412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ильгиз (Илья) Кашафутдинов » Глубина » Текст книги (страница 19)
Глубина
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 21:13

Текст книги "Глубина"


Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)

– Видали, – подойдя к нему, сверкнула белыми зубами Наталья. – Каковы вояки! Охотнички, завтра трактором не поднимешь. После вечеринки-то.

– И то верно, – согласился Тырин. – Припрятать надо…

Там, где стояли стрелки, оглушительно, почти слитно бабахнули выстрелы. Поднятые грохотом ласточки, испуганно посвистывая, шарахнулись прочь, в луга.

– Пойдем поглядим, – не стерпела Наталья, сорвала с себя платок и передник. – Посмотрим, кто мужик, а кто так себе…

Надежда тоже загорелась идти. Ей почему-то хотелось во всем походить на Наталью, рвать и метать, как сказал про молодую красивую кухарку Тырин. Чтобы земля гулом пошла; живи так, будто живешь последний день. Все это, ранее слышанное, но не принятое к действию, сегодня сладко волновало Надежду. Они, две женщины, румяно налитые жаром костра, двинулись к стрелкам.

Игорь Арцименев, завидев их – не принимал участия в перестрелке, – пошел за ружьем и патронташем.

Еще раз хлестко ударил по воздуху залп, и стрелки торопливо кинулись к мишеням. Пока они гомонили, выясняя, кто попал, кто промазал, у кого лучше дробь, кому какой заряд нужен, чтобы палить наверняка, с учетом пороков ружья и боеприпаса, подоспел к огневому рубежу Арцименев. Он расчехлил, собрал ружье на виду у всех, а поглядеть было на что: старый бельгийский двойник – бюксфлинт, мягко посвечивая серебряной отделкой, прямо-таки завораживал.

На какое-то время у остальных испортилось настроение. Первым справился с собой Шематухин, и, когда прозвучала команда занять места и приготовиться к стрельбе, он стал выцеливать мишень, держа ружье правой рукой, – вспомнил, как обалдели тогда мужики от его выстрела.

– Не балуй! – хмуро одернул Кудинов Шематухина. – Не в балагане… И вообче довожу до сведения всех граждан. Если слаб по этой части – егерь выразительно щелкнул по кадыкастой шее. – Если, говорю, кто любит это дело и не может утром без опохмелки обойтись, пускай нонче же сдаст ружье. На охоту не допущу…

– Ладно… – протянул Шематухин. – Валяй командуй, пень с глазами. Лесовик чертов!

От раскатистого залпа заложило в ушах; дробь ударила в липу так плотно и резко, что она, брызнув ободранной корой, мочалисто залохматилась.

Стрелки вновь бросились к мишеням, и только Игорь Арцименев остался на месте, крикнул Еранцеву вдогон:

– Взгляни на мою, Еранцев!

Перезаряжая ружье, Арцименев косился на Надю, делавшую вид, что она его не замечает. Но даже в этой неумелой игре, как и в вызывающе неподступной позе, угадывалась взрослая женщина. И все же с Надей, отметил про себя Арцименев, он осторожничал. Однажды женившись неудачно, он со всеми женщинами был настороже.

Еранцев, увидев Надю, сказал:

– Стрельнуть, наверно, хочешь.

– Хочу, – отозвалась Надя, но при виде протянутого Еранцевым ружья зябко поежилась.

– Советую из моего, – протянул великолепный бюксфлинт Арцименев. – Пулечкой. Под яблочко. Никакой отдачи, сто процентов безопасности.

Надя нерешительно взяла ружье, прижала приклад к плечу, принялась целиться.

– Да отвернитесь вы! – сердито сказала егерю.

И верно, Кудинов, насупленно пересиливая желание пресечь бабье баловство, боясь за свой авторитет – обругает еще этот Арцименев принародно, – смотрел на Надю и от окрика побагровел.

– Не буду… – капризно вернула Надя ружье.

Наталья, заметив, каким зверем уставился на егеря Арцименев, истолковала обстановку по-своему: мужики цапаются не иначе как с голоду.

– Эй, ребята! – широко крикнула она. – Где стол накрывать? На улице или в клубе?

– На сцене, Наталья! – распорядился Шематухин. – Сыро на улице. Вишь, солнце еще не зашло, а уж роса пала. У меня там, в углу, скатерть лежит. Красная.

До застолья, пока в свете низенького солнца еще видны были мишени, успели сделать несколько выстрелов, потом, сойдясь в круг, замитинговали. Когда Наталья заколотила ковшом по пустому ведру, приглашая за стол, страсти еще кипели: шло распределение по номерам.

Кудинов называл, кому выпадет закрывать волчьи лазы, во время охоты стрелять «в штык», иначе говоря, палить встречь поднятым загонщиками волкам.

– Хоть в основном молодняк будем брать, смотреть надо в оба, – заключил Кудинов. – Должен сказать, и материки имеются. Уж не дай бог, который из них подранок. Бить надобно наповал… А то схлопочет неверную пулю и айда на стрелка. Вы, ребята, не смейтесь, дело нешуточное…

Стол был запашистый, с солениями и приправами – видать, натаскала Наталья, – с щедрыми едой-питьем. Еще до того, как сесть, всем миром было решено: праздника не устраивать, слова никому не давать. Выпили – мужчины водки, женщины шампанского, навалились на дымящуюся, обжигающе огненную баранину.

Не выпили только Николай Зиновьевич и Тырин.

– Вы что это, дружок? – поинтересовался Николай Зиновьевич, посмотрев на пустой стакан Тырина.

– Отпился, извините за выражение, – растерянно сказал Тырин и от неожиданного внимания, проявленного стариком Арцименевым – наслышан был, – даже прослезился.

– В ваши годы я еще, бывало, рюмашку-вторую пропускал, – оживляясь, сказал Николай Зиновьевич.

– Я-то на войне надорвался, – сказал Тырин.

– Чрезвычайно интересно, – придвинулся к Тырину Николай Зиновьевич. – Мне-то не пришлось воевать.

– По броне?

– Угадали…

Лялюшкин, заметно побледнев от водки – выпил-то всего полстакана! – озирался по сторонам, как бы досадуя, что застолье, не успев как следует разгореться, вроде бы уже затихло. Ему не хотелось отставать от Нужненко – тот, крепко выпив и хорошо закусив, спокойно пережидал затишье. Лялюшкин отчаянно поднес стакан ко рту – имеет он право после всех трудов напиться? – но водка не пошла.

Шематухин, восседавший во главе стола, по-свойски подмигнул Еранцеву и, бессловесно сообщая что-то, повел захмелевшими глазами в сторону Игоря Арцименева. Еранцев, тоже ощущая во всем теле хмельной жар, мельком глянул на Надю и Игоря.

Арцименев, раскрасневшийся, бодрый, косил веселый глаз на Надю. Еранцев не почувствовал никакого движения внутри себя, вопрошающе повернулся к Шематухину и тотчас наткнулся на его тяжелый, требовательный взгляд.

Увидев, что Еранцев глядит на него непонимающе, Шематухин поскучнел – ну, что поделаешь, если парнишка никак не возьмет в толк, что деваху на глазах у него отбивают.

– Так за что же пьем-то, братцы-кролики? – широко, по-хозяйски оглядев компанию, громко спросил Шематухин. – Хоть бы тост кто сказал…

На него не обратили внимания, и он обиженно передернул плечами.

Меж тем Кудинов задвигал стулом, собрался идти. Он с видимым неудовольствием – посидеть бы еще, но ничего не поделаешь, служба – встал и, как у себя в лесу, неумеренным басом перекрыл застольный шум:

– Не засиживаться, товарищи стрелки! Зоревать должны в лесу. До деляны – на грузовике, далее километра три – пехом. Я мальчонку пришлю, покажет…

Встали из-за стола и профессор Арцименев с Тыриным. После ухода стариков и угнетавшего своей служебной строгостью Кудинова застолье вопреки ожиданиям не оживилось. Все, кроме Лялюшкина, весело болтавшего что-то про себя, затяжелели. Сказывалась усталость.

– Музыку! – прорвало вдруг Лялюшкина. – Не забывайте, у нас есть дамы… Потанцуем.

– Нас-то больше – сказал Шематухин.

– О-о, проблема решается очень даже просто, – улыбнулся Лялюшкин, высоко, как дирижерскую палочку, подняв столовую ложку. – Мы этих дам разыграем…

Надя, смущаясь, посмотрела на Наталью, выжидательно – что еще скажет этот очкастый? – замерла.

– Отойди-подвинься, – рассмеялась Наталья. – Пей да ешь, а насчет того, чтобы дамы тебя на плечах тащили, не рассчитывай.

– Ладно, смени пластинку! – ворчливо проговорил Нужненко.

– Знаешь, хватит! – вдруг взвился Лялюшкин. – Хватит мне в твою дуду петь!..

– Цыц! – прикрикнул Шематухин и, миролюбиво улыбаясь, жестом призвал ссорящихся к согласию.

Он опять смешно таращился на Еранцева, молча уговаривая его пересесть к Наде. Накалять обстановку он, видимо, не собирался и теперь с неожиданной преданностью заботился о Еранцеве, казалось, ушедшем куда-то далеко.

Шематухин ошибался, Еранцев все видел и слышал, правда, вполголоса и вполуха. Он думал о себе и Наде.

Что ж, не ему ее учить, как вести себя, и уж совсем не обязательно, чтобы она не отходила от него. В то же время Еранцев чувствовал, что в нем появляется что-то новое, более радостное, более будоражащее его, чем мысль о Наде. Если разобраться, те силы его, которыми Надя, где бы ни была – далеко ли, близко ли, – безраздельно владела, сейчас возвратились к нему. Он отметил: чем откровеннее Надя отвечает на все эти ухаживания, тем холоднее и спокойнее становится сердце. Да, сердце его билось все ровнее и отчужденнее, нежная плотская боль стихала, а любовь и страдание оставались, только они переиначивались – выходило, что сердце по ошибке направило свои силы не туда, куда надо, и теперь исправляется. Оно не обманулось, нет, но заблудилось, пошло не в том направлении, не тем увлеклось. Даже в хмельном тумане мысль эта звонко, пугающе выделилась в сознании. Еранцев понял, что все его существо без остатка – не по частям, а едино – торопится вернуть себя к тому, чем он жил и дышал до Нади.

Застолье после того, как Лялюшкин, обессилев, вздремнул сидя, рассыпалось, и шумели, и разговаривали теперь вразнобой.

Выпив шампанского, Надя «расслабила пружины», как она про себя определила состояние, когда все кажется приятным. Единственный человек, которому хотелось досадить чем-нибудь, был Еранцев. Обида точила ее – она сама, по своей воле приехала сюда, и не к кому-нибудь, а к нему. То, что Наталья, бегая вокруг стола, нет-нет да останавливала на Еранцеве встревоженно-жалостливый взгляд, лишний раз раззадоривало Надю. От бабьей жалости до любви – один шаг, вспоминала она бабушкины слова и с новой силой начинала поощрять Арцименева. И все же, как ни льстило ей теперешнее положение, Надя злилась. Она, незаметно оглядывая мужчин, сравнивала каждого с Еранцевым, и каждый раз результат получался не в его пользу. Ведь любой, начинала нервничать Надя, любой из них, только пожелай она, носил бы ее на руках. А он хоть бы попытался перемолвиться словом, еще лучше, приревновал бы, учинил из-за нее скандал. Нет, сидит блаженненький.

Наде было бы легче, если бы она не знала, что она красивая. К несчастью, она знала об этом, вернее, до нее знали другие – папа, мама, дяди и тети, – и она узнала от них, что родилась красивой и не дай бог, кто ее сглазит. Так было в детстве, потом, когда она подросла, было то же самое, и до окончания школы она чувствовала себя под охраной, а в иные недели-месяцы под зоркой, опротивевшей стражей. Она и теперь-то сама себе не хозяйка, но вот взяла и бросила родителей, и на тебе – в награду получила, можно сказать, оплеуху. Хоть бы он, Еранцев, Миша, захмелел и заснул за столом, и то не обидно. Нет, сидит, изображает отягощенного неземными заботами человека, и, как ни пыталась она, Надя, отвлечь его, он ноль внимания. Хоть сквозь землю провалиться, словно она такая дурнушка, что, кроме него, за ней некому больше ухаживать.

Злясь, Надя перевела взгляд на Чалымова; вот кто, не таясь, караулит каждое ее движение, говорит глазами то, что не выразишь словами. Кадя, привыкшая обходиться с подобными всезнающими, опытными мужчинами холодно, вдруг подняла свой стакан, с вызовом посмотрела на Чалымова: выпьем! Она, растравляя обиду на Еранцева, совершенно не думая о том, каким боком выйдет ей сегодняшнее заигрывание с другими, поощряла влюбленно глядевшего на нее Чалымова.

– Эй! – вдруг вмешался Лялюшкин, заметивший, как Чалымов подмигивает Наде. – Я два приема каратэ знаю. Я тебя, йога, заставлю лбом орехи колоть!

– Не возникай, Лялюшкин, – миролюбиво сказал Чалымов. Знал, горлом Лялюшкина не возьмешь.

– А ты не бойся, выходи, – раскачался Лялюшкин. – А ты куда смотришь, Еранцев? Это черт знает что!..

– Это я предложила выпить, – с запоздалым раскаянием сказала Надя. – Что тут плохого?.. Неприлично же одной пить…

За пустячным переполохом никто не обратил внимания на Шематухина, который встал из-за стола и, сильно озаботясь, ушел куда-то.

Спустя какое-то время со двора донесся стукоток мотоциклетного двигателя, потом все утихло.

Постепенно утихало и застолье. Только Лялюшкин, спешно озираясь, искал, с кем бы чокнуться стаканами.

– Еранцев, давай за тебя, – сказал он. – Ты мне нравишься. Я тебя в обиду не дам.

Еранцев отмолчался, чтобы успокоить донимавшего его Лялюшкина, поднял стакан.

Пить уже не хотелось, и он обрадованно повернулся к незнакомому мужчине – тот нерешительно замер у двери.

– Иди сюда, не бойся! – позвал его Лялюшкин. – Иди, друг, держи по случаю завершения…

Человек подошел и, переведя дух, спросил:

– Не знаете, куда Шематухин, бригадир ваш, поехал?

– Понятия не имею, – сказал Лялюшкин.

Еранцев спохватился гадать, куда и зачем мог отправиться Шематухин, из этого ничего не получилось.

– Подождите, вернется скоро, – сказал он.

– Ты что, трезвенник, что ли? – не отступался Лялюшкин.

Человек наконец смущенно взял протянутый стакан.

– Ну, коли так… Будем знакомы. Фонин, зоотехник… Обмываете, значит, а я боялся, что Шематухин деньги не довезет. Мы с ним здорово дербалызнули.

– Какие деньги? – меж тем уловил Лялюшкин.

– Обыкновенные. Ваши, коллективные, – улыбаясь, сказал Фонин. – У нас так быстро. Сделал дело – получай…

– Давайте лучше выпьем за знакомство! – торопливо предложил Еранцев.

– Нет уж, нет уж! – возразил Лялюшкин. – Давайте сначала разберемся!.. Деньги, говорите, получил?

– Да, – по-прежнему радостно подтвердил Фонин. – При мне… Целую сумку!

– Олухи мы с вами, ребята! – одичало огляделся Лялюшкин. – Денежки Шематухин получил, а нам ни шиша!.. Кумекаете?

– Просто задержал, – сказал Еранцев. – Компанию хотел сберечь. Ведь иначе разбежались бы!

– Чего это вы за всех заступаетесь, Еранцев? – побелев, крикнул Лялюшкин. – Какого черта!

– Э-э, тут мне делать нечего, – проговорил Фонин, успевший выпить и схватить соленый огурец. – Может, плакали ваши денежки? Три судимости… и мотоцикл мой, наверное, угнал.

Он быстро попрощался, вышел из клуба.

– Мне это очень даже не нравится, – не мог оправиться Лялюшкин. – Неужели опять без копейки домой вернусь?..

– Давайте без паники, – строго сказал Нужненко. – Вы в состоянии управлять машиной, Еранцев? Шематухина надо найти!..

Егор Митрофанович, войдя в клуб вслед за Арцименевым, ахнул.

– Опять, ей-богу, какая-то каша заваривается! Вы уж извините, – по-домашнему запереживал старик. – Не уймутся никак… Нет-нет да напакостят друг дружке. Хотя грех себя над ними возвеличивать, молодые были, чего только не творили!

– Верно, – поддакнул Николай Зиновьевич.

Егор Митрофанович успокаивающе – увидел, как встал и приготовился говорить Еранцев, – шепнул:

– Ну, этот тихий. Теперь тянуть будет, не дождешься, когда словечко молвит. Самый канительный у нас Шематухин, бригадир. Чегой-то нет его тут.

– Не рано ли розыск объявлять? – оглядев взбудораженных шабашников, сказал Еранцев. – Я никуда не поеду. Уверен, Шематухин вернется…

– На самом деле, что это вы за него горой стоите?! – придвинулся Чалымов. – Слышали, три судимости…

– Это чушь! – не сдавался Еранцев. Помолчал упрямо, с вызовом. – Посмотрите, граждане, на меня! Похож я на преступника?.. Похож, спрашиваю, на человека, который наехал на девушку и даже не подобрал ее?! Оставил там, где сбил?!

Оглянулся вокруг с плотно сжатыми губами. Кругом стояла жуткая тишина.

– Миша! – вдруг крикнула Надя. – Ты пьян, Миша!..

– Не похож, значит! Так вот… – усмешливо отрезал Еранцев. – Я, к вашему сведению, без пяти минут арестант…

Из-за кулис донесся всхлип – там была Наталья, – и Еранцев, передернув плечами, как бы сразу отрешась от всех присутствующих, спустился со сцены вниз.

– Послушайте, Миша! – попытался остановить его Николай Зиновьевич.

Еранцев, кажется, не расслышал его, невидяще шел к двери.

– Игорь, подойди ко мне, – попросил Николай Зиновьевич.

Спокойное, усталое лицо его посерело, он с вымученной улыбкой посмотрел на Тырина, участливо взявшего его руку.

Игорь подошел к отцу.

– Оставьте нас. – сказал Егору Митрофановичу.

Николай Зиновьевич напряженно всмотрелся в сына и, слыша, как высоко бухает сердце, перенесшее два инфаркта, негромко сказал:

– Объясни, что тут произошло…

Игорь уставился на него недоуменно, как бы не понимая, о чем идет речь.

Николай Зиновьевич, запоздало сожалея, что откладывал прямой разговор с сыном, сейчас опять не решился ребром поставить вопрос.

– Папа, помни, что ты – генерал без войска, – не сразу ответил Игорь. – Притом из другого века… Мы тут сами разберемся, что к чему… Вот думай и пиши про свой век. Кстати, не разбрасывайся мамиными письмами…

Николай Зиновьевич от слов сына – тот, сказав свое, ушел – заметно согнулся, потерянно побрел к сцене с единственным желанием где-нибудь прилечь. Егор Митрофанович помог ему взобраться на сцену…

Игорь Арцименев выбежал в сырую темень ночи, расстегнул рубаху, с трудом разглядел идущего вдоль пруда Еранцева. Раздумал сразу догонять. Направился к светлой заводи, умылся. Но, пока собирался идти к Еранцеву, в той стороне вспыхнул огонек и, словно привлеченная трепетно-живым светом, мимо пробежала Надя.

Пережив легкую досаду, Арцименев вздохнул, зашагал в направлении деревни. Всего минут десять назад ему казалось, что его начнут одолевать угрызения совести, а теперь шел и удивлялся: внутри пусто, холодно. Хотя чему удивляться, все понятно, за последнее время столько пришлось вынести. От такого не только сердце – душа окаменеет.

Он шагал и шагал вдоль пруда, увидел на горбатой темной опушке плетневые изгороди, черневшие на фоне светлого неба горбинки трех-четырех изб, над ними похожие на распятия телевизионные антенны.

Слева, с луговин, тянуло пресным запахом высыхающей после дождя земли.

Но что это? Арцименев убавил шаг. То ли почудилось ему, то ли на самом деле в белесом тумане блеснули зеленые огоньки чьих-то глаз, не поймешь, но ощущение было такое, будто ослепили прожектором. Повернув обратно, Арцименев быстро двинулся по тропе, оглядываясь, обо что-то споткнулся, невольно вскрикнул. Торопясь к проступившему в ночной мгле клубу, он еще и еще оборачивался назад, и его не покидала уверенность, что оттуда, из тумана, за ним следит большеглазое зубастое существо. Уже возле клуба он перевел дыхание, но и тут – чего бы уж бояться – успокоиться не мог.

Он поднялся на крыльцо, воровато посмотрел туда, где Еранцев разжег костерик, огонек еще мерцал. Арцименев вздохнул, нащупал дверь, приосанился…

Надя молча смотрела на весело пляшущие языки пламени, не зная, о чем говорить здесь, среди сковывающей уплотненной светом ночной темноты. Еранцев не стоял на месте: отходил от костра, возвращался с ворохом веток и стеблей бурьяна, опускался на корточки, подновлял костерик, отсыревшее топливо начинало с шипеньем куриться голубым дымом. Надя отступала, отмахивалась ладошкой, наблюдала за Еранцевым, который тут, у костра, был совсем не похож на себя недавнего, в каком-то непонятном одиночестве сидевшего за шумным столом, хотя здесь он тоже выглядел одиноким, правда, в его отрешенности сейчас было что-то притягательное. Надя с интересом глядела на то, как Еранцев, поворачиваясь к огню то одним, то другим боком, сушит мокрые штанины. Ботинки его тоже дымились паром.

– Что ты со мной не разговариваешь? – не выдержала Надя. – Может, что подумал?.. Я ведь к тебе ехала. Ночевать осталась, еще вот одной ночи дождалась, меня дома отец с мамой убьют. Милицию, наверно, подняли, а то и весь гарнизон, – она нервно засмеялась. – Ну вот, примчалась, называется, к ненаглядному, наслушалась пьяного бреда…

– Никакой это не пьяный бред, – глухо сказал Еранцев. – Так на самом деле и было…

– Ты врешь, – напряглась Надя. – Я знаю, чего ты хочешь… Хочешь, чтоб я испугалась. Я знаю, в таких случаях вы, если не можете сами любить, отбиваетесь. Я больной, я несчастный, я совершил уголовное преступление. Ой, мама, как все примитивно! – Надя, уткнувшись лицом в ладони, расплакалась. – А обо мне ты подумал хоть капельку?.. Что мне делать? Я же тебя люблю-у…

Еранцев насторожился. Плотно сжаты губы, нервы натянуты, не человек – камень. То, что в коленях послабело, не в счет, это от вина. Но Надя продолжала втихомолку плакать, и Еранцев неожиданно, как маленький ребенок, потянулся к округлому вздрагивающему плечу девушки.

– Не надо, Надя… – радостно-смятенно проговорил он. – Я, честное слово, не нарочно… Мне не хочется, чтобы все это коснулось тебя. Я о тебе много думал. Вспоминал каждую минуту… Ты мне даже снилась.

– Правда?.. – Надя припала к нему, прижалась пылающей щекой к локтю. – Я тоже сон видела. Проснулась, а на душе тревога, будто мне стало страшно С тобой должно случиться что-то нехорошее. Ты такой доверчивый.

– Прости меня, Надь… – прошептал Еранцев. – Я запутался. Меня куда-то несет…

– Но ведь то, что ты сказал про себя, неправда?.. Неправда, верно?..

– Так надо, Надь, пойми…

– Ах, вот как!.. Если бы ты думал обо мне, не решился бы на такое! Ради чего? Ради кого?

– Так надо.

– Мало ли… – вдруг стиснула она его руку. Потом, опять тревожась, сказала: – Давай убежим, а? У меня тетушка на Кавказе, в Ленкорани. У нее сад, виноградник, далеко кругом горы! Нас там никто не найдет. Миша!.. Еранцев, ты меня слышишь?

На мгновение Еранцев потерял связь с тем, что сейчас происходило, будто явь отступила перед сном, он, почти не веря тому, что это Надя, нагретая костром, опаляет ему грудь, поддался грезам; и верно – кругом горы, сияющие снежные вершины, зеленые лозы виноградника, и среди солнечной благодати он и она.

– Ну, что у тебя на уме? – прошептала Надя.

– Не знаю… Что же нам делать?.. – очнулся он.

Надя не ответила, она только нагнула голову, и он почувствовал гулкую работу ее сердца. Глотнув воздуха, он поднял на руках жаркое девичье тело, ослепленный светом ярко полыхнувшего костра, зашагал в темень, очутился под невнятным небом с россыпью звезд, пригашенных дымом.

Впервые за долгое лето ночью приостыло и отовсюду – с полей, из оврагов – потянули осенние холодные запахи. Среди них выделялся, напоминая о недавних пожарах, запах дыма, но и он тоже сделался иным, осенним. В нем ощущалась легкая, присмиревшая горчинка.

Наталья, провозившись со столом допоздна, не решилась бежать даже до Прудищ, к родственнице, раскатала в углу зала запасную постель. Но сон не шел. Столько ей довелось увидеть и услышать за сегодняшний вечер. Но бог с ними со всеми, она думала сейчас об одном только Еранцеве – сходила по нему с ума. Видать, приревновал он эту кисоньку к Арцименеву, напился до чертиков, наговорил на себя несусветное.

А эта – что значит городская, бесстыжая – не постеснялась после того, как крутила шуры-амуры то с Арцименевым, то с Чалымовым, бежать за ним, за Мишей. Что же теперь будет? Помирились или нет, время уже за полночь, а их нету.

В окнах начинала проступать синева, и Наталья затаивалась от каждого шороха за дверью: не идет ли кто? От мысли, что Еранцев с Надей где-то бродят вместе, у Натальи люто загорелись щеки.

Потом Наталья, чтобы отвлечься, прислушалась к притихшему дому. В эту пору, догадывалась она, в доме не спал еще старик Арцименев. Еще вечером лег, лежит. Вот послышалось, будто простонал. Давеча, когда Наталья спросила, где болит, рукой показал на сердце. Наталья поднялась, повинуясь извечной бабьей жалости, вдоль стены направилась проведать старика. Подойдя к двери, заглянула в комнату. Арцименев лежал, высоко задрав бороду, и грудь его едва заметно подымалась. Наталья вернулась к постели, накрылась одеялом, сжалась от холодной сырости. Потом от мысли, что она осталась ночевать здесь, чтобы сберечь Еранцева, на которого, как на малое дитя, сыплются все шишки, почувствовала тепло. Что же теперь будет с ней, когда он уедет? А возьмет да приедет в город, найдет себе подходящую работу, а через год-другой, глядишь, сама станет не хуже городских. Она же совсем еще молодая, только, может, толстовата, но в городских заботах, в тамошней беготне она быстро выладнится, и тогда-то…

Ночь тихо, ничем не выдавая движения, шла своим ходом. Потом темнота, подступившая прямо к глазам, отодвинулась и в ней бледно обозначились проемы окон.

Лежала, так и не смыкая глаз, Наталья.

Кроме Натальи, в доме не спал в эту ночь Николай Зиновьевич. Каким-то чудом удержавшись на грани жизни и смерти – он, когда очнулся, понял, что это инфаркт, – теперь старик и не спал, и не бодрствовал, а только следил за болью, от которой немела грудь. Сил ему хватало лишь на небольшое усилие: правую руку подносил ко рту – просовывал под язык нитроглицерин.

Хорошо, что кто-то догадался оставить свет. Сквозь смеженные веки в зрачки Николая Зиновьевича сочился розоватый свет, а это уже не темень – достаточно того, что темнота то и дело норовила задавить сознание.

Инфаркт был тяжкий, третий по счету. Николай Зиновьевич вначале, как только пришел в себя и увидел, что лежит на железной кровати среди заваленной разной рухлядью и тряпьем комнаты, не сразу уяснил: жив или не жив? Или все, что проплывает перед глазами, первое из тех потусторонних видений, которые, по свидетельству людей, перенесших клиническую смерть, приходят к умершему? Уже потом он осознал: жив.

Первый инфаркт хватил его лет пять назад, и тогда получилось довольно удачно – его довезли до клинического отделения института, и готово: лежи, не шевелись, выздоравливай. Второй удар он скрыл от всех, даже от сына. Он доверился только Ивану Кирилловичу, бывшему армейскому врачу, отставному полковнику. Лежал Николай Зиновьевич на даче, в кабинете, куда «полковник» – так он обращался к врачу – притащил все необходимое для процедур.

В том, что он утаил тот приступ, не было ни удальства, ни мальчишества. Его в тот год и сверху, и снизу трясли – те и другие чересчур настойчиво заботились о его здоровье, и в этих заботах Николай Зиновьевич не без основания усмотрел попытку отправить его на пенсию. А на пенсию, надо признаться, не хотелось. Помимо честолюбивого упорства было другое, что заставило Николая Зиновьевича всеми способами задержаться на директорской должности: он сам себе дал слово устроить будущее сына, а потом уж уйти. Он с полгода терпеливо сносил обходительные намеки на уход, и не напрасно – от него надолго отстали.

Но, оказывается, радость иногда, как и нерадость, идет сердцу поперек. Выдержав то, что Николай Зиновьевич называл борьбой, сердце сплоховало. И, хотя он еще тянул почти год, дальше стало невмоготу. Николай Зиновьевич послушался полковника и сам – правда, прежде он уверился, что у Игоря выходит все так, как он думал, – по доброй воле принялся хлопотать об уходе с работы. Проводили его как надо – со всякими почестями, подарками, с похвальным словом.

Какое-то время Николай Зиновьевич ходил сам не свой, в конце концов смирился с новым положением, даже рассердился: чего это он так? Чего унывать, поживи, батенька, для себя.

Для спокойной жизни, казалось, у него было все. Он, по его мнению, сделал немало, чтобы быть довольным собой. Своя жизнь виделась ему достойной того, чтобы она была описана, и Николай Зиновьевич, предварительно договорившись с издательскими работниками, сел за книгу воспоминаний. Сначала книга не шла, и не только потому что недоставало литературного навыка, а по гораздо более серьезной причине.

В ряду событий, которые полно или частично должны были войти в воспоминания, попадались явно не подлежащие оглашению. И тогда Николай Зиновьевич лишний раз удивился изворотливости ума человеческого, в данном случае собственного, научившегося управлять памятью так, что многое из того, чем Николай Зиновьевич мог остаться недовольным, не выходило наружу, продолжало лежать в глубоких тайниках.

Только одно никак не шло из ума: пора размолвки и расставания с Еленой. Смутная пора. Елена была его женой, и, хотя Николай Зиновьевич состоял после в браке с другой женщиной, он, так и не привыкнув к ней, в воспоминаниях своих обходил последнюю женитьбу. Вот и получалось: о том нельзя, об этом тоже… Николай Зиновьевич любил Елену, она любила его и – грех в такой час говорить неправду – ни за что не ушла бы от него, не отрекись он от того, что составляло смысл его жизни. Николай Зиновьевич сейчас ясно понимал, где была его собственная вина, где чужая. Вину, оказывается, только до поры до времени можно свалить на другого, потом она, выждав срок, все равно найдет человека, спасу от нее нет. Ведь в ту пору, когда науку, едва начавшую свой путь, объявили лженаукой, Николай Зиновьевич очутился среди тех, кто недолго сопротивлялся этому, даже с готовностью согласился с этим. Чего скрывать, он поддался страху, когда началось поголовное отречение от «лженауки», и без особого нажима, а лишь желая скорее переключиться на что-нибудь другое, что сулило ему успех – коротка все-таки жизнь, – отказался от исследования, которое вел в соавторстве с другом. Хотя нет, не так было. Как все же неправда живучее правды – мягко стелет, подкупающе нежно пеленает. Если по совести, тогдашний нажим сделался общественным мотивом его отступничества, подспудная же идея нового выбора состояла в другом. Чего скрывать, не в его натуре было прозябание, и от одной только мысли о безвестности и мученичестве он внутренне содрогался, как если бы ему выпало быть заживо погребенным. Да, это уже природа, попробуй переставь за одну человеческую жизнь те знаки, порядок которых устанавливался тысячелетиями. Тайные знаки те, переселяясь из одного живого в другого, из отца в сына, сотворяют характер и нрав. Яблоко от яблони…

Нет, не с его, Николая Зиновьевича, характером можно было держаться в тени. Друг его – Николай Зиновьевич не называл его по имени даже про себя – устоял, но сразу пропал из виду и существовал, конечно, долгие годы в сто раз хуже его, Николая Зиновьевича. Тогда-то они и поссорились с Еленой, и она ушла, ничего не взяв с собой, кроме маленького Игоря. Так на десять с лишним лет судьба разлучила его с сыном, с женой – навсегда. После ее неожиданной кончины Николай Зиновьевич с согласия родителей Елены забрал Игоря к себе. Что и говорить, на долю Николая Зиновьевича тоже выпадали немилости… Но то было давно…

В последнее время только и делал, что заботился, чтобы хоть у Игоря все шло гладко. Он хотел сыну добра, посоветовав пригласить Еранцева к себе, устроить и обнадежить, иначе тот мог стать серьезной помехой на пути Игоря.

А между тем сын, оказывается, носил за пазухой камень, чтобы кинуть им в отца с такой расчетливостью, на какую способен только очень близкий человек, хорошо знающий, куда целиться. Да, напомнив о письмах, сын попал в него до того верно, что у Николая Зиновьевича не было на него даже обиды, был только бередящий страх: неужели он сам виноват в бессердечии сына? Ну, были письма… От них, преисполненных либо безрассудного негодования, либо беспощадного смеха – Елена, вспоминая молодость, когда они сошлись и поклялись друг другу в любви до гроба, издевалась над ним и собой, – Николая Зиновьевича, бог свидетель, самого не раз мучила совесть. И все-таки мало ли что пишут в письмах и что можно было ждать от женщины, которая в каждый свой шаг вкладывала столько гордости и своеволия, что их Николаю Зиновьевичу хватило бы на годы!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю