412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ильгиз (Илья) Кашафутдинов » Глубина » Текст книги (страница 2)
Глубина
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 21:13

Текст книги "Глубина"


Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)

3

То ли надоело Лехе трястись, то ли побоялся почему-то въезжать в деревню – рывком крутанул баранку, свернул за околицу. В молодой лебеде остановил самосвал, хмуро оглядел четко обозначенные в ясном, тихом воздухе крыши, нашел знакомую, подбадривая себя, зашагал. Опасался он не зря: в избе была одна хозяйка. Ни о каком долге она не слыхала. У Лехи подломились ноги, сел на порог, застонал. Не напрасно – хозяйка дала ему взаймы два рубля. С ними Леха и вернулся к Грахову.

Растолкал, дал время опомниться, сказал:

– Будь другом, добавь рупь шестьдесят две.

– На водку, что ли? – недовольно, грубовато спросил Грахов.

– Хотя бы, – проговорил Леха. – Понимаешь, нет у меня сейчас. Этого мусора я долго в кармане не держу.

– Вы же за рулем, – напомнил Грахов.

– Значит, ты меня не знаешь, – обиделся Леха. – Понятно, молодой еще…

Сверху он казался Грахову приплюснутым, вросшим в густую лебеду – с места не сдвинешь, пока не будет денег. Как же иначе?

Леха смотрел спокойно и прямо.

– На троих, – сострил он, глянув на кузов, где Фаворита совсем не было слышно. – Эх, дороги, пыль да туман… – пропел Леха и сплюнул. – Горло хоть прочистим. Быстрее доедем.

Грахов достал кошелек и отсчитал деньги. Подал Лехе и отвернулся. Когда стихли шаги, Грахов вышел из кабины, чтобы размять ноги, и что-то поразило его при виде замершей в кузове лошади. Не сразу догадался, почему не узнал ее: недавно белая, она стала серой от пыли. Дремала или задумалась – последнее Грахов тут же отбросил, – но стояла она в скорбной, почти человеческой позе. Грахов раза два обогнул машину, желая прилечь где-нибудь в тени, но не успел. Возвращался Леха. Пиджак его оттопыривался. Коротким жестом позвал Грахова лезть в кабину; проезжая задами к речке, прищурился на песчаный плес, на блеск воды.

– Так-то лучше, – сказал он, когда колеса, прошуршав по песку, замерли. – Куда торопиться? – доставая сверток, ведро, подмигнул: – Ну, пошли в тенечек.

– Я подожду, – сказал Грахов. – Только, пожалуйста, побыстрее. Не понимаю… В такую жару.

– Я ить забыл, что ты ученый, – весело улыбнулся Леха. – Она ж вонючая, водка-то. Хотя… На том свете не дадут.

Выдавливая в песке глубокие следы, напевая, Леха направился под вербу; звенел ведром, черпал воду, покрякивая, стягивал рубаху, сапоги. И будто провалился – тихо стало. Грахов догадался: пьет. Сам он мало пил водку, от случая к случаю, и хватало ему двух-трех наперстков. Не шла.

И сейчас, подумав о себе чисто, отгородившись от Лехи, Грахов ткнулся лбом в приборную доску.

Но снова, как в институтском дворе, накатило смятение, и Грахов откинулся, открыл глаза. Увидел речку, узенькую, гладкую, затянутую в петли дымчатые островки краснотала. Истома лежала на всем – на листьях, на песке. Легче не стало, и тишина, и светлая благость тоже давили сердце. Грахов понял отчего: не смог поехать к Марине в Тарабаново, где ждала она его давно, и не потому, что держала его при себе Светлана, сегодня самое время было махнуть к Марине, если бы не этот рейс.

До слуха его долетел Лехин голос, потеплевший, ласковый. Грахов удивился внезапно появившейся в нем злости, которая почему-то пропала, как только он спрыгнул на песок. Духотища… Жмурясь от горячего света, разжигая себя, Грахов двинулся к вербе, где лежал и кричал Леха. Пока шел, отметил, что тот закусывает, на газете розовое аппетитное сало, хлеб, соленые огурцы.

– Ну сколько ждать можно? – лениво тянул Леха, не видя Грахова, может быть, вовсе не желая, чтобы тот отозвался, а так, от скуки. – Спишь, что ли, ученый?

– Иду, – сказал Грахов. – Иду, чтобы сказать…

– Потом скажешь, – прервал его Леха, поднимаясь и берясь сразу за бутылку.

– Пить я не буду, – проговорил Грахов, боязливо следя, как из темной бутылки льется в стакан, булькает водка. – Я уже говорил, что надо вернуться как можно быстрее.

– Ишь ты какой шустрый, – одобрительно сказал Леха. – А я думал, ты только спать умеешь…

– Кроме шуток…

– Бутылку все равно допью, – сказал Леха. – Не здесь, так в дороге. Оставишь, она выдохнется. А мне много. Я ж кричу, надрываюсь: помогите!..

Он жаловался, и не Грахову, а кому-то третьему, кто, будь он рядом, помог бы. Выручил бы. Грахов видел, что Леха уже пьян. Или не столько пьян, сколько уязвлен тем, что Грахов отказался поддержать компанию. Грахову теперь боязно было и пить и не пить. Как перед этим, когда ждал денег на бутылку, Леха говорил всем своим видом: не уговоришь ехать, пока не будет выпита водка. Грахов шагнул в тень – на спину яростно навалился зной. Мельком скользнув взглядом по машине, он с трудом различил склоненную голову лошади, присел.

Фаворита донимала жара. Самосвал стоял на песчаном скате набок. Ни пошевелиться, ни сменить ног на косом гладком дне кузова; Фаворит застыл, и пыль на нем притягивала солнечный свет: чем не грязный сугроб? Из-за пыли в глазах Фаворит и видел плохо. Но людей слышал: говорили не о нем. Один, давно подавший голос с берега, уговаривал другого, тот отнекивался, но, как отмечал Фаворит, все слабее и слабее. Потом люди замолчали.

Грахов взял стакан, а Леха медленно съезжал по песку к воде, чтобы не мешать тому справиться с водкой. Уже в воде, как бы собираясь окунуться, Леха одним глазом сторожил Грахова: вдруг захочет выплеснуть. Грахов тоже сторожил Леху, но потом, смутившись, плеснул водку в напряженно открытый рот и проглотил.

Леха шумно окунулся.

Вода заплескалась, протяжно и сладко стонал человек. Фаворит вздрогнул и поскользнулся. Он долго перебирал ногами, ставя их и так и эдак, но лучшего положения не нашел. Горячая спина его подергивалась, будто жила и задыхалась она отдельно и сильнее, чем сам Фаворит, просилась в тень, к воде. Поморгав, Фаворит ненадолго прочистил глаза, разглядел зеленую воду, плывущего в ней человека, огромную густую тень от вербы…

Грахов как стоял спиной к машине, так и двинулся к воде и сел там на песок. Он приготовился ругать себя за то, что выпил, чтобы, пораздумав, себя же и оправдать: выпил потому, что иначе могли здесь из-за Лехи застрять. Рука его кончила гладить песок, нащупав под жарким его слоем что-то прохладное и нежное. Грахов удивился цветку, который, еще не пробившись в свет, успел набраться его: нераскрытый чашелистик был зелен. Грахову было приятно, что он заметил цветок в песке, что он узнал его, способного к фотосинтезу даже под слоем почвы.

Когда Леха, выйдя из воды, подсел к нему и тоже посмотрел на ямку, Грахов умиленно произнес латинское название цветка, добавил:

– Какая жадность к жизни…

– Это точно, – поддакнул Леха, ничего не поняв.

Грахов ощутил приятную мягкую глухоту. И как ни напрашивался Леха на задушевную беседу, Грахов не отзывался. Он глядел в воду, на дно, где ясно отличались камушек от камушка, смотрел долго, находя в воде, с виду простой, ему лишь ведомую сложность.

Леха уже не приставал к нему, лежал на песке, ни о чем не думая.

Луговой свежестью тянуло с того берега. Раздольная ширь, отгороженная от людей густой листвой, зеленым шумом, хорошо известными запахами, тревожила Фаворита. Сгоняя соринки с глаз, он выгибал, сколько позволяла привязь, онемевшую шею, видел луг. Там, казалось ему, все было иное: солнце, небо. Гулял там вольный ветер, гнал по ровной глади короткие серебристые поблески.

Еще недавно жокей Толкунов выводил Фаворита в прохладу раннего сизого утра. Не спеша добирались до поля, где небо раздвигалось, далеко оттесняя край земли. И к нему, недоступному, размытому дымом, скакал Фаворит. И будто бежал навстречу, вырастал лес, еще хранящий ночную мглу. По лесной дороге, по обнаженным корням летели до светлой поляны. Здесь жокей спешивался, бросал поводья. Кружили медленно, слушая птиц. Глядя на него, поставив уши зайчиком, слушал и Фаворит… В уставших глазах Фаворита струилось и струилось золотистое жаркое небо. Потом оно застыло, оранжево запеклось, и на мгновение Фавориту почудилось: падает оно на него, опрокидывается. Он расслабил шею. В ушах стоял звон. Фаворит снова вскинул голову, еще раз долго смотрел на луг, на полоски бегущего света, и потянуло его туда так сильно, что он, потеряв гордость, длинно заржал.

Леха и Грахов допивали бутылку. Стаканом, где еще оставалось полглотка водки, Грахов черпнул из ведра воды, запил и откашлялся. Грахов услышал, как заржала лошадь, но не обернулся, следил за собой: что делается в нем внутри? Слушал себя и думал: лучше было бы не пить по второму разу.

Подождав, справившись с собой, вспомнил: Фаворит подал голос.

– Все-таки она умница, – сказал он, оживляясь. – Классная лошадь. Ты ее зря.

– Верно, зря, – легко согласился Леха. – Характер тяжелый. С похмелья я своих дома гоняю. Дурь прет.

– Их на войне семь миллионов полегло. Которые уцелели – на колбасу.

– Верно, нет лошадей, – отозвался Леха, доливая себе остаток из бутылки. – Техника пошла. Сложная, автоматы. Век такой. Возьми самолет…

– Кстати, насчет самолета, – вспомнив, прервал его Грахов. – Та же корова, как сказал один кибернетик, сложнее ТУ-104.

– Да ну? Псих, наверно, был. Как же это?

– Надо полагать… – Грахов помедлил, довольный, что озадачил Леху. – Молоко она дает, буренка. Вот в чем сложность…

– Ишь ты, загнул, – изумился Леха. – Хитро… Хотя, взять мою машину, она тоже молоко дает, – подмигнув Грахову, сказал он. – Ты-то ведь понимаешь. Ваш брат, скажем, труды создает, а меж собой, слышал, вроде шутит: детишкам на молочишко. А?

Тоже довольный, прямо посмотрел на Грахова, засмеялся.

– Лошадь хорошая, – повторил Грахов. – И зарабатывает куда больше нас.

– Иди ты!

– Не знал, что ли? Тысяч сто золотой валютой в год.

– Брешешь, – отмахнулся Леха. – Ученый, вот и вешаешь мне лапшу на уши. – Помолчав, расслабленно, ласково сказал: – Но ты парень ничего. Я думал, морду воротит, брезгает.

– Ну зачем, – растрогался Грахов. – Я сам не люблю, когда наш брат чванится. Искупаюсь я.

Он разделся, боязливо вошел в воду. Нырнул в середину течения, поплыл, размашисто, как попало бил руками по воде, лег на спину. Следом плюхнулся в воду короткий, круглый Леха, коротко и кругло похохатывал, пускал пузыри. Расшалившись, стал доставать со дна камни, кидал, пробуя силу руки. Купались до гусиной кожи.

– Как же столько зарабатывает? – спросил вдруг Леха, подойдя к Грахову. – Как?

– Кто? – не понял тот, забыл уже.

– Лошадь.

Грахов сощурился на него, весело потирая мокрую грудь, сказал:

– Пробежит на приз – клади на бочку. – Вдохновился, хвастливо, будто говорил о себе, добавил: – Ты еще услышишь о ней. Она еще покажет всем.

– За что же ей столько отваливают? – замирая в воде, недоверчиво щурился Леха. Метнул короткий уважительный взгляд в сторону самосвала. – Чудеса!

– На ипподроме был хоть раз? – спросил Грахов.

– На танкодроме был, – нашелся Леха. – Щебень возил по найму. Во где техники. Представь танк… – Он набычился, изобразил. – Новехонький. Так он и прет прямо по столбам бетонным, крошит их, как я, скажем, сахар зубами. Силич-ча! Вот где гробят технику почем зря… Во где нервы нужны. Глядишь, а тебя аж до кишок пробирает.

– Страсти-мордасти… На ипподроме, там зрелище что надо.

– Прыг-скок… Видел раз по телевизору. Все в кучу – кони, люди. Я, правда, тогда глаза залил, темнота.

– Темнота… – вздохнул Грахов, погружаясь в воду по шею. – Хорошо-то как… Слово «ипподром» еще от римлян идет, – не слушая Леху, будто сам себе сказал Грахов. – Потом уже появились велодромы, танкодромы, космодромы.

– Ну, завелся, – заскучав, протянул Леха.

Он отвалился на спину, отплевываясь, крикнул из воды, из радужных брызг:

– Водичка-то!.. Ха-х!

Легче стало Лехе: день не пропадет зря. Он быстро прикинул, наметил что-то и не стал упрямиться, когда Грахов, вылезая на берег, напомнил: пора сматываться. Показывая, что ловит каждое слово Грахова, ест его глазами, слушается, Леха прытко выбежал на берег.

– Прикажете не одеваться, – обратился он к Грахову. – Не кабина там, душегубка. – И вдруг распорядился: – Воду вылей, ведро захвати.

Повелительный тон вроде смутил Грахова. Он отвел глаза от Лехи и посмотрел на самосвал.

– Есть идея, лошадь попоить, – сказал Грахов. – Она ржала. Не железная.

– Моя, наверно, тоже просит, – сказал Леха. – Останется, дольем в радиатор.

Фаворит не шевельнулся, не совсем еще веря, что о нем вспомнили. Позади, забираясь в кузов, громко дышал человек, плескаясь, проливалась вода.

Человек срывался, подтягивался, наконец протиснулся вперед. Подтолкнув ведро к Фавориту, взобрался на крышу кабины, смотрел оттуда. Пить Фавориту хотелось давно, он коснулся губами воды. Осторожно, приготавливая себя к тому, чтобы выпить немного, помня, как его однажды опоили. Так сильно, что ноги подломились, упал. Спас его большой шприц – всадили в губу, пустили кровь. Помня это, Фаворит попробовал воду, но пить не смог. Резко подняв голову, раздул тонкие ноздри. На воде плавали радужные пятна, но не от них отшатнулся Фаворит. Ударил в нос, удалив память, запах водки: перед глазами встал маленький, узкий жокей с папироской во рту, с хлыстом в руке.

Им на время заменили жокея Толкунова. Никогда не забыть Фавориту лицо того жокея, острое и опасное, как топор. И запаха, каким веяло от него, когда он приближался, поигрывая хлыстом, в том вагоне, в котором Фаворита везли на испытание, – не забыть. Резкие, жгучие удары – тоже. Будто злобу и лютость хотел он привить Фавориту. До того перестарался, что пользы не было никакой ни ему, ни лошади. В момент, когда Фаворит брал препятствие, жокей потерял стремя, оба упали.

Отходчивое сердце Фаворита простило его, случайного человека, а память – нет.

Сначала Грахов, следивший за лошадью с кроткой, жалостливой улыбкой, замер. Завороженно уставился на лошадь, на глаза с запекшейся по краям черной грязью, отчего они казались подрисованными, как у женщины. На какое-то мгновенье у Грахова возникло ощущение гнетущей вины, оно было болезненно, но не страшно. Другое было страшно: сознание, что вина эта копилась долго и долго, изо дня в день откладывалась для ответа, и вот живым упреком и судом за неискупленную перед кем-то вину стала лошадь. И ему вдруг показалось, что лошадь, как только он, Грахов, шевельнется, укусит его. Он почти сквозь слезы пьяно крикнул.

– Укусит она меня!

– Видал! – откликнулся Леха. – Норов свой показывает. – Глянув на застывшую плоскую спину Грахова, достал заводную ручку, протянул: – Держи на всякий случай…

При виде кривой тяжелой палки – Грахов держал ее, не решаясь занести, – Фавориту показалось, что его заставят пить воду силой. Чуть отпрянув назад, он ударом копыта опрокинул ведро.

Грахов выронил заводную ручку, быстро сполз по скосу кабины на капот, не удержавшись, упал вниз, на песок.

– Озверела, что ли? – спросил Леха.

– Оставь меня в покое, – еще не оправившись от страха, простонал Грахов, потирая ушибленный бок.

– Норов свой показывает, – сказал Леха.

Оба подходили к кабине опасливо, будто в кузове затаился человек. Взяв с места рывком, самосвал содрогнулся до самых ржавых креплений, и в шуме не слышно было, устояла лошадь на ногах или нет. С разгона самосвал поднялся на дорогу – на дорогу, которая дыбилась кончиками и до дымчатой, дальней дали не обещала ни одной живой души.

4

Судьба заботилась, чтобы он сделался фаворитом, давно – с темного начала. Ходил слух, что его подменили новорожденного, и ходил другой: никакой подмены, в нем возродилась порода.

Родился он в праздничную ночь, и только к утру, когда мать облизала его и высушила своим теплом, поставила на тоненькие гнущиеся ножонки, уже на рассвете увидел его конюх. В ту же ночь родился другой с виду такой же: беленький, с круглыми и темными, как сливы, глазами. Пока искали дежурного ветврача, оба попали в родильную, ничем сразу не помеченные. Когда конюх, заметив, что оба белой масти, одной кости, спохватился, было уже поздно. Конюх вспоминал, какая из кобыл родила первой: Прелесть или Тальянка, какого жеребенка вынес вначале, – и путал, запутался; боясь за себя, пометил новорожденных на глазок.

Стригунком Фаворит носил кличку Рапид. Был он, как считали, сыном Раската и Прелести – хороших, классных родителей. Но головы кружила другая надежда: ожидаемое потомство Франта и Тальянки – кровь сильного рекордиста в соединении с кровью резвой, гордой ипподромной звезды. Уже в самой кличке, доставшейся их сыну, звучала смутная угроза – Фантом, что значит – призрак.

В том, может быть, повезло Рапиду, что до своего часа он оставался как бы в тени. Ни в групповой выездке, ни потом в тренинге его работали не так, как Фантома. Как наследника, Фантома торопили к черте, предназначенной давно, едва сошлись его родители, – к славе. Рапид отворачивался, когда видел Фантома после выездок: глаза с мольбой, с безуминкой смотрят в окно денника. Да, слишком жестки шпоры, нетерпеливы руки его жокея. Рапид не то чтобы не любил Фантома, но терпеть не мог, когда еще на гладких скачках тот шел рядом, ноздря в ноздрю, как отражение. Вел скачки Рапид – на силе, ровно, но как его ни посылал жокей, перед столбом он отставал, пропуская Фантома вперед. И всего-то на голову, на две.

Рапид не сразу понял, чего хотят от него люди. Ни шпоры, ни хлыст не пробудили в нем того, что пришло потом. Внезапно, тревожно озарила догадка: хотят, чтобы он побеждал. Он понял, почему люди, сначала тихие на трибунах, меняются, когда скачут лошади. Это красиво, сильно – захватывает дух. Люди смотрят: пролетают над препятствиями, сбиваются в быструю, ускользающую лавину кони; взметываются, мелькают копыта, гудит земля, чиркают, чиркают по воздуху цветные камзолы жокеев, хлысты. Вытягиваясь, уходят к повороту, и на неясном фоне возбужденных трибун слышны всхрапы, вздохи, короткое, сразу оборвавшееся ржание упавшей лошади. И вот они двое в голове скачки – Фантом и Рапид. На последней прямой срывается с трибун, как шквал, зыбится, накатывается, как волна, плотный людской шум. Спереди, сбоку летят, горяча, страстные голоса: одни хотят Фантома; другие – послабее, потише – Рапида. Позади в побитом поле еще бегут, стелются лошади, но их не слышно – ни на дорожке, ни на трибунах.

Но однажды на мгновение все смолкло – трибуны, громкоговорители, даже сама земля. Перед финишем Рапид в неуловимо плавном движении оторвался от Фантома, и несся за его длинным телом, за хвостом белый призрачный след.

Но еще раньше Фаворит, не ведавший посторонней заинтересованности в его победах, почувствовал, что кровь, хотя она и не застаивалась и в будни, только перед неминуемой принародной скачке до предела полно бодрит тело. Только в те минуты, когда от напора крови знобко ноет шея, когда тягуче-сладостное желание оторваться от наседающих лошадей забирается под самое сердце и в ошалелой устремленности к столбу густо темнеет в глазах, – только тогда скачка перестает быть тяжким трудом, превращается в праздник.

На первой же барьерной скачке Рапид, будто решив, что хватит уступать Фантому, легко ушел от него на пять-шесть корпусов.

Люди решили иначе: была случайность.

Рапид уже значился в списке молодняка для продажи с аукциона.

И был день, была выводка перед аукционом. В комиссии двое новеньких: глава комиссии, тонкий, сухощавый старик с усами и осанкой кавалериста, со взглядом служителя ломбарда; второй – жокей Филипп Толкунов.

Комиссия, сначала полуразбросанная, говорившая вполголоса, постепенно собралась, выжидательно, грустно смолкла – не на празднике… Молодняк был на подбор – кони чистых кровей, классные. Одного за другим выводили под уздцы. Вороные, золотисто-гнедые, пегие, караковые, начищенные до блеска жеребцы и кобылы, будто чуя неладное, пугались, напружинивались. Заслышав имена – свои, родительские, громко произносимые распорядителем выводки, – замирали, навострив уши, ждали, что будет дальше.

Но пока ничего особенного не было.

Приезжий старик говорил что-то негромко, вроде даже не смотрел на очередного коня. Но все знали: он схватывает каждую линию, постав каждой ноги, а последним скользящим взглядом – весь экстерьер. Он советовался, не нуждаясь в советах, с хозяевами; эти знали, чье потомство отдают и почему, старик же полагался на свой опыт и глаз.

Вывели Рапида. Старик по-прежнему, как бы невзначай прищурился на него, сказал что-то. Потом медленно, будто пробуждаясь от тяжелого сна, выпрямил спину, долго смотрел на коня. Холодная, чуточку напускная отчужденность сошла с его лица, оно стало ясным, как если бы от коня легла на него яркая трепетная полоска света. Старик оглядел стоявших рядом. Глаза его остановились на Толкунове. Надо быть самому хоть немного лошадью, чтобы так понимать ее, как понял Рапида старик.

Жокея, как и его соседа, старого лошадника, поразило скрытное внутреннее движение, едва угадываемое в чеканно застывшем коне. Конь, казалось, приготовился что-то сказать, но молчал, надеясь на людское понимание. Он, видно было, не хотел смириться с уготованной ему участью – быть проданным с молотка и увезенным в неведомые чужие края.

Но что больше всего смутило и на какое-то мгновение даже напугало Толкунова – так это сознание, что конь дошел до этих взбунтовавших его догадок своим умом.

Жокей пристальнее всмотрелся в лошадь, желая постигнуть тайну ее, – надо же, минуту назад он не подозревал о ее существовании.

Всех охватило беспокойство – казалось, белый жеребец вдруг скажет о глядящих на него людях такое, чего бы они не хотели знать. Взгляд умен, затаенно дерзок, даже насмешлив. Под тонкой, в яблоках шерстью угадывалась знойная сила, горячий свет струился по гладкому крупу, упругой спине, длинной шее, голубовато плескался в черных шарах глаз. Конь замер, как на картинке, но даже в этой обманчивой покорности чувствовалось: жил страстно, готовясь вот-вот кинуться в полет.

Послышался короткий, разом снявший тревогу вздох – старик вычеркнул Рапида из списка. Когда жокей Толкунов попросил директора завода дать ему жеребца в езду, никто не удивился. На другой день утром жокей попробовал коня на резвость. Перед проминкой украдчиво присматривались друг к другу. Жокей угощал коня сахаром, похлопывал нежно, седлал. Только раз, уже в круге, жеребец хитро засбоил, поддал снизу крупом: крепок ли жокей в седле? Тот усидел, не наказал – хлыста у него не было, – повел дальше. На прямой дал шенкеля, покачал поводьями. Приняв посыл, жеребец полетел, весь распластавшись, неуловимо быстро выбрасывая и подбирая ноги, радуясь звону ветра, свету. С воробышка величиной фигура человека в конце дорожки прояснилась, казалось, тоже летела навстречу. Знакомый зоотехник, увлекшись, не следил за секундомером – смотрел на ослепительного в беге коня. Еще круг, и засекли время. Спрыгнув на траву, жокей будто задохнулся, не сразу спросил: как? Услышав ответ, ухватился руками за гриву, ткнулся лицом в нее, терпкую, парную. За двадцать лет жокейской карьеры первый раз заплакал. Он не стыдился лошади, которую так долго искал и ждал. Пришло первое и, может быть, последнее вознаграждение.

Вот и начали тогда спрашивать, как получилось, что коня чуть не проморгали. Вспомнили и пытали конюха, он отпирался, путался, как и в ту ночь, наедине; и потом уже, чтобы облегчить другим разгадку, заявил: ночь была темная, мог бес попутать. Может, и подменил. Может, нет.

Подобное признание и вовсе сгустило темноту. Темнинка пристала к коню, неразбериха переиначилась в тайну происхождения. Тайна шла впереди коня. А сам он, благородный, с виду хрупкий, будто из снега, источенного ветрами, появляясь следом, ненадолго рассеивал слухи. Ненадолго – до первого старта. Только лошади и самые опытные наездники не обманывались, видя его впервые: вот он, верняк.

Но потом все это было. Пока, как только решили, что Франт и Тальянка его настоящие родители, надо было сменить прежнюю кличку. Жокей Толкунов помнил давнюю традицию: в кличке должны быть заглавные буквы имен родителей. То, что пришедшее на ум слово среди лошадников ходячее, не остановило жокея. Оно пришло мгновенно и прочно: Фаворит.

Фаворит ехал и не справлялся уже со своим занемевшим телом. Упал он сразу, как только машина яростно взяла с места. Передняя поперечина вдавилась в горло. Он попробовал запрокинуть голову, завалиться, но коротко привязанный сыромятный повод вернул его в прежнюю позу. Машина притормаживала на выбоинах, и Фаворит раза два начинал скрести подковами, пытаясь попутными движениями встать на ноги. Напрасно, его сдергивало, когда машина проваливалась в ухабину.

На глаза накатила чернота, рассеялась, снова затмила свет; Фавориту почудилось, будто из густой душной тучи сеется на него мутная горячая влага, сочится по лбу, по глазам, кроваво пузырится на ноздрях. Туча обволакивала, мяла его, ласково приняв на себя боль, усыпляла. Сквозь густой туман промелькивал, падая сверху, солнечный свет, обжигающий, рассыпчатый – будто бросали пригоршнями раскаленные зерна овса. Все тяжелея, наливаясь немотой, Фаворит догадался: так, дразнясь яркими вспышками, уходит жизнь. Не давая угаснуть сознанию, он еще и еще раз дернулся, подмял под себя ведро. Оно легло на брюхо, зато мягче давило шею.

А дорога все стучала снизу, тыкалась кочками в колеса, словно этим могла замедлить скорость самосвала.

Фавориту казалось, дороге этой нет конца и будет он ехать, не слыша весны, не видя ее солнца и неба, пока не набьются рот и ноздри смоченной пылью, которая запечется в лепешки и удушит. И он не сразу поверил: машина остановилась, заглохла. Отчаянно-радостным усилием выбросив тело, Фаворит поднялся. Стояли в поле, показалось оно Фавориту кроваво-красным. И солнце, набравшее полуденную высоту, тоже было красным, подернулось багровой мглой и тихо звенело, хотя зной в небе убавился. Долго смотреть на сияние Фаворит не мог – пыль заскребла глаза, набежали слезы.

Первым из кабины выскочил Грахов, застенчиво побрел за кювет. Леха постоял тут же, у колеса, тут же прилег: плотный, на траве еще белее, чем на речном песке, голова темная. Возвращаясь, Грахов еще издалека начал смеяться от нелепой, забавной мысли, что Лехино тело и голова долго жили врозь.

– Растрясло меня, – сказал Грахов. – Долго еще по этим колдобинам?

– Кишка тонкая, – охотно отозвался Леха. – Одного вашего, который в коттедже живет, я на своем «Запорожце» на рыбалку возил. Так он у каждого столба вылезал. Потешный мужик. Мозги набекрень. Берет торчком, плащ копеечный, в нем на рыбалку и на работу.

– Лисокомский, что ли? Доктор наук?

– Ну и что, что доктор? – сказал Леха. – Зимой в шапке из кролика. Срам. Мою возьми – каракуль настоящий, за семьдесят целковых. Вот тебе и доктор. Водку тоже не пьет.

– Нельзя же всех мерить на свой аршин, на бутылку.

– Бутылка бы не помешала сейчас, – оживился Леха. – Поедем в поселок, сообразим, а? От недопоя мне хуже, глаза бегают.

– Ну нет, – сказал Грахов. – Иначе я сажусь на автобус и домой.

– А лошадка?

Разговор напомнил Грахову что-то другое, и он, кажется, хотел о том сказать вслух, но раздумал. Ему стало скучно, он обвел холодным взглядом Леху, самосвал, недоумевая, почему он здесь – не там, куда его тянуло.

– Ну, скажи, скажи, – поддразнил вдруг Леха, от которого не ускользнуло смятение Грахова. – Что у тебя дома – пожар?

– Человек меня ждет, – вздохнув, сказал Грахов. – Три дня ждет.

– Четвертый подождет.

– Будет уже поздно.

– Кушнова, что ли, Светлана? Что темнишь-то?

– Нет.

– Баба все-таки.

– Не баба, а девушка.

– В Тарабанове ждет, верно?

– А ты откуда знаешь?

– Леха все знает, сколько ни темни. Да ты не бойся. Я не продам. Я еще зимой вас видел, у кафе «Пчелка» стояли. Плохо ты знаешь Леху.

Поднимаясь с травы, Леха легонько хлопнул ладонью по плечу Грахова, как бы снял мимолетным подкупающим жестом остатки волнения. Оба повеселели, быстро влезли в кабину и поехали. Впереди, за широким холмом, обозначилось задымленное небо: там был поселок, бывший районный центр.

Теперь, уломав Грахова, Леха весело сощурился на бойкое место, словно взял его на мушку.

– Видел я вас, – повторил Леха. – Девочка ничего. Игрушка. Поиграться можно. Или для чего другого ты ее держишь?

– Не совсем ясно, что ты имеешь в виду? – сказал Грахов.

– Для баловства или для пользы. Зачем она тебе?

– Это вопрос сложный, – проговорил Грахов. – Нельзя так утилитарно рассуждать.

– А ты не прячься за слова, – сказал Леха. – Ничего тут сложного нет. Я понимаю, вот Светка Кушнова – она для пользы. У нее под ногами земля горит. С такой бабой жить проще. Не особо смазливая, цену себе знает. Бегать не будет, за мужика будет держаться. Если он не тряпка, конечно. А то сразу под каблук. Знаю я ихнее семейство. Как сыр в масле будешь. А с этой игрушкой еще неизвестно, до чего доиграешься. Она ж красивая, верно?

– Красивая, – подтвердил Грахов, становясь рассеянным, нежно расслабленным, как если бы увидел ее сейчас. – Прекрасная.

– Вот и будет она своей красотой жить, – сказал Леха. – Где красота, там не жизнь, а сплошная канитель. Пользы никакой. Говоришь вот: лошадка красивая и талант от природы, а какая нам польза? Хотя вру. Ты-то от нее пользу имеешь. Она тебя кормит.

– Косвенно, да, – согласился Грахов, участвуя в разговоре вполсилы.

– Диссертацию про них пишешь?

Знакомое слово будто толкнуло Грахова, он выпрямился, говоря глазами и всем своим видом, что Леха полез не туда, но что-то помешало ему отдалиться от Лехи. Потом он понял, что причина тому – голые ноги, голый живот, что, как ни смешно, без одежды он не может возвыситься над шофером, который полез в святая святых. Он произнес с издевочкой:

– Пишу сказку про белого бычка. Хочешь знать, как она называется? «Газоэнергетический обмен и метаболизм в пищеварительной системе кобылиц при разных температурах». Не понятно?

– А чего мне понимать, – без удивления сказал Леха. – Я другое понимаю – надо. Не черту лысому, тебе надо. Дураку понятно. И ты понимаешь, что я тоже не одним окладом живу. Кому-то, может, и не нравится. Такой как собака на сене: ни себе, ни другому. Или как моя Татьянка, по дурости продаст. Дочь у меня, в шестом учится. Задали им сочинение: кто, мол, ваш отец? Что она пишет? Отец продал ворованные доски, напился пьяный, спьяну купил мне пальто. Мне до этого пальто три года расти, не по росту, значит. Прибегает учительница, сует мне сочинение. Что, мол, это значит? Кое-как выкрутился. Хорошо еще, трезвый сидел. Ну, а Татьянке-то я потом всыпал на три года вперед, чтоб знала!

– Так нельзя, – сказал Грахов. – Не тот метод.

– А я так, как учил меня отец язык за зубами держать. Сначала рюмку водки выдаст, потом ремень снимет. И весело, и больно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю