412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ильгиз (Илья) Кашафутдинов » Глубина » Текст книги (страница 25)
Глубина
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 21:13

Текст книги "Глубина"


Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)

– Вам нравится в России, мистер Беркли? – спросила Лена, познакомив нас.

– Да, я с сожалением думаю, что скоро покину вашу страну, – сказал он. – Но я непременно хотел бы еще раз посетить вашу замечательную картинную галерею… Надеюсь, вы не откажете мне в любезности, ведь вы работаете там.

Он говорил по-русски свободно, но медленно. Заговорив о галерее, он как бы подчеркнул, что каждое посещение для него имеет больший смысл, чем мы могли подумать.

– Простите за нетактичный вопрос: сколько вам лет, Сергей? – спросил он и ждал ответа, глядя на меня тоскливыми и, как показалось, виноватыми глазами.

– Двадцать один, сэр, – сказал я.

– Ваш отец, видимо, участвовал во второй мировой войне?

– Да. Он погиб.

– Он был в сухопутных частях?

Англичанин не сводил с меня взгляда. Он даже не заметил, как подошел официант.

– Еще одну рюмку! – сказал я, уверенный, что англичанин выпьет с нами.

А он и не слышал того, что я сказал официанту, он ждал ответа. Казалось, что он сейчас потеряет самообладание и повторит вопрос, но я сказал:

– Мать говорила мне, что он был мобилизован во флот.

– Подводный?

Он выговорил это, как будто всхлипнул. Я коротко переглянулся с Леной – она сидела растерянная, сбитая с толку поведением англичанина. Он заметил наше недоумение, выпрямился в кресле, достал пачку сигарет.

– Боюсь, что вы неправильно истолковали мой интерес, – сказал он закуривая. – У меня дрожат руки, и мне не скрыть этого… Все это отголоски одного драматического события, которое круто изменило мою жизнь…

Я не могу сказать, что он был подводником, я не знаю.

– Но как его звали?

– Николай Тураев.

– Николай… – произнес он вполголоса, прислушиваясь к звучанию этого имени. – Ни-ко-лай… Видите ли, эта история… – продолжал он, все сильнее беспокоясь. – Эта история…

Внезапно он встал.

– Я вижу, что вы заинтригованы, тем не менее я должен оставить вас. Обещаю, что вы все узнаете. Я увижу в галерее Элен. Всего доброго. Извините.

И он ушел, нетвердо переставляя длинные ноги, а позы следящих за ним товарищей выражали сдержанное неодобрение.

14

А теперь вот это письмо. Пока я был в процедурной, оно лежало за пазухой, теплое. Я ложусь на кровать и вынимаю из конверта три сложенных вчетверо листка с машинописным текстом. Письмо начинается без обращения к кому-либо, с красной строки:

«Тогда я был лейтенантом королевского военно-морского флота по особым поручениям. Осенью сорок третьего года одна подводная лодка небольшого водоизмещения, на борту которой находился и я, с секретным грузом отшвартовалась от пирса одной из гаваней Северного военно-морского флота. Штормовая погода затрудняла поход. Она же, по моему мнению, делала наш путь менее опасным, потому что в штормовых условиях силы противолодочной обороны противника действовали малоэффективно.

Однако на рассвете, когда мы шли на перископной глубине вдоль норвежского побережья, послышался отдаленный шум винтов. Я лежал в кормовом отсеке, борясь с приступами морской болезни, когда близко от корпуса лодки взорвались глубинные бомбы. В отсеке погасло освещение. После второй серии взрывов лодка с большим дифферентом на нос начала погружаться, и за стальной переборкой, отделяющей наш отсек от остальных, зашумела вода. Это произошло очень быстро, и только некоторое время спустя, когда все затихло, я понял, что лодка погибла. Эта страшная мысль сковала мои мышцы, оцепенила мозг. Но скоро наступило возбуждение, и я, карабкаясь, лихорадочно начал искать выхода из темноты. Когда я добрался до переборочной двери и нашел рукоятку замка, кто-то с силой оттолкнул меня назад.

– Спокойно!

Внутренность узкого отсека осветилась слабым лучом аварийного фонаря. Моряк, который держал его в руках, приникнув ухом к бронированной двери, слушал, что происходит за ней. Но там стояла мертвая тишина. Потом он сорвал с аварийного щитка молоток и несколько раз ударил им по сферической поверхности двери. Это был условный стук, и на него никто не откликнулся.

В отсеке нас оказалось трое.

Третий подводник, белокурый молодой человек с разбитым при падении лицом, сообщил:

– В трюм поступает вода.

– Сколько времени мы сможем продержаться? – спросил я, – это были мои первые слова, сказанные после катастрофы.

– Какое это имеет значение, – раздраженно ответил мне первый подводник. – Они спускают водолаза.

Шум винтов наверху прекратился, но были слышны далекие звуки производимой работы.

– Приготовь лебедку! – приказал первый подводник своему товарищу. – А вы, лейтенант, отдрайте заднюю крышку правого торпедного аппарата.

Я охотно согласился исполнить это приказание – было похоже, что они начинают приготовление к выходу на поверхность. Мы провозились полчаса, пока зацепляли стальные лебедочные тросы за стабилизаторы торпеды, покоящейся в аппарате.

Вода заполнила трюм и поднялась выше палубы на несколько дюймов. Напор воды создавал заметное давление в воздушной подушке. Воздух густел, и я начал дышать ртом.

Прошло еще полчаса, теперь торпеда лежала на стеллажах, и второй подводник, вооружившись специальным ключом, совершал непонятные мне манипуляции.

– Готово! – доложил он первому подводнику.

Ледяная вода подобралась к коленям. Я лег на подвесную койку. Первый подводник вынул из кармана плитку шоколада, разломил его на три части и угостил нас.

– По сто граммов бы, – сказал он с улыбкой, которая показалась мне искусственной в этой трагической ситуации.

– Хорошо бы – для храбрости, – в тон ему отозвался второй подводник.

А я уже был несколько пьян – начинался азотный наркоз.

– Антоновка сейчас самый смак, – сказал первый подводник, потушив фонарь. – Мы с батей как раз перед войной посадили двухлеток. Не пришлось попробовать.

– А у меня сын родился после того, как началась война. Пишут, что похож на меня, – подхватил второй.

– Вы считаете положение безвыходным? – спросил я, заметив, что в их голосах зазвучали прощальные нотки. – Что мы ждем?

– Осталось еще немного воздуха, – сказал первый. – А там включим дистанционный взрыватель… Они ничего не получат.

В это время снаружи послышался металлический скрежет, и мы замолчали.

– Если они спускают водолаза, надо полагать, им было кое-что известно, – протянул первый подводник.

– Разумеется, это дело рук германской разведки, – сказал я.

– Или предательство союзной разведки, – предположил первый подводник.

– Это обстоятельство исключено, – возразил я не очень настойчиво, потому что начал задыхаться от нехватки воздуха.

– Включи-ка свет, свет! – потребовал вдруг первый.

Зажегся фонарь.

За бортом что-то скреблось.

Первый подводник вынул из кобуры револьвер и стал пускать пулю за пулей в то место, откуда доносилась возня, но там только сыпалась пробка, которой обиты были промежутки между шпангоутами. Расстреляв обойму, подводник выронил оружие, оно с бульканьем упало в воду и стукнулось о палубу.

– Извините, – пробурчал он сквозь зубы. – Так хочется схватиться врукопашную.

– Успокойся, – сказал ему второй подводник. Он снял с борта кислородный прибор и протянул его товарищу.

– Подыши.

– Мы выберемся когда-нибудь отсюда? – невольно прокричал я, возбужденный только что минувшей сценой ярости.

– Лейтенант, мы останемся здесь, – сказал первый подводник. – Я думал, что вы это поняли…

– Быть заживо погребенным, когда есть возможность спастись? – Я собрал все свои силы, когда говорил это. – Я не думаю, чтобы немцы убили нас. Это противоречило бы законам морской традиции и гуманизму…

– Хорошо, лейтенант Беркли, – сказал первый, почему-то грустно усмехнувшись. – За вашей спиной висит кислородный прибор… Но сначала надевайте водолазный костюм… Левый торпедный аппарат скрылся под водой, мы отдраим обе крышки и соединимся с морем. Вам потребуется десять минут, чтобы выбраться на поверхность.

В те минуты я не обладал способностью колебаться в своем решении. Моими действиями руководил инстинкт самосохранения. Я покорно исполнял советы подводников: они сводились к тому, как правильно пользоваться кислородным аппаратом, находясь под водой, и остаться в живых.

Все оказалось верно: через десять минут после того, как в водолазном снаряжении я полез в узкую горловину торпедного аппарата, я был выброшен на поверхность океана и увидел бесконечное, унылое небо.

Один из противолодочных кораблей, дрейфовавший над затонувшей лодкой, на малом ходу приблизился ко мне, и я был поднят на борт. С меня сняли маску. Бородатый морской офицер приветствовал меня на плохом русском языке. Он похвастался тем, что они так блестяще накрыли подводную цель. И добавил, что я правильно сделал, покинув борт корабля, и понадоблюсь при разборе груза, который будет доставлен со дна. Меня чуть не стошнило от его самодовольства. И тогда я прокричал, что, к сожалению, я не русский моряк, иначе остался бы вместе со всем экипажем корабля. Он, кажется, растерялся. Да, сказал я, перед вами – британский офицер. Немец тут же приказал сигнальщику доложить об этом командиру отряда.

Однако сигнальщик успел сделать всего несколько взмахов флажками. Взрыв сотряс воздух, и корабль содрогнулся. Я видел, как судно, на котором производились водолазные работы, переломилось пополам и стало тонуть. Нас накрыло огромной волной…

После бесчисленных допросов я был отправлен в Берлин, оттуда – в концентрационный лагерь. Союзные войска освободили нас, когда я лежал в лазарете в бредовом состоянии.

Воспоминания и размышления обо всем этом превращаются для меня в мучительные акты самоистязания. Они длятся иногда целые дни и ночи.

При посещении Третьяковской галереи я усидел картины, изображавшие морские баталии времен второй мировой войны. Подводные лодки и лица моряков, исполненные в реалистической манере, оживили мои воспоминания. Я явственно видел две фигуры в сумрачной глубине маленького, умирающего отсека, их глаза, плохо различимые из-за скудного освещения, но горящие нескрываемой жалостью и презрением к человеку, который покидает их.

До того, как встретиться с русскими, и после я читал и слышал об их фанатизме. Но я понял, что он не похож на фанатизм японца, кончающего с собой, прибегая к харакири. И совсем не похож на фанатизм дикаря, подвергающего себя самосожжению в религиозном экстазе.

То, что сделали двое оставшихся в лодке, было результатом их духовного превосходства.

Сопоставляя с ними себя, я пытаюсь вспомнить чьи-то мысли о человеке, как об удивительном создании природы. И что от самого человека зависит, стать ему богом или низменнейшим существом.

Ваш А. Беркли».
15

Я подхожу к окну. Легкая ситцевая занавеска развевается на уровне глаз, как белый флаг. Откуда взялся ветер и откуда ощущение какой-то перемены, пока я был занят чтением письма? Не оттого ли, что пулеметы, стрелявшие вначале, теперь замолкли, и солнце катилось по наклонной, ушло за пределы видимости?

Четкая тень от забора сгустилась, стала длинней. И желтая бабочка, пересекая границу тени и света, то вспыхивает, то меркнет. Она летит зигзагом: вправо – тень, влево – ярко. Так передвигаются надводные корабли, обнаружив поблизости вражеский перископ, – противолодочным зигзагом. Лево на борт, право на борт, жизнь – смерть, жизнь – смерть… Жизнь!

За забором молодая трава зеленеет ярко, волнуется под слабыми порывами ветра, и серебристые косяки медленно уплывают в темнеющую глубину луга. Сразу за сверкающей излучиной реки к окраске полей примешивается лазурь, ровная и дымчатая, переходя у смягченной линии горизонта в колеблющуюся синеву. Узкая каемка далекого леса и очертания церкви за ним – тоже синие, воздушные. Водянисто-прозрачное, суженное у смыкания с землей небо ближе к зениту подергивается смесью бирюзы и золотистой охры. Два легких облака скрадывают головокружительную бездну небес, подчеркивают перспективу лежащей впереди дали, пронизанной красноватым сиянием.

Из синей рощицы, одиноко притулившейся на левобережье, не спеша выходит белый конь. Чуть отстав, следуют за ним две вороные кобылы, и вся эта троица спускается к водопою. Дойдя до излучины, они останавливаются, как бы в раздумье, поперек отраженного рекой света, и нет больше белого коня – три черных, неподвижных силуэта.

Тем временем тень забора все удлиняется, в небе – розовые и фиолетовые полутона, и черные крупы лошадей, зашедших в воду, окружены красным ореолом.

Запоздало стрекочет на стрельбище пулемет. И, теснясь друг к другу, скачут в свою рощу лошади, роняя красные брызги с копыт, – снова две вороные кобылы и белый конь.

Всего одна короткая очередь – впечатление покоя, вечности, созданное тихой сменой красок, игрой света и тени, оказалось иллюзорным, исчезло. Но человек забывчив, и я скоро забуду о выстрелах, отвлекусь, а потом снова начну наивно и доверчиво смотреть на успокаивающую картину заката. До моего появления ею любовались миллиарды, и сейчас, кроме меня, видят сотни миллионов землян. Одни, глядя на все это, внезапно умиротворяются, им хочется обрести неподвижность дерева и стать частицей этого покоя и гармонии. Другие, особой категории, в своих желаниях противоположны первым: они уподобились бы солнечным лучам, чтобы лететь со скоростью 300 тысяч километров в секунду и покрывать расстояния между галактиками. Почему их так сильно тянет к скорости? Молекулы воды при нагревании отделяются друг от друга, когда скорость их движения достигает уровня, при котором первичное состояние воды нарушается и образуется пар. Является ли тяга людей к скорости подсознательным стремлением бежать из привычного уклада, из плена повседневности?

Так или иначе, человек живет в ожидании чуда, один – пассивно, как растение, другой – одержимый идеей приближения этого чуда. Одержимый создает огромные силы для осуществления своей идеи, иногда не думая об ответственности за использование этих сил. В один прекрасный день он вспоминает, что три четверти времени, сознательно прожитого человечеством, ушло на войны. И всеобщего согласия, символизирующего чудо, опять не получилось, земля не устроена.

Расщепление атома, этот великий шаг к столу благоденствия, в большой степени разнообразил арсенал насилия на будущих театрах военных действий…

От самого человека зависит, стать ему богом или…

Капитан уехал вон той оранжевой дорогой, выжимая из мотора полные обороты. Но как мала скорость его автомашины, чтобы вырваться из реальности. Ее достаточно лишь для столкновения с дорожным столбом или встречной машиной. Эта жестокая мысль не принадлежит мне, просто конец предполагаемого поведения Капитана навязан мне чем-то прочитанным.

Или он ничего не сделает и ничего не сможет, как при нашей встрече, ему будут недоступны мысли о собственном несовершенстве, потому что инстинкт самосохранения превратил его в напуганное и тупое существо…

Излучина реки начинает затухать, подергиваясь синеватым медленным туманом. Скрылись облака. Солнце зашло, но земля еще хранит его тепло, и в воздухе сильнее обозначились запахи остывающих трав.

Я протягиваю руку, чтобы сорвать тополиный листочек, но тут же отдергиваю ее, увидев около локтя темное круглое пятно. Такое пятно есть и на правом предплечье. На животе, в паху. Это ожоговые пятна. Они появляются в тех местах, где поверхностные ткани облучились особенно сильно.

Как давно это было – сверкающая пластмассовой отделкой пультовая, колокола громкого боя, мигающие красные лампы, желтый, грязноватый пар у потолка реакторного отсека и Клеопатра с мальками, забившаяся в стеклянный угол аквариума. И та уравновешенность, с которой я работал, подчиняясь странному внутреннему ритму.

Я ощущал зной, палящий голову, обжигающий подошвы ног, и в горле было так сухо, что я не мог даже шевельнуть языком. Я сумел бы просто убежать от реактора к выходной двери, которую собственноручно запер изнутри. Может быть, я не раз, пока возился с аварийными стержнями, был близок к тому, чтобы сорваться со всех ног, но что-то сдерживающее, противоборствующее страху заставляло меня спокойно действовать. Вот это и было вреде внутреннего ритма.

Я увидел контрольный прибор, показывавший нарастание мощности реактора – информация, подтверждающая, что наше бегство оправдано. Но ее было достаточно, чтобы вспомнить о тоннах расщепляющегося сырья за метровой бетонной стеной. Или я преувеличил опасность, когда подумал об этом? Тогда следует упрекать самого себя в излишней игре воображения. Свалял дурака. Для меня опасности почти не существовало: я убегал и знал, куда спрятаться, чтобы не пострадать от взрыва, если бы он произошел. Но мысль об опасности, пусть даже мнимой, возникла, и я должен был либо пренебречь ею, либо принять решение вернуться. И я выбрал последнее. Сказать, что это было безрассудство? Однако действия мои были подсказаны здравым смыслом – в первую очередь я выключил вентиляцию, соединявшую зараженное помещение котлована с наружным пространством…

Подул ветерок, неся из сумеречного простора запах свежевыпеченного хлеба и жженого пороха. В той стороне, откуда налетел ветер, небо озарено неярким сиянием: город зажег огни. Слышен отдаленный топот множества ног, голоса мальчишек. Потом, перекрывая все звуки, взлетает над темной рощицей зазывное конское ржанье. И мягко вспыхивают вершины деревьев, горбясь, лениво выкатывается луна, и от ее русалочьего света потерявшее глубину из-за фиолетовых сумерек пространство снова обретает трехмерность.

16

Мы с Леной вдвоем – я лежу в постели, она устроилась на подоконнике. Анатоль ушел вниз, дежурит с медсестрой Зиной, а мне хочется, чтобы он сейчас был с нами.

Я плохо знаю женщин, но вот сидит Лена, и от всей ее напряженной позы исходит волнение, передается мне – что будет, если она решится сделать то, о чем думает?

Я не ошибся – Лена идет к двери и запирает ее. Гасит свет.

– Так лучше, правда? – говорит она испуганным голосом.

Еще минуту назад я смог бы ответить Лене и даже предотвратить этот момент, но теперь, остолбенев, слежу за ней.

Ей Анатоль ничего не сказал.

– Хочешь я немного полежу с тобой?

Движения у Ленки неловкие и торопливые, когда она снимает кофточку. Юбка падает на пол, но Ленка не поднимает ее, а перешагивает и приближается ко мне. Она ступает на пол босыми ногами неслышно, словно плывет в лунном свете.

Все упущено, нет сил возражать, и Ленка укладывается рядом со мной и лежит тихо, как мышь, коснувшись теплым коленом моих ног. Так мы лежим, прислушиваясь друг к другу.

Она не дышит, чтобы услышать мое дыхание. Я тоже не дышу и слушаю ее, и мы лежим в тишине, пока не начинаем задыхаться. Потом почти одновременный вздох, шумный, во всю грудь, словно только что вынырнули из воды.

– Ленка, – говорю я, отдышавшись. – Тебе нравился какой-нибудь мальчик?

И мне показалось, что она вздрогнула, когда я сказал это.

– Почему ты спрашиваешь об этом сейчас? – обиженно проговорила она.

– Так, – сказал я. – Интересно…

– Нравился…

– Ну и как?

– Ничего. Он мне очень нравился. А когда человек так нравится, он – божество.

– Он в самом деле был таким?

– Мы опоздали на электричку за городом и остались ночью одни… Он на меня кинулся, как варвар… Чуть руки не поломал мне… Я убежала и до утра просидела под деревом.

Я протягиваю к ней руку, и пальцы погружаются в волосы Ленки. Она вздрагивает, прячет голову, тычется горячим лицом в шею.

Она ничего не знает.

Во мне нет того, что бывало раньше, когда я прикасался к ней, ощущал ее тепло, запах.

Сейчас только цветная мысль в голове, как при ударе в затылок, что все осталось по-прежнему, и только во мне что-то изменилось, и у меня немое, стерилизованное тело.

– Ленка, – говорю я. – Ленка, ты ничего не знаешь…

Ее руки крепко прижаты к моей спине, под упругой, горячей грудью сильными толчками бьется сердце. Она дышит мне в шею, и это начинает меня раздражать. Я чувствую, что еще немного, и я оттолкну ее от себя, наговорю грубых слов. Могла бы выбросить романтику из головы, не лезть в добровольные жертвы.

Но Лена приподнялась и посмотрела на меня. В затененных глазных впадинах – две дрожащие светлые точки. Одеяло сползло с ее мягко светящихся плеч, и она осталась сидеть с согнутыми коленями. Ветер колыхнул занавески окна, стало светлее, и Лена прикрылась.

– Приснилось однажды, будто мы спали вместе, – сказала Ленка. – Просто лежали и все… Можно, я еще полежу Сергей?..

Теперь было все равно. Пусть лежит себе хоть до утра. Никто слова не скажет, все знают, что из этого ничего не получится. Женская и мужская особи в одной постели делают вид, что им хорошо. Ей девятнадцать, ему двадцать один.

И вдруг я почувствовал, что плачу.

И не только я один, Ленка тоже плачет.

Койку я придвинул к самому окну и лежу на раскрытой белой постели, разбросав в стороны руки и ноги, глядя на луну, подернутую серебристой кисеей перистых облаков… Я так долго не свожу глаз с нее, что постепенно ощущение замкнутости в четырех стенах пропадает, и я пускаюсь в свободное медленное парение. Четкий круг луны холодного белого накала увеличивается и звезд больше, одна ярче другой. Ни запахов кругом, ни холода, ни тепла, ни ветра и ни звука – эфемерная среда, где мне оставлены одни лишь глаза.

Эффект вознесения так правдоподобен, что я чувствую отрешенность и одиночество. Я обращаюсь к земным образам, ворошу память, вылавливая прежние впечатления. Преодолеть земное тяготение еще не значит вырваться из плена земного бытия.

Я вспоминаю тихую московскую квартиру, белые крыши домов, смутно обозначенных в продолговатом проеме окна, лампу на столе и бутылку вина, возле которой лежат бананы.

И лицо Ленки, освещенное снизу, отчего нос казался вздернутым и коротким, глазные яблоки настолько прозрачными, что я мог рассмотреть золотистые волоконца сетчатки. Мы пировали тогда вдвоем, проводив ее родителей за город с ночевкой. Я был во фланелевой расстегнутой рубахе, Ленка – в домашнем халате. Халат был староват и тесен, и пуговицы возле колен расстегивались так часто, что мне надоело отворачиваться, и я перехватил Ленкину руку, когда она принялась их застегивать бог знает который раз. Кажется, что она ошалела от этого и испуганно глянула туда же, куда смотрел я, – на свои колени.

Потом я измерил взглядом расстояние до тахты и потянул Ленку за руку. Она ничего не сказала и не отдернула руку, только зрачки расширились, согнав золотые волоконца.

Я уже потянулся к лампе, чтобы потушить ее, но что-то остановило меня, и я опустил голову и глупо рассмеялся.

Все было близко к тому, что случалось прежде, когда я оставался наедине с женщиной. Так было дважды, и оба раза в веселой компании, где связь с окружающей действительностью упрощалась, приближаясь к первобытному уровню. Были стаканы, предназначенные для питья, стулья для сидения, крыша над головой, чтобы сверху не капало.

Вещи в их прямом назначении, женщины и мужчины, занятые лишь тем, чтобы сбросить легкий груз условностей и предрассудков.

Полусвет, затухающий разговор, перехваченные взгляды, колени, сходящиеся полукружьями, – внешние факторы раздражения, и мозг затуманивается, лишаясь посторонних мыслей…

И я рассмеялся тогда, отпустил руку Лены, еще не зная сам, почему это сделал.

Или я недостаточно много выпил, или мной руководили только что усваиваемые нормы миропорядка, предписывающие сначала бракосочетание, а потом близость с женщиной. Или не то и не другое, а внезапно пришедшее в голову сравнение того, что было у меня со случайными женщинами, с тем, что могло случиться?

Взаимное удовлетворение и все.

Возраст, когда все кажется зыбким, преходящим, непостоянным, когда все открываешь, сравниваешь, утверждаешь и отвергаешь.

И меня испугало то, что на этом все кончится, и мы лишь изредка будем вспоминать полусвет, бананы, и эта темная потом комната, где мы были вдвоем, с ее теплом и шорохами улетит, подхваченная временем, в туман.

Если это меня напугало, значит, Ленка нужна была мне не только как женщина…

Я лечу в голубоватом пространстве, распластавшись, как пловец, отдыхающий на морской волне, луна уплывает от меня вправо.

Вижу Землю – она многолика, и в разрывах окутавших ее облаков мелькают то глубокие морщины мудрого старца, то пылающее лицо воина-печенега, то глаза юной красавицы.

Много ли я знаю о Земле, чтобы судить о ней? Мой далекий праотец оставил своим внукам камень с клинописью. Все, что я прочитал, увидел и услышал в каменном эквиваленте, составило бы Арарат. С чем тогда сравнить то, что знали и оставили Эйнштейн, Бор, Курчатов, – с великим Уральским хребтом, Кордильерами? Я бы мог приобщиться к этим кладовым знания, всматриваясь в узкие щели, но я видел потные следы чужих лбов и уступал место другим. Технический прогресс опережает информацию о нем, а данные о некоторых передовых отраслях поступают лишь в несгораемые шкафы стратегов. А мне захотелось пробовать самому, находиться в непосредственном соприкосновении.

Чья же вина в том, что мой бумажный кораблик, спущенный на голубые потоки зеленой долины, где мы с Наськой искали лишь вкусные травы, плыл так долго, не находя пристанища?

Взрослые, занятые своим, только изредка замечали его и, толкнув к быстрине, торопились дальше. Сложенный из чистой бумаги, в конце плавания он оказался испещренным истинами, вопросами и кляксами. Я поднял его – это было в те дни, когда мы входили в навязанные нам роли атомников, и прочитал каракули истин и вопросов своими и чужими глазами. Сопоставление – метод познания самого себя и окружающего, и я жил несколькими жизнями, многократно. Я придумывал достоинства тому, кого играл, присваивая их, когда забава превратилась в серьезное.

Серьезное – это было нечто вроде сравнительного анализа и отбора определенных качеств. Сначала условность игры развлекала, и мы барахтались в массе смешанных, положительных и отрицательных качеств. Потом как будто игра кончилась, но она стала частью нашего бытия и сознания, только не каждого. Отбор качеств продолжался, но уже по ранее заданной программе – наследственной.

Конечно, маловероятно, что англичанин находился именно на борту подводной лодки, на которой мог служить отец. Литератор вряд ли использовал бы вообще всю эту историю с англичанином в качестве детали сюжета. Он бы подумал о критиках. Я читал о двух сценаристах, которые не ввели в фильм некоторые подробности из жизни разведчика: правда жизни в воспроизведении оказалась почти фантастической.

Видимо, потому, что существует критерий правдоподобия.

Так или иначе, я готов поверить, что один из двоих, оставшихся в аварийной лодке, был моим отцом. Я просто хочу, чтобы это было так.

Я опускаюсь к земле, покидаю лунное безбрежье – вон мерцают огни, островками, которые обжиты людьми. Я старик, прожил много лет, но не до конца понял людей. А что, если бы люди достигли полного понимания всего и не осталось ни одного вопроса? Остановка? Дальше некуда? Кто-то повернул бы назад…

И все – я лежу на койке и ощущаю жесткость матраца. Стены сомкнулись за мной, вижу оконную раму и темные ветки тополей, шевелящих листьями. Рядом тумбочка, я достаю из нее рукопись Деда.

В одном журнале констатировали три смерти – для небольшого произведения многовато, в другом усмотрели несоответствие взглядам, основанным на вере в преступника. В третьем… Есть журналы А, Б, В… «Аз, Буки, Веди», – как я произносил, изучая морзянку. А есть еще журналы Л, М… И у меня уже нет времени развозить по ним рукопись.

А начальник смены, наш Капитан, никому ничего не сказал, даже мне. И мне почему-то хорошо и легко оттого, что он так поступил. Наверно потому, что молчаливое раскаяние избавляет человека от объяснений, а того, кто видит это, – от словесного прощения.

Только как долго он будет носить в себе раскаяние, равносильное казни? Или это была вспышка, которая сменится самоуспокоением?

Я взял авторучку. Я пишу.


«…Лейтенант обошел всех рыбаков с их скудными уловами и, почувствовав разочарование и усталость, повернул обратно, к городу. Сугробы, круто обрывающиеся у тропинки, будто излучали синеватое сияние, и оттого, что лейтенант долго смотрел на них, морозно защипало в глазах, он заморгал, чувствуя, как слипаются ресницы.

Остановился он, когда впереди, шагах в трех, показалась темная калитка – дорожка к ней была недавно расчищена и подметена.

Он удивился, подумав, что по пути к реке калитки он не видел, как не видел и домов поблизости. Выходило, что пошел он другой тропинкой, не разобрав в сумерках. Но – что за наваждение? – его толкало открыть калитку и войти в этот бревенчатый, на треть занесенный снегом дом. Он против своей воли, внезапно и болезненно вспотев, отворил калитку и приблизился к крыльцу.

Узкая, до блеска натертая полоска бычьей кожи свисала из неширокого отверстия в двери – лейтенант дернул за нее и услышал стук щеколды.

Дверь подалась, и он очутился в темных сенях. Все больше теряясь, но не в силах сопротивляться внутренней подсказке, он постучал по железной ручке двери избы. Дверь была обита войлоком и прохудившейся клеенкой, и лейтенант не слышал шагов. И когда дверь приоткрылась, он чуть отпрянул и запустил правую руку в карман, снял пистолет с предохранителя.

Женщина лет сорока, закутанная в черную шаль, что-то говорила ему, но он видел лишь, как медленно шевелятся в полутьме ее узкие, бескровные губы. Потом женщина отпустила дверь и ушла, а лейтенант переступил высокий порог и замер в передней. До него донесся слабый мужской голос, затем женский шепот. Наконец женщина снова показалась, немного постояла, безучастно рассматривая лейтенанта.

– Проходи, мил-человек, – пригласил лейтенанта мужской голос из-за дощатой перегородки.

Лейтенант стукнул сапогом о сапог, направился вперед. За перегородкой, в углу, освещенном неяркой керосиновой лампой и крохотным, чадящим пламенем лампадки, на кровати лежал человек, в котором лейтенант с трудом угадал беглеца.

С бритыми неумелой рукой впавшими щеками, выпуклым белым лбом, он, казалось, сошел с древнерусской фрески.

– А-а, гражданин лейтенант, – сказал он, и глаза его потеплели. – А я ведь про вас думал как раз, будто чувствовал, что вы где-то около…

Чистое наваждение, но лейтенант, пересилив беспокойство, улыбнулся лежащему в постели человеку.

– Вот с тех пор и занемог, – продолжал беглец, следя за лейтенантом измученным взглядом, и добавил, поглядев в сторону печи, где возилась женщина: – При ней все можно – совсем туга стала на ухо… Муж ее, шурин мой, дожидался тогда в лесу, когда я деру дал, гражданин лейтенант… Увидел я: вы – без овчарки, ну и подсунул шурина своего, чтобы время выиграть… Шпокнули вы его, а мне будто по сердцу картечью полоснуло, да не так шибко, чтобы сразу туда…

И он ненадолго перевел свой горящий взор на потолок.

– …Беды большой нет, что он пулю из-за меня схлопотал, – снова заговорил он. – Мужик невидный был, неслышный, но честный работяга… А я надломился… От душевной казни слег, гражданин лейтенант… Это вам, должно быть, самим понятно… Столько зла натворил, что бог не принимает душу…

Для лейтенанта было мучительно сознание общности их страданий, он сидел, низко опустив голову, вспоминая белые снега, занесшие поляну, свою квартиру, где не было сна и уюта. Но он выпрямился, осторожно дотронулся до темной руки умирающего…

Через два дня лейтенант прямо с безлюдного кладбища свернул на большак и сел на попутную машину.

Он ехал, и ему хотелось поторопить осторожного шофера, хотелось лететь сквозь сумрак бурана, чтобы скорее попасть в колонию. Он ехал в колонию, как в чистилище, предвкушая ощущение легкого опьянения и пустоты, когда он, окруженный потрясенными сослуживцами, во всеуслышание сделает признание. Только иногда наступало короткое затмение, и лейтенант боязливо думал, как бы это чистое сияние, которым он был озарен, не рассыпалось, не улетучилось. Скорей, скорей!..»

Вот и все. В рукописи Деда я ничего не тронул, не вычеркнул ни абзаца. Я только нарисовал маленькую галочку на чистом поле страницы в том месте, где должна оборваться прежняя концовка. И прикалываю свою мистификацию, написав, сверху: «Второй вариант». То, что я сделал, называется подделкой, но ведь усердно подделанные документы не менее правдоподобны, чем настоящие…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю