехать не собираешься? – спросил Антон.

– Нет, – ответила Надя. – В техникум подам заявление, на заочный.

– Заходи как-нибудь к нам, сфотографирую по всем правилам…

– Вы только обещаете.

– Слово даю… А теперь беги, опоздаешь.

Сам он не сдвинулся с места, помня, что на правой ноге нет ботинка, подождал, пока стихнут Надины шаги. Что же такое творилось в голове его, когда он увидел девушку в призрачном сиянии луны, когда она, до этого подавшая горячую руку, показалась ему легкой, пустотелой скульптурой, без единой капельки живой крови в ней? И почему он, не уверенный, что именно ее видел на Пьяной Луке, наговорил на нее – тоже не понятно.

Но хорошо он помнил видение, словно бы открывшее в нем глубоко припрятанное око; то самое, что в сонной дреме смежило веки, не допуская до себя света, выжидая своего часа.

Антон неторопливо побрел к дому. Так же медленно, слушая собственные тихие шаги, он брел по берегу тогда, в теплое июньское утро. Слышал еще: выпархивают из близких кустов птицы, кидаются вниз, к воде. Оттуда, снизу, доносятся их вскрики, и оттуда поднимается, процеживается в ноздри запах отогревшихся камней. Много их там, одни неизвестно как держатся на крутом откосе, на обнаженном срезе, другие, уставшие от постоянного напряжения, сорвались, лежат у воды, придавливая и тесня друг друга. Давно уже между ними идет невидимая глазу борьба. Многие уже вышли из этой борьбы, застыли наполовину или по самую макушку в воде, обкатанные, обточенные.

Среди них вот и сидела девушка. И никак не распознал бы Антон живого существа в ней, если бы не зашевелилась она. Неподвижная, она с виду камнем была – с округлой, точеной спиной, поджаренной на солнце.

Антон хлопнул калиткой, очнулся от стука. Кавалер раньше него влетел в сени, радостно заскулил, заскреб лапами дверь. Анфиса открыла, застряв в дверном проеме, всмотрелась в Антона.

– Где же тебя носит-то? – сильным голосом спросила она. – Капусту не полил, куры голодные…

– Подожди, подожди, – поднимая к виску руку, не в силах остановить думу, проговорил Антон. – Ну виноват, исправлюсь.

Прошел мимо озадаченной Анфисы, сел на диван, закрыл глаза.

– Выпивший, что ли? – еще больше изумилась Анфиса. – С кем это ты?

– Прошка заходил. Да что там… По стакану яблочного. Выветрилось уже. Тут другое, не мешай мне, прошу…

Подобным обращением он окончательно разжалобил Анфису.

– План, может, горит, – сочувственно поинтересовалась она.

Антон не отозвался. Анфиса больше не трогала его, занялась хозяйством, изредка оглядываясь на Антона, пытаясь угадать, что с ним.

Антон все думал. Заметив, как притихла, участливо смирилась Анфиса, проникся к ней давно забытой нежностью. Надо сказать, последнее время не ладили они между собой, хотя и делали вид, что у них все как у добрых людей. Этой весной разлад начался. Норовистая, суровая Анфиса привыкла командовать у себя там, на звероферме, и под властью своей держала Антона, не скрывая этого даже при людях. До какой-то поры Антон не задумывался, хорошо или плохо обходится она с ним, казалось ему, что так и должно быть, если ей нравится видеть его покорным и безответным.

До весны это тянулось. Почувствовал Антон перемену в себе, будто проснулся, протер глаза, по-иному взглянул на все вокруг, в том числе на Анфису. Ей не хватило чутья заподозрить перемену, которая все дальше уводила Антона от привычного семейного уклада. И странно: не защищался Антон, возражая Анфисе, будто выгораживал дитя, о рождении которого Анфиса не догадывается и повредить ему может.

С каждым разом все упорнее противился ей Антон, и пошла прежняя жизнь кувырком. Постепенно оба устали, поостыли, но Анфиса не расставалась с желанием вернуть в дом былые порядки…

– Может, приглянулась какая молоденькая? – бросив возиться, оторопело спросила Анфиса. Смерила взглядом Антона, обессиленного от затаенной, источающей думы, сказала себе: – Быть этого не может…

Она сама молодая, здоровая, кровь с молоком, даже не рожала, береглась, как городская ее подруга Раиса, которая, приехав сюда, писаной красавицей разгуливает, ухмылочку прячет, когда встретится ей нарожавшая детей, заботами отягощенная ровесница.

– Пойду отдохну, – сказал Антон, поднимаясь с дивана. – Ты Кавалера накорми…

Он долго лежал на сеновале, уставясь на чуть заметную прореху в крыше сарая. Просачивался сквозь нее ясный свет неба, угадывалась вышина, где перемигивались звезды.

Сон не шел. Опять и опять вспоминал Антон статью в журнале; просто в ней сказано: «живое и неживое – едино…» От младенчества до старости, до конца дней человек чувствует связь между ним и всем животворным миром, но не каждый может постигнуть ее разумом без чужой подсказки. Читать больше надо, любознательность развивать.

Помнил Антон, как поразили его в прошлом году гоночные автомобили; гостил у двоюродного брата, мастера спорта, в областном городе, попал на автотрек. Сидел на трибунах, смотрел: разгоняются одна за другой машины, несутся по кругу. Приплюснутые, пестрые, скользят по дорожке, и чудовищная сила постепенно заносит их на крутизну. Глаза едва схватывают быстрые, ускользающие тела машин, и внезапно промелькивает в голове сравнение – будто пасхальные яйца вихрем гонит по кругу. А ведь был человек, отметил сейчас Антон, первым догадавшийся придать машине сходство с яйцом, которое природа одарила завидной обтекаемостью…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю