Текст книги "Глубина"
Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 39 страниц)
ГЕНЕРАЛЬСКАЯ БАНЯ
Баня стояла на окраине города, окнами на редкий, истерзанный перелесок. Двухэтажная, из красного кирпича. Никогда не засыхающая, продолговатая лужа перед ней в пору осенних дождей набирала силу, и ветер гнал светлую рябь, яркие кленовые листья к самым ступенькам. Два ряда проложенных к входу сосновых досок смачно гнулись под ногами, грузно колыхалась, отплывала баня – отраженная в воде.
В обычные дни внутри было чисто и тихо. Только ветхие рамы, плохо державшие стекла, дробным дребезжаньем отзывались на гудки проходящих по ту сторону перелеска поездов. Плохо было с планом, утвержденным в горкомхозе, поскольку население мылось в новой бане – с красивым лепным фасадом, шикарной парикмахерской и лечебными душами.
Если бы не пятница… По пятницам, всегда ровно в два часа, в баню на зеленой «Волге» приезжал отставной генерал. И в пятницу в бане бывало людей чуть ли не больше, чем за всю неделю, – знающих толк в хорошем паре. Генерал любил париться.
Истопник Николай, медлительный, вечно заросший, начинал приготовления еще в среду. Отлаживал газовую горелку, проверял тягу, перекладывал в печи камни. Топил он в ночь на пятницу, утром долго, празднично брился и к двум часам выходил на улицу встречать генерала. Зеленая «Волга» выруливала из-за станционных пакгаузов, не сбавляя скорости, врезалась бампером в лужу. Вода с сухим треском била по днищу машины, клокотала, окатывая борта. Не доезжая до ступенек, генерал глушил мотор, тормозил, и вода многократными полукружьями устремлялась вперед, захлестывала доски, шумела. Задержав дыхание – с похмелья, – истопник Николай открывал дверцу машины, принимал из рук генерала желтый кожаный саквояж, веники. И ждал, когда генерал отгонит машину в сторону, поможет выбраться из нее своему спутнику. Он еще ни разу не приезжал один, без этого немолодого, сухощавого спутника. Только так – вдвоем.
Оба они, пройдя мимо стоящего по струнке истопника, входили в баню.
На втором этаже, в предбаннике, старые стенные часы дважды издавали сырой, хриплый звук. Завсегдатаи, знавшие генерала, затихали. Дарья Ильинична, смотрительница и уборщица предбанника, суетливо, проворно обмахивала полотенцем два пустующих возле окна места. Внезапная перемена настораживала и тех, кто был впервой, – они замолкали, уставясь на облупленную, влажную дверь. Запахи распаренного березового листа, мыла и пота резче обозначались в эти минуты, тяжело разбухали ноги… Распахнулась дверь. Первым показался Павел Силыч – так звали спутника генерала. Чуть поотстав, шел сам генерал – широкий, с одутловатым, властным лицом, резковатым, точным шагом.
– Здравствуйте!.. Здравия желаем! – приветствовали их, а двое-трое и встали, втянув голые животы.
Павел Силыч сразу свернул к окну, на ходу кивнув обнаженной седой головой. Генерал же, негнущийся, величественный, раскатисто, могуче произнес:
– Здорово, братцы! Как парок? Хорош?..
– Парок что надо!
– На верхотуру никто еще не лазил. Страшнее Африки!
– Ляшенко, – прогудел генерал. – Ты-то дрейфишь. А еще в танке воевал. Ну, братец.
Ляшенко, лет сорока пяти, телом плотный, цвета каленой меди, сложив ладони фиговым листком, весь подобрался, засиял.
– Вперед батьки… – начал было он, но генерал уже не слушал его, удалился к своему месту, снимая зеленую, без погон, форменную рубаху.
Истопник Николай, успевший растелешиться, вышел из подсобки, неся чистые шайки, войлочную шляпу и брезентовые рукавицы. И закурил – тайком, в кулак, опасливо поглядывая на генерала, выпуская дым в форточку.
– Павел Силыч, ну-ка – сколько мы прибавили? – сказал генерал.
– Стоит ли, Петр Васильевич. Так и пар упустить можно.
– У Николая пару – на дивизию! – коротко хохотнул генерал. – Верно, Николай?
– Так точно! – расплылся истопник. – Гвардейский пар.
Павел Силыч нехотя прошел к красным весам, помрачнел, слушая скрип колеблющейся под ногами железной плиты. Так было каждый раз – негромко щелкала передвигаемая гирька, генерал вдруг сутулился, щурился, разглядывая полустершиеся деления весов. И Павел Силыч стоял – прямой, неподвижный и безучастный к этой затее. Стоял на весах, как на постаменте, с налетом нездоровой желтизны на всей легкой, иссушенной фигуре, бронзовой статуей в сумрачном, тихом предбаннике. И в глазах генерала, нет, не генерала – рыхлого, с одышкой, пожилого мужчины – недолго плескалась тревога. И все, кто сидел недалеко от них, видел все это, ощущали причастность к чужой, неведомой беде…
Генерал стукнул ладонью по рычагу стопора, выпрямился и, как бы возвращаясь к прерванной игре, нарочито весело, громко сказал:
– Порядок в танковых войсках!.. Так поется, орлы, а? Начинайте артподготовку!
Он открыл дверцу в моечную, быстро пошлепал по теплой, мыльной воде. Человек пять с Николаем впереди обогнали его, вошли в парную. Из нескольких кранов в пустые шайки разом ударила холодная вода. Полные, тяжелые шайки – из рук в руки, а там, на бетонном полу, выстраивались рядками. Пять… девять, дюжина. Спина Ляшенко взбугрилась, руки напряглись – р-раз! – и в дальний, темный угол полетела упругая струя. Мокро, гладко заблестела стена. Окатили полки, вода из последней шайки взметнулась к самому потолку. Истопник Николай наполнил медный, помятый ковш. Ляшенко ухватился руками за дверную ручку, уперся пятками в порог, подался назад.
– Поддай! – крикнул он.
Николай взмахнул ковшом, словно гранатой. «Ух-х», – дохнула жаром печь, уши заложило, дернулась, приоткрылась дверь. И еще дважды: «Ух-х!.. Ух-х!»
– Ах-х!..
Все сидели на корточках, обвыкали. Горячий пар обжигал легкие. Потихоньку вынули из шаек с горячей водой распаренные веники. Началось великое восхождение «на верхотуру». Хлестались неистово, со стоном.
– Павел Силыч! – позвал генерал. – Господи, да вы ли это?
Павел Силыч слабо, боязливо бил себя по бокам – у самого подножия. Улыбнулся на зов генерала, поднялся на ступеньку выше. Глазами он так и хотел занять место генерала – тот лежал «на верхотуре» плашмя. Истопник Николай, посветлевший, неузнаваемый, в войлочной шляпе и рукавицах, потряс двумя вениками и ахнул ими по спине генерала.
– Ох-х!..
Нижние в приступе азарта, почти не помня себя, одолели еще ступеньку, яростнее замахали вениками. За ними – Павел Силыч, напряженный, ликующий. А истопник Николай все обрушивал и обрушивал на генерала раскаленные, жестокие веники…
Через полчаса расслабленно, устало выбрались в предбанник – отдышаться. Генерал весь горел. У длинной дощатой скамейки его сильно качнуло, не добравшись до своего места, сел. Павел Силыч, порозовевший, только белый лицом, взял кружку пива у Дарьи Ильиничны, отхлебнул и передал генералу. Тот выпил до дна – жадно, большими глотками.
– Молодец, Николай, – отдуваясь, прогудел он. – Угодил… Помните, – уже обращаясь к Павлу Силычу, продолжал он. – На польской границе баню соорудили за два часа. Вот банька была… Ряжевский узнал, на самоходке прикатил, мылся, мылся…
– Ряховский, – поправил его Павел Силыч. – Мешок воблы привез…
– Точно – Ряховский, – смутился генерал. – Что за человек был! Под Варшавой его – осколком навылет.
– Да, левый фланг у нас слабоват был, – оживляясь, четко, раздельно сказал Павел Силыч. – Если бы не Ряховский…
Он медленно повернул голову к окну, наполовину закрашенному белилами, – оно желтело, неярко вспыхнуло под лучом солнца. Как-то особо повернул голову – властно, прочертив упрямым подбородком почти видимую в воздухе линию. И воинственно застыл, прислушиваясь к ровному голосу генерала.
– …Противник занимал все господствующие высоты. Успел создать глубокую, эшелонированную оборону…
Дарья Ильинична тихонько подметала пол, подбирала обрывки газет. Как начнет генерал про войну – тоскливо ей делалось, хоть плачь. Вспоминала она, как муж уезжал на фронт, как плакала. Станция, теплушки, свисток паровоза. Сколько времени прошло, а все помнила этот свисток – с ним исчез ее Петр, навсегда… И этих ей жалко было, живых, – ущербные они были, на вид только бодрые, а оденутся в чистое – сидят тихие, задумчивые. Генерал рассказывает, как танки в атаку сквозь гарь и огонь, а Павел Силыч глядит в окно, растирает широкий, багровый шрам поперек груди. Сидит в нем хвороба, гнетет. Слушала генерала Дарья Ильинична, видела: идут, громыхают страшные танки по дороге. На мясорубки похожие – крутятся зубчатые колеса, скрежещут. И Петра ее давят… И слабели у нее ноги, в глазах темнело – скорей бы табуретку. Села Дарья Ильинична, прижалась лопатками к стене, закрыла глаза и вдруг сквозь шум в голове услышала чей-то сиплый, плаксивый голос:
– Узнал я вас, товарищ генерал… Извиняюсь, это я – Пилюгин из полковой разведки… Старший сержант…
Павел Силыч то ли радостно, то ли насмешливо разглядывал неловкого, с длинными, темными руками мужчину, молчал.
– Неужели не припомните, товарищ генерал? На Днепре меня – под трибунал. Водобоязнь с детства… А вы спасли…
Истопник Николай, сидевший неподалеку с кружкой пива, нахмурился и уже присматривался, с какой стороны схватить этого Пилюгина. Не иначе, как пьян тот изрядно, все перепутал, пристал к Павлу Силычу. А Пилюгин все не отходил, пот так и лился по его лицу мутными, крупными каплями. И Павел Силыч, опустив голову, глухо под ноги сказал:
– Да… На Днепре…
– Век не забуду, – в горле у Пилюгина булькнуло, он отвернулся к перегородке, позвал: – Вань, дай-ка что там есть… – взял из рук перепуганного мальчика початую бутылку водки, тонко нарезанную колбасу. – Не побрезгуйте, товарищ генерал… Извините, немного выпивши. Меня ведь тогда, как сукина сына, – в расход бы… Вы приказали: в бой его, в самое пекло! И пошел я. Во весь рост шел – ни одной царапинки.
– Пей, голубчик, пей, – мягко отстранив протянутую кружку, сказал Павел Силыч.
И потеплевшим, грустным взглядом смотрел, как пьет Пилюгин, и нельзя было угадать, узнал он или нет присевшего перед ним человека.
– В долгу я, – сказал Пилюгин. – Часто вспоминаю… А вы здесь… Может, строительный материал нужен? Подброшу…
– Не надо, успокойся, дружок, – прервал его Павел Силыч.
Дарья Ильинична огляделась кругом: люди недоверчиво следили за происходящим, усмехались – мало ли что бывает, да еще спьяну, вот и Павел Силыча в генералы записали. А тот генерал, знай, настоящий, словно задремал, притих.
– Ну, хватит, сынок, не тревожь… – вступилась Дарья Ильинична. – Ступай, окатись холодной водичкой!
– Эх, родимая, – всхлипывая, протянул Пилюгин. – Да я жизни за него не пожалею… Да что там… – и, размазывая кулаками слезы, пошатываясь, побрел в моечную.
Прошла неделя. В пятницу с утра полил дождь. Как начал бить по крыше бани, по стеклам – грохот стоял и темно было везде, неуютно. Перед баней пузырилась, кипела вода. К двум часам истопник Николай, закутавшись в пиджачок, вышел на улицу. За дождевой завесой едва обозначался перелесок, но станционных пакгаузов, откуда выныривала зеленая «Волга», не различить. Постояв минут десять на ступеньках, Николай промок до нитки, вернулся. Выпил пива в буфете, покурил. Снова спустился вниз, под дождь. Люди пробегали мимо – в плащах, с зонтиками, – он же как был мокрый, так и стоял, все ждал.
С полчаса торчал, исхлестанный ливнем, продрог и, когда напала сухая, частая икота, поднялся наверх.
Выпил еще кружку пива, спросил у Дарьи Ильиничны:
– Ильинишна, не догадываешься, почему не приехали?
– Ливень-то какой, – сказала она. – Прямо потоп.
– В буран, в грозу приезжали, как штык.
– Может, машина спортилась. Железо все-таки.
– Эх!
Долго, до самых сумерек, маялся истопник Николай, места себе не находил. Наскреб на четвертинку, курил.
– А если домой к ним – узнать? – Подошел он к Дарье Ильиничне. – Где живут – не знаю.
– Приедут, Коля, приедут. На завтра, видать, отложили…
– Эх, беда!..
Десяток мужчин, знакомых генерала, ждавших его и Павла Силыча, осиротело сновали по предбаннику, ругались на дождь. Стемнело, когда они, наскоро помывшись, попрощались. И совсем одиноко стало Дарье Ильиничне, поняла она, что ей самой чего-то не хватало, потому устала, истомилась. Обозлилась вдруг, швырнула полотенце в угол, пошла к буфетчице Ане – может, от пива полегчает.
Истопник Николай домой не захотел, лег в подсобке спать. Где-то за полночь проснулся от ужасной головной боли, разбудил сторожа Макарыча.
– Чего, опять перебрал? – ворчливо поинтересовался сторож. – Ушицы, может, похлебаешь. Внук наловил ершей… Вот в кастрюльке – разогрей на плите, ступай.
– Пропаду я без них, Макарыч, – простонал Николай.
– Не пойму я тебя, ей-богу.
– А я сам не пойму себя, Макарыч. Не пойму – дурак я набитый или умный больно.
– Слабый ты человек, Николка.
– И то, может, верно. По этой причине, может, Клава ушла от меня. Пропаду я без генерала…
– А тебе он кто – родственник, помогает?
– Помогает, Макарыч…
Сторож вздохнул, прислушался: дождь с ветром налегли на крышу, захлопала железная кровля.
– Помогает, – повторил Николай. – Он мне нужен для душевного обмана, Макарыч. Вроде никакого перерыва в жизни после войны не было. Вроде молодой еще, не контуженный, служу большому человеку.
– Мудрено говоришь, Николка.
Сторож зевнул, подложил под голову еще один березовый веник, покосился на Николая.
– Побрился, никак, чистенький, – сказал он.
– Это я всегда – к их приезду. А сегодня вот. – Николай поднялся, закурил. – Ну, дрыхни, Макарыч. Мне скоро топить. Эх, дожить бы до пятницы…
Дождались пятницы. С утра не было Дарьи Ильиничны – пошла в город по делам, задержалась. Возвращалась уже часам к трем по прихваченной морозцем белой тропинке вдоль железнодорожного полотна. Перелесок стоял голый, томный, пахло осенней гнилью, шпалами. Близко, над головой, проносились с гулом поезда, протяжно свистели. И снова одиноко, тоскливо сделалось на душе. Последний грохотал особенно долго, товарняк, наверно, и Дарья Ильинична остановилась от слабости и сильного сердцебиения. Так и простояла, прижав к груди фанерный ящик – посылку с яблоками из Ташкента, от двоюродной сестры, – пока перестала дрожать земля.
Зеленую «Волгу» она заметила еще издалека, неуклюже побежала – мешало старое тяжелое пальто, – а открыть входную дверь уже не смогла. Ей кто-то подсобил, поднялась в предбанник и не увидела никого, только услышала:
– …Миллионная группировка фельдмаршала Шернера занимала центр Чехословакии. Готовилась к расправе с населением Праги. И вот мы выступили…
Все или почти все были здесь, попивали пиво, слушали, кивали, переглядывались. И сияющий танкист Ляшенко, и истопник Николай – побритый и постриженный, трезвый.
И не было Павла Силыча. Место его возле окна пустовало, висело лишь большое, расшитое полотенце. Почему-то и париться никто не стал, телом белые или смуглые от загара. Генерал поздоровался с Дарьей Ильиничной – утомленно как-то, грустно, закончив рассказ, взялся за одежду.
– Парок пропал нынче, – сказал истопник Николай.
– Полно, братцы, – возразил генерал. – Вон сколько вас… Ну, марш – штурмовать парную! Ильинична доложит мне, кто сдрейфил.
Улыбаясь, посмотрел вслед уходящим в моечную. Потянулся за своим желтым саквояжем, но Николай опередил его, схватил, понес. Так и ушли они, а Дарья Ильинична растерялась, бестолково, без нужды берясь то подметать, то смахивать пыль.
– Милок, – кинулась потом к незнакомому парню. – Открой-ка посылку. Ломай прямо, не успею.
Тот ударом об угол скамьи размозжил посылку. Сок брызнул из нее. Дарья Ильинична набила карманы халата яблоками, бросилась вдогонку.
Генерал уже завел машину, медленно отъезжал. Дарья Ильинична замахала руками, подлетела к дверце.
– Вот… Ташкентские, свежие… – сказала она. – Вам и Павлу Силычу.
Генерал вдруг отвернулся от нее, словно увидел в той стороне что-то важное. С минуту сидел так, сказал:
– Иди в машину, Ильинична. Прокачу немножко.
Голос его поразил Дарью Ильиничну. Она обогнула переднюю часть машины, уселась рядом с генералом. Поехали. Дарья Ильинична высыпала яблоки на сиденье.
– Какие яблоки – красота! – сказал он.
– Ташкентские… – успокаиваясь, повторила Дарья Ильинична.
– А Павел Силыч, генерал наш, помер, – сказал он.
До сознания Дарьи Ильиничны не сразу дошли его слова. Мимо проплывали белые, высокие дома молодого квартала, красные, желтые, синие автомобили, парень с гитарой, женщина с разинутым в хохоте ртом, – потом все слилось, размылось.
– Во вторник хоронили, – донеслось сбоку. – Троекратный залп, речи, венки… От самого министра обороны венок… Я у него поваром служил, в войну. Когда шофера убило, попросился возить. После войны у обоих никого – два бездетных вдовца.
Машина повернула на шоссе, катилась бесшумно, ровно. Шины внизу шуршали, да ветер посвистывал. Заплакала Дарья Ильинична.
– А мне париться противопоказано. Для него, генерала, все делал – чтоб вспомнил, прошлым жил… Холодно тебе, Ильинична? Я печку включу.
Навстречу неслась и неслась дорога, сужалась, тускнела впереди, терялась, а за низинами, едва намеченная, продолжалась вновь – бесконечная, непривычно прямая.
Баня стоит на окраине города, окнами на редкий, истерзанный перелесок. Двухэтажная, из красного кирпича. По пятницам, всегда ровно в два часа, на зеленой «Волге» в баню приезжает генерал.
В БАЗАРНЫЙ ДЕНЬ
Грешно спать в такую ясную и бодрую ночь. После осенних дождей, хмари, нагоняющих скуку, пришла первая сухая ночь – с луной и морозом. Тихими шорохами наполнилась изба, остывала, к окнам припадал легкий ветер, выводил на стеклах хорошо заметные в лунном свете узоры.
Федор Матвеевич «шмалил» одну папиросу за другой, глядел, как дым смешивается с паром, синью заволакивает окно. Ни вставать и топить печь, ни спать не хотелось. Еще часик ему скоротать, и в путь – на базар.
Принялся думать, почему не приехали Зина с мужем. Телеграмму отбили – чтобы ждал днем; до самого вечера томился Федор Матвеевич, извелся. Может, что случилось в дороге – не близкая она, с пересадками надо добираться. Если утром нагрянут, встречать их некому, потому что уедет он спозаранку на базар. Неделю назад уговорились с Егором, давним другом, съездить в райцентр – за сапогами и бензопилой.
В избе так было накурено, что начали слезиться глаза. Федор Матвеевич пачку «Севера» отбросил на пол подальше – теперь не дотянуться до нее. Но опять в голову пришли тревожные думы, и он не удержался, слез с кровати, нашарил пачку, достал еще папиросу. Покурил сидя, неторопливо пристегнул деревяшку к отнятой выше колена левой ноге. Оделся, повесил на дверь замок, ключ сунул под камень: Зина найдет.
Пока Федор Матвеевич запрягал лошадь, выезжал за ворота, совсем забрезжило. Будто светлым дымом подернулось небо, отчего луна и звезды потускнели, и сделалось до жути холодно.
Оберегая тепло, Федор Матвеевич не шевелился, глядел на спину лошади; не заметил, как добрался до развилки, где нужно было решить, по какой из двух дорог ехать, хотя обе они вели в Судислово, в Егорово село. Лошадь сама взяла влево – в лесу меньше ветра.
Темно в нем. Слышно, как потрескивает первый ледок, поскрипывают вчера еще мокрые, врасплох застигнутые морозом деревья. Набежит сверху ветер, и с них стеклянное крошево сыплется, медленно опадает вниз.
Вдруг в чащобе, пахнущей прелью, перемешались все лесные звуки, и возникла тихая, до боли знакомая мелодия. Федор Матвеевич сдвинул на затылок шапку, вспомнил слова, подхватил:
Ты меня ждешь…
В молодости, на фронте, пел он эту песню под гитару, до того похожий лицом и голосом на артиста, которого видел и слышал в кинокартине, что его чуть с передовой не сняли, чтобы отправить в полковую самодеятельность. Не успели – ранило его в бою.
Лес поредел, открылась белая, в инее, опушка. Вон уже село виднеется, кое-где с труб слетает дымок. В окнах Егоровой избы, третьей с краю, света нет.
Подъехав близко, в душе ругая Егора – ждать должен, – Федор Матвеевич громко позвал:
– Я-а-гор! А, Ягор!..
– Вижу, иду! – откликнулся из-за угла Егор. – Подмогни, Матвеич…
Матвеич недовольно вздохнул – не сообразил Егор подтащить мешок к воротам, – однако молча сошел с телеги, увязая деревяшкой в мерзлой грязи, двинулся помогать. У Егора тоже деревяшка, тоже цеплялась, и ковыляли они с мешком трудно. Поехали. Уже за селом отдышался Егор, спросил:
– Зятек-то не прибыл?
– Застряли чего-то. Дорога, видать, забита.
– Приедут, никуда не денутся, – заверил Егор. – Смотрю, ты всего один мешок набил…
– А куда два-то? Лошадь не потянет. На базаре еще с ними торчать, людям глаза мозолить.
– А что тут такого? – воскликнул Егор. – Своя же картошка! Хочу – продаю. Нам со старухой ее девать некуда. Пропадет она. Не корысти ради… Мне пенсии хватает. А на базар с пустыми руками… – Егор вдруг схватился за грудь, закашлялся. – Воздух-то Нынче какой. Дых перешибает, голову кружит…
– А я, башка дырявая, настоечки бутылку забыл, – проговорил Матвеич. – Спробовать с тобой хотел. Вишневая…
– Лучше бы и не вспоминал… Хороша все-таки погодка!
Небо уже очистилось от серой дымки, сделалось сизым, прозрачным; по обе стороны простерлись синие от изморози поля. Впереди виднелся густой лес – отсекал небо от земли.
Лошадь пошла быстрее. Егор повеселел, крутил головой, смотрел на серебристые стога соломы, на легкие, будто из дыма, березовые перелески.
– Гармонь бы сейчас! – вздохнул он.
– Ишь ты, молодой! – хмыкнул Матвеич.
Из-за леса поднялось непомерно большое солнце, озарило холодным светом оцепенелые просторы. Все вокруг засверкало, переменилось.
Веселые, чуть обожженные морозным ветерком, Матвеич и Егор въехали в городок. Звонко прогромыхали по асфальту, по булыжнику, и вот он, базар; гудят на нем одним забором отгороженные от глаз колхозный рынок и «толкучка». На рынке особой бойкости не чувствуется, зато рядом, над «толкучкой», даже воздух как бы накален, взбудоражен.
Видел Матвеич, как у Егора начинает подергиваться щека, губы складываются для разгульного свиста; он знал эту слабость Егора – привлечь к себе внимание хотя бы пустячным удальством, чем угодно потешить людей.
В новом полушубке, в лихо сидящей на голове линялой кроличьей шапке, Егор высматривал место, где удобнее остановиться. Но Матвеич дернул его за рукав, показал на пустырь слева от ворот, и Егор понял, что дальше, на самый рынок, подвода не попадет. Быстро смирился, слез с телеги, отвел лошадь к забору.
Сволокли мешки.
Матвеич первым двинулся к рядам – к лысому мужику с мешком точно такой же, как и у них, картошки.
– Почем? – спросил Матвеич.
– Рубль ведро, – ответил тот, глядя мимо.
– А в мешке сколько будет?
– Шесть ведер…
– За всю сколько берешь?
– Считать, что ли, не можешь? – обиженно протянул мужик. – Прошу шесть, отдаю за пять…
– Понятно, – проговорил Матвеич.
Вернулся к Егору, который, приплясывая на одной ноге, зазывал прохожую женщину:
– Налетай – подешевело!..
– Там за пять отдают, – сказал Матвеич. – Давай за четыре сбагрим свою…
– Алкоголик небось, – предположил Егор. – Похмелиться небось торопится!
– Давай за четыре, – уговаривал Матвеич. – Чего стоять-то? Не привык я, ей-богу…
Егор укоризненно покосился на Матвеича, продолжал:
– Эй, дамочка нарядная, забирай даром!..
«Дамочка» в ответ лишь снисходительно улыбнулась. Зато шедшая следом пожилая женщина прибавила шаг, направляясь к ним.
– Картошка-то больно хорошая, – оценила она, взяв картофелину, подержала в широкой ладони.
– Яблока вкуснее! – похвалил Егор.
– Четыре рубля, – поспешно сказал Матвеич.
– Шутите, никак? – ласково улыбаясь, сказала женщина.
– Истинная правда, – проговорил Матвеич. – Стоять неохота…
– А довезете? Тут недалеко.
– За доставку полагается, – недовольно проворчал Егор, но осекся от тычка – Матвеич начал сердиться.
– Дам, дам, не обижу… – успокоила женщина.
Уложив мешки, молча ехали до тихого чистенького переулка; подкатили к дому с голубыми резными наличниками.
Через ворота, тоже резные, крашенные охрой, понесли мешок, высыпали картошку на пол в сенцах, сходили за вторым. Стояли потом посреди двора, не глядя друг на друга, безмолвно ждали, пока женщина принесет деньги.
Она вышла, подала по четыре рубля каждому, а рубль за доставку протянула Егору отдельно.
Егор взглянул на Матвеича, понял: не простит он ему жадности; осторожно отвел от себя руку женщины, тихо проговорил:
– Не надо, пошутил я…
– Какие шутки… Картошка-то отборная, – оторопев, сказала женщина, пытаясь вложить рубль Егору в карман.
Егор увернулся, двинулся к подводе, обернулся у ворот: облегченно, радостно махнул рукой:
– До свиданьица… Шутник я.
Влез в телегу, взял вожжи; заметив, что Матвеич сел спиной к нему, сник и всю дорогу до базара ехал с видом провинившегося пацана.
Перед въездом остановились, прислушались к людскому гомону, который, ни на минуту не стихая, перекатывался над рядами.
Матвеич зашевелился, достал папиросы, мягко ткнул пачкой в плечо Егора. Оба закурили, встретились глазами. Егор задохнулся дымом, откашлялся, сказал хрипло:
– Сапог, боюсь, нет…
– Да шут с ними, – успокоил его Матвеич, выпростал из сена сапог, добавил: – В этих проходим. Нечего суетиться…
По лицу его пробежала улыбка, он глядел на поседевший висок Егора, может, вспомнил, как двадцатилетней давности случай свел их в этом городе.
Матвеич тогда в магазине сапог примеривал и собирался уже деньги за полную пару платить. А тут Егор подошел, пристал к Матвеичу: дай правый померить! И надо же – ему тоже сорок третий размер нужен. Ударили по рукам, купили в складчину. Потом лет пять горя не знали – поменялись теми сапогами, которые вроде бы довесками при покупке считались, скопились у каждого. С этого, можно сказать, дружба началась. За сапогами вместе ездили…
Егор угадал воспоминания Матвеича, опять поперхнулся, выплюнул окурок, озябшим кулаком протер глаза.
– Пошли, что ли, – предложил Матвеич. – Хоть согреемся…
Солнце уже высоко стояло, подтаивала земля, густо поднимался над базарными рядами пар.
Матвеич и Егор заковыляли мимо прилавков, мимо разложенной на сбитой, грязноватой траве всякой всячины. Порой стояли оглушенные, без нужды заглядываясь каким-нибудь товаром, шли дальше. Матвеич вдруг повернул к шумливому мужику: уж очень складно и громко кричал тот. Сразу не понять, чем он торгует; из всего, что лежало перед ним как попало, различить удалось обрывок телефонного провода, алюминиевую ложку, до блеска натертую наждаком.
Матвеич вынул из кармана полушубка радиокатушку бракованную (помогал по старой памяти соседскому мальчику мастерить детекторные приемники), незаметно бросил в кучу. Сделал вид, будто заинтересовался товаром. Мужик сбавил голос, смерил взглядом Матвеича.
– Бери, бери, все сгодится! – сказал он. – У тебя, гляжу, ничего не заваляется, глаз-ватерпас!
Матвеич нагнулся, катушку ту самую, им подброшенную, поднял:
– Транзистор! – со значением произнес мужик. – Дефицит.
– Почем? – спросил Матвеич.
– Сколько не жалко! Дай два целковых – пусть мне в убыток будет…
– Глянь, что делается-то? – печально проговорил Матвеич, посмотрев на Егора. – Что делается…
– Брось, Матвеич, игру затевать, – потянул его за рукав Егор. – Пошли отсюдова. Нет тут сапогов.
– Пошли!
Как бы в забывчивости постоял Матвеич, выронил радиокатушку, сильно скрипя ремнями протеза, отошел.
– Меня винишь, что я тиатр устраиваю, а сам… – сказал Егор. Не договорил, поймав во взгляде Матвеича такую грусть, какую никто не увидит, кроме него, Егора. – Весной пахнет… В раймаге найдем.
Народу в раймаге тоже не счесть, и звук под ногами такой, будто толкут стекло – пол песком посыпан. И ходить, и дышать тяжко. Матвеич с Егором протиснулись к обувному отделу.
– Есть, Матвеич! – радостно сообщил Егор. – Наши – сорок третий размер!.. Барышня, подай, любезная, сорок третий! – обратился он к молоденькой продавщице. – Ему левый подай… – показал на Матвеича, который, усевшись на низенькой скамейке, ждал. – А мне правый…
То ли замечталась она, то ли высматривала кого-то; после долгого молчания, так и не посмотрев на Егора, ответила:
– Сразу два не выдаем, если на примерку!
– А ты не давай, милая, – согласился Егор. Потом, догадываясь, почему не выдают сразу оба сапога, встревожился: – Или, думаешь, убежим мы с ними? Или не догоните рысаков таких?..
– Ладно, Егор, – примирительно сказал Матвеич, боясь, как бы Егор не вступил в бесполезный спор. – Пусть один даст, какой там…
Продавщица сунула Матвеичу сапог. Матвеич увернулся от каблука, стащил с ноги старый сапог, затянул потуже портянку, надел. Встал, сказал Егору:
– Норма вроде.
Вернув сапог, он ждал, когда свой, правый, померяет Егор. Тот повозился с сапогом, потопал, постоял на здоровой ноге.
– Жмет, – виновато, досадуя, что подвел Матвеича, сказал он. – Может, размер не тот?
– Сорок третий, гражданин! – уточнила продавщица. – Я не слепая.
– Да ведь и мы не хромые родились… – начиная волноваться, негромко проговорил Егор. Увидев, как по лицу Матвеича заходили желваки, сдержался, закончил с нарочитым смехом: – Неужто нога растет, в сапог не лезет?
Он быстро отошел от прилавка, будто кто поманил его, направился в отдел культспорттоваров. По-детски удивленный, остановился на полпути, завороженно смотрел в угол магазина. И Матвеич устремил взгляд туда: бежал там по кругу, по блестящим рельсам, тащил за собой пяток зеленых вагонов паровозик. Пощелкивали, сами переводились стрелки; загорались зеленым огнем, пропускали состав семафоры. Егор приблизился, восторженный, забывший обо всем на свете, опустился на колено, следил за работой железной дороги. Паровоз все стучал красными колесиками, бойко катились вагоны…
– Ну прямо настоящая! – прошептал Егор, придвигаясь ближе. – Прямо сказка!..
Матвеич стоял рядом, то хмурясь, то улыбаясь.
– Знаешь, Матвеич! – дрогнувшим голосом сказал Егор, достал из кармана огрызок карандаша. – Знаешь, как мы в партизанах…
Матвеич не успел ни окликнуть, ни остановить Егорову руку. Ужимаясь, делаясь незаметным, Егор поднес огрызок к рельсам. Паровоз вынырнул из туннеля, наскочил на препятствие, со звоном опрокинулся.
– Ттама! – прошептал Егор.
Матвеич, не любивший скандалов, на мгновение как бы оглох – так не хотелось ему слышать жужжания упавшей игрушки. Знал он по опыту, раздадутся сейчас голоса, начнется брань. И он сделал невольное движение к прилавку, пошел, глядя прямо на продавщицу, заслоняя от нее Егора. Она, услышав грохот, кинулась было на шум, но заметила Матвеича, шедшего к ней со странной решимостью.
Тем временем Егор опомнился, подобрал паровозик, зажал ладонью колесики, словно котенку рот, и тихо, замирая, опустил поезд на рельсы.
Прикрывая спиной Егора, Матвеич грузно оперся на мотоциклетную шину, попросил:
– Ружьецо шешнадцатый калибр, будьте добрые, покажьте…








