412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ильгиз (Илья) Кашафутдинов » Глубина » Текст книги (страница 26)
Глубина
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 21:13

Текст книги "Глубина"


Автор книги: Ильгиз (Илья) Кашафутдинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)

К утру меня стошнило. Я сполз с койки и, стоя на четвереньках, старался попасть в плевательницу. Руки и ноги тряслись от напряжения и слабости. Я задыхался от приступов рвоты, а глаза заволокло плотной красной пеленой. Когда все прошло, я снова забрался на койку. И поразился внезапному желтому рассвету за окном. Лучи солнца, еще остававшегося за горизонтом, преломлялись в мельчайших частицах тумана. И было впечатление холодного, неподвижного зноя, которое создают в театре осветители и декораторы.

Солнце восходило, медленно пробиваясь сквозь желтизну собственного сияния. Его четкий круг напоминал сечение раскаленного стержня. Я смотрел на него в упор, ощущая, как теплеют и увлажняются глаза. И солнце стало колебаться, оплывать, желтые, дрожащие волоконца, отделяясь, летели во все стороны от эпицентра. Когда я, устав и наплакавшись от света, перевел взгляд на землю, все было до неузнаваемости плоско и негативно. Черно-белое мерцание длилось с минуту, потом проступили прежние краски, радостно, как внезапное открытие, что все кругом постоянно и долговечно. Я слышал: где-то за стенами бранились, мыли полы, смеялись, рвали бумагу, и уже совсем отчетливо прозвучал клокочущий унитазный гром.

За забором мелькнуло белое, я приподнялся и увидел пару: девушка лет восемнадцати несла охапку зацветшей черемухи, на плечи наброшен черный мужской пиджак, рядом вразвалку шагает он в расстегнутой на груди красной рубашке.

День начался и суетливо набирал скорость: хлопали двери, возле дырявой бочки под водосточной трубой дрались воробьи, дымился мокрый от росы забор. Я слушал и смотрел, и, по мере того, как убыстрялся ритм нового дня, во мне скапливалось, росло ожидание. Оно угнетало и обнадеживало, время от времени напоминая о себе колючими вспышками в груди.

Я даже забыл поздороваться с Зинкой, без стука влетевшей ко мне, только улыбнулся и тут же забыл, что она здесь и убирает комнату. Забравшись на подоконник и насвистывая, я глядел на розовую дорогу из города. Что-то должно было появиться на ней, но я пока видел лишь автобус, сверкнувший ветровым стеклом на повороте. Он прокатился, подняв розовую пыль.

Взявшись за раму, я высунулся наружу и зажмурился – окна профилактория пылали, отражая солнце. Столько солнца всюду – оно даже в тополиных листочках, на острых кончиках заборных досок, в серых перышках воробьев.

Кто и что может противоборствовать солнцу, его могуществу, непостижимой и таинственной власти? Один ученый полжизни занимался только тем, что исследовал влияние солнца на ход земных событий, на поведение людей и животных. И вышло так, что почти все войны совпадали с периодами неспокойного состояния светила.

Если это действительно так, если число автомобильных аварий, самоубийств, эпидемий имеет прямую зависимость от солнца, сотрясаемого взрывами, то легко объяснить природу человеческих ошибок и заблуждений, выпавших на долю нынешнего года. И то обстоятельство, что идет год неспокойного солнца, может быть принято как смягчающее вину того или иного лица перед другими – поднять руки, кто со мной не согласен!..

Подняв голову, я увидел две руки за забором. Одна была тоненькая, слабая, с плавно очерченными линиями локтя и кисти, другая медной чеканки, тяжелая и медленная.

– Ленка! – закричал я. – Стас!

– Нас не пускают! – протянула в ответ Ленка.

Я уже спрыгнул с подоконника, чтобы бежать вниз, но услышал голос Стаса:

– Старик, лови!

Что-то неярко блеснуло в его руке и, пролетев над палисадником, упало у самой двери. Я нагнулся и поднял большую связку вяленой рыбы. Одну я оторвал сразу и принялся чистить – обнажилась янтарная спина, запахло солнцепеком, смолеными канатами и близким морем. Остальные я отнес на подоконник и, прежде чем снова крикнуть Ленке и Стасу, заметил свернутый в трубочку лист бумаги – он был привязан к рыбьему хвосту. Я развязал нитку.

«Старина, приехал я поздней электричкой и шел пешком до тебя. Но было уже за полночь, когда я добрался сюда, и мне ничего не оставалось, как спуститься к реке, разжечь костер и просидеть у огня до рассвета. Хотя все это ничем не напоминало прежние волчьи ночи, я вспомнил их, но больше думал о той, зимней, когда ты отправился следом за мной. Даже не зная приблизительной схемы того, что произошло здесь, я подумал, что случилось похожее – ты кого-то выручал.

Теперь знаю, что все было именно так или близко к этому – я всегда прямолинеен в оценках, – но мне меньше всего хочется стать исследователем в данной ситуации. Кто-то из молодых пишущих сказал, что дороже, если будут последователи.

Буду ждать тебя, старина, и, дожидаясь, все делать и за себя и за тебя, если даже ждать придется долго-долго»…

Когда я дочитывал записку, солнце слегка померкло, и, словно из самой его раскаленной сердцевины, выплыл в мою сторону черный вертолет. Рокот приближался, стал отчетливо виден нимб вращающихся лопастей винта. В собравшейся возле забора толпе я поискал своих, но все лица были обращены к вертолету, который сбавил скорость и снижался под углом. Я ослабевшими руками оперся о горячий подоконник – настала кульминация ожидания – и тоже смотрел на теперь уже голубую, с белыми продольными полосками, машину. Она коснулась колесами травы, длинные лопасти, сгибаясь, повисли, открылся люк, и по сброшенному трапу спустились вниз люди.

Достав рукопись Деда, я вывел его имя и фамилию над своими. Я торопился и не смог бы даже объяснить, что меня толкнуло поступить так, но вот все сделано, подхожу к окну.

– Стас! – кричу я. – Стас!

Он услышал меня, встал на чью-то согнутую спину и ждал, что я скажу.

– Ты немного знаешь эту историю, – прокричал я ему. – Тут написаны адреса…

И с размаху кинул перевязанную суровой ниткой рукопись в Стаса. Он поймал ее на лету и скрылся за забором.

Врачи и сестры двинулись к профилакторию, сходясь в белый треугольник выгнутого ветром паруса. Как быстро теряет свои формы этот белый парус надежды.

Три руки, возвышаясь над забором, машут мне – там Ленка, Стас и Анатоль. Я тоже машу им, но высокое солнце так печет и стреляет огненными волоконцами во все стороны, что слезятся глаза. В коридоре слышны шаги, голоса. Сюда идет доктор Янковский.

Я смотрю на бесцветное, знойное небо, дымчатые островки рощ, на волокнистые, треснувшие доски забора и три руки, все еще поднятые над ним.

Пылает солнце.

Сквозь зной и марево долетает и тупо ударяет в виски первая пулеметная очередь.

Стучатся в дверь.

РАССКАЗЫ

ПОЧТОВЫЙ ДИЛИЖАНС

В поселковой милицейской дежурке разбиралось свежее происшествие. После двухчасового оживления все враз замолчали, и еще до того, как лейтенант, сидевший за деревянным барьерчиком, закончил протокол, догадались, что виновником признан заезжий гражданин Егор Конкин.

Напротив лейтенанта, теснясь на короткой скамейке, в нетерпеливом ожидании замерли трое: слева сидел Конкин, справа потерпевший Лузгин, а между ними, остерегающе поглядывая то на одного, то на другого, – сержант с круглым веснушчатым лицом, должно быть, недавно надевший милицейскую форму. Держался он настороже – с обоих враждующих, видно было, еще не сошла горячка.

Конкин с виду казался спокойным; его, крупного, в дорогом, но дурно сшитом костюме с новенькой медалью «За доблестный труд», выдавали лишь руки, невероятно широкие, темные от въевшейся угольной пыли, которыми он нервно мял парусиновый картуз. Досадовал он, кажется, от неуместности картузика, потому как на коленях Лузгина вызывающе лежала с поднос величиной кепка «аэродром».

Лузгин, возбужденный и все же сидевший тихо, с кротким невинным выражением на лице ел глазами лейтенанта.

Лейтенант отложил шариковую авторучку, достал портсигар, закурив, сквозь дым сощурился на протокол. Посмотрел перед собой, убедившись, что все вострят уши в его сторону, принялся читать:

– Сего числа Конкин Егор Иванович, образование семь классов, по профессии шахтер, находящийся в Полотняном Заводе в отпуске, совершил неспровоцированное нападение на гражданина Лузгина Петра Искандеровича, бригадира каменщиков, занятого восстановлением главного дома усадьбы Гончаровых. Упомянутый дом – важный объект, получивший историческое значение благодаря женитьбе великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина на Гончаровой Наталье Николаевне…

Лейтенант, ненадолго прервав чтение, со значением посмотрел на сидящих напротив и высоко, почти торжественно продолжил:

– …Как известно, вышестоящие органы, идя навстречу пожеланиям трудящихся, выделили на восстановление главного дома-усадьбы большие средства. По свидетельству отдельных рабочих и бригадира Лузгина П. И., гражданин Конкин Е. И. неоднократно препятствовал проведению работ по освоению выделенных средств. Приставал с вопросами: «Почему устраиваются долгие перекуры?», «Почему раствор плохой?» и т. п. Дело дошло до того, что сего числа гражданин Конкин Е. И., выбежав из столовой, расположенной недалеко от строительства, бросился к бригадиру Лузгину П. И., необоснованно обозвал его вором и мошенником. Когда Лузгин вежливо посоветовал не мешать ему работать, Конкин хотел его ударить, но подоспевшие рабочие не дали ему совершить избиение…

– Да его убить мало, – дернулся Конкин.

Лейтенант нахмурился, строго оглядел нескладную сильную фигуру Конкина, ничего не сказав, снова поднял лист бумаги.

– …На предварительном допросе Конкин причину оскорбления объяснить отказался. Учитывая то обстоятельство, что более тяжкие последствия нападения были пресечены, а потерпевший вошел с ходатайством о прекращении дела, решено ограничиться взысканием с гражданина Конкина штрафа в размере 15 рублей.

Кончив читать, лейтенант откинулся на спинку стула, скользнул по Конкину пытливо-вопрошающим взглядом. Конкин давно догадался, что форма протокола лейтенантом нарушена и смягчена в угоду историческому прошлому, и просто, без заискивания проговорил:

– Хорошо пишете. У вас, надо сказать, литературные данные имеются…

– Давайте, гражданин Конкин, по существу вопроса, – сказал лейтенант, хотя, судя по заблестевшим глазам, похвала пришлась ему по душе.

– Если по существу… – Конкин почему-то надел картузик, будто собрался уходить. – Штраф платить не стану.

– Тогда по-другому разговаривать будем, – твердо произнес лейтенант. – Вам же хуже…

– Зря вы меня стращаете, – опять запротивился Конкин. – Я ведь по-хорошему, по-человечески, так сказать, хотел… Ведь ежели по-умному рассудить, человек на человека понапрасну кидаться не станет.

– А кто вас знает? – с интересом слушая Конкина, сказал лейтенант.

– Нервы у меня в норме, – неожиданно улыбнулся Конкин, выпрямил плечи, печально, но без укора посмотрел на лейтенанта. – Девятнадцать лет в шахте.

– Ладно, ладно, – пытаясь казаться суровым и все же невольно проникаясь симпатией к Конкину, проговорил лейтенант. – Документы у вас в порядке.

– Не в них дело, – с какой-то душевной горечью протянул Конкин. – Цело в совести… – покосился на Лузгина, начавшего комкать «аэродром». – На совесть ихнюю надеялся. А вину-то он утаил. Что правда, то не совру…

– Что на это скажете, Лузгин?

Лузгин на мгновение растерялся, простер вперед руку, как бы решившись на что-то важное, но вдруг побагровел, односложно выдавил:

– Я все сказал.

– Вот шельма! – удивился Конкин. – Вот ты и заплати штраф. Из тех денег…

– Из каких? – резко вставая, спросил Лузгин. – Да ты знаешь, с кем имеешь дело? Я заслуженный строитель!

– Полсотенная у тебя в кармане, в левом, – спокойно сказал Конкин. – Так что заслуг твоих не признаю…

Лузгин пошевелил жесткими усиками, не удостоив вниманием последнего слова Конкина, сильно скрипнул скамейкой.

– Машина к нему пришла порожняя, – устало пояснил Конкин. – Ушла с кирпичом… Среди бела дня.

– Та-ак, – в жестком лице лейтенанта проглянуло изумление. – Сбагрил, значит? А вы, Конкин, следили, что ли?

– Бинокль у меня морской, – стыдливо признался Конкин. – Думал, видами полюбуюсь. Ну вот… нагляделся.

– Та-ак, – опять протянул лейтенант. – Состоите, верно, членом Общества по охране памятников?

– Нет, – сказал Конкин. – Пушкина люблю. Сызмальства…

Лейтенант озадаченно помолчал и осторожно, сбоку пригляделся к Конкину, все еще разбойному на вид, а вот, поди же, отягощенному столь высокими заботами. Лузгин недоверчиво хмыкнул, но тут же осекся, поймав суровый взгляд лейтенанта.

– Что скажешь, Лузгин? – взъярился вдруг лейтенант.

– Ну, отпустил кирпич, – сказал Лузгин. – Колхозничка жалко, погорельца… А деньги на инструмент пущу…

– Врешь, сукин сын, – встрепенулся Конкин. – Гараж тот мужик строит…

Лейтенант взгромоздил на голову казенную фуражку, прошелся взад-вперед. Видать, расхотелось ему вести разговор с Лузгиным, и он, успокаиваясь, понизил голос, сказал сержанту:

– Возьми подписку о невыезде, отпусти. Потом разберемся…

Очередь дошла до Конкина. Какое-то время, пока лейтенант, видно было, решал, как поступить с ним, Конкин сидел с отсутствующим выражением, не показывая ни радушия, ни беспокойства, чтобы не действовать на нервы лейтенанта ни хорошо, ни плохо, – пускай судит-рядит по справедливости. Однако тот придумать ничего не успел.

В дежурку шумно влетел перепачканный дорожной грязью сержант, на ходу осмотревшись, шепнул что-то лейтенанту на ухо. В самый напряженный момент лейтенант, казалось, начисто забыл о Конкине, заторопился неизвестно куда. Перебарывая сильное желание кашлянуть, тем самым напомнить о себе, Конкин заерзал на скамейке, и лейтенант уже с порога оглянулся на него, примолкшего, сказал участливым голосом:

– Подождите меня… На повороте две машины друг об дружку помялись…

Конкин облегченно вздохнул, сел поудобнее. На Лузгина, мешком навалившегося на стол, – тот писал под диктовку сержанта, – он старался не смотреть, и все-таки поглядывал, теперь уже без злобы, но и без сочувствия. Так уж устроен мир, что и вправду шила в мешке не утаишь. Тот же Лузгин, видать, мужик бойкий, лихой, все равно рано или поздно поймался бы за нехорошим делом. Лузгин, может быть, еще бы долго ходил в числе заслуженных, занимайся он своими махинациями на другом каком месте да не нарвись на Конкина, хотя, сказать по правде, Конкин распознал в нем человечишку, привыкшего корыстоваться где и на чем попало, сразу – по непутевым глазам.

А эти места дать в обиду Конкин не мог уже по той причине, что за них сердце его болело давно. С той поры, когда он, будучи мальчишкой, нашел на пожарище, где сверстники его искали какое-нибудь добро из сгоревшего магазина, сырую, головешкой пахнущую книгу, раскрыл ее, увидел столбики стихов, рисунок набережной неведомого города с памятником могучему, куда-то безудержно устремленному всаднику. Тогда сердце, пронзенное болью неосознанного восторга, застучало высоко и звонко: книга о Пушкине! Еще с детства это имя, слышанное от бабушки, светло и отдаленно, словно звезда в небесной выси, держалось в памяти. Конкин, читая книгу, не до всего дошел умом, но накатившую на него тревогу чувствовал сердцем. С того момента, когда Пушкин познакомился с Наталией и полюбил ее, Конкин, еще не знавший, чем обернется поэту любовь, тайну и смысл которой постигнуть в том мальчишеском возрасте было невозможно, тем не менее был охвачен жутковатым предчувствием беды. Еще тогда, незрелым сердцем страдая о судьбе поэта, он навсегда запомнил имя Наталии, как дурное, недостойное имени того, кто жил не только заботами своего века, а тревожился будущим.

Много лет спустя Конкин, работавший на шахтах Шпицбергена, длительные свои отпуска тратил на поездки по пушкинским местам, известным каждому. Сюда, на усадьбу Гончаровых, он наведался в последнюю очередь. Он полнился ожиданием встречи с родиной Наталии, хотя верно знал, что главный дом, поврежденный в войну прямым попаданием фугаски, обречен на медленное разрушение. Но, как ни тщательно приготавливал он себя к неожиданностям, вид главного дома подействовал на него удручающе. Конкин набрел на дом в сумерках, и долго, пока совсем не стемнело, не отводил от него глаз: громадный, двухэтажный, тот проглядывался насквозь, порос лебедой. Ничего не сумев вызнать у старика, к которому попросился на постой, Конкин на другой день пристальнее изучил дом, лазил по нему, в кровь изодрал руки и ноги, а после, удостоверившись, что коробка здания еще прочна, отправился в поселковый Совет узнавать: не собираются ли делать ремонт. Со слов канцелярских девчат, разговоры о восстановлении велись, но впустую: не было средств. Потерянно бродивший по поселку Конкин опять наткнулся на дом, теперь уже со стороны прудов. И опять безнадежно, немо глядел дом с высокого пустыря, так печалил душу, что у Конкина занудили руки – будь его воля, самолично стал бы ремонтировать. Отогнав эту никчемную мысль, он ухватился за другую: а если предложить тысячу, скопленную на непредвиденные расходы? Он переоделся, взял деньги, сделавшись серьезным, даже насупленным, чтобы девчата не отмахнулись от него, как от шутника, принялся осуществлять свой план. Перед тем как положить деньги на стол, он строго объяснил, что хочет вложить сумму, заработанную честным трудом, в дело большой важности. На эти деньги, понятно, дом не восстановишь и музей не оборудуешь, и все же, как говорится, с миру по нитке… Когда ему сказали, что деньги ни по какой статье заприходовать нельзя, он не сразу отступил, и его едва-едва утихомирили.

Вышло, зря старался, напрасно тех напудренных девчат пытался растревожить чтением «Памятника». И все-таки потом, получив от деда письмо с сообщением, что «на гончаровский дом властями отпущен мильен рублей», он с удовлетворением вспомнил свои хлопоты: не зря досаждал людям.

Душа запросилась на места событий. До очередного отпуска было далеко, и Конкин взял месяц за свой счет…

Лузгин стоял у порога, должно быть, хотел встретиться глазами с Конкиным. Стоял он вроде бы осмелевший, показывая всем видом, что ничего не боится, но этой куражливостью Конкину уже досадить не мог. Конкин, наполовину уйдя в воспоминания, отрешенно смотрел на него, как на мелкого воришку. Лузгина, видать, такое снисходительное отношение к нему разозлило, и все же он заставил себя ухмыльнуться, уходя, козырнул сержанту.

– Иди, иди, – некрепким баском сказал сержант. – К пустой голове руку не прикладывают.

Конкин сбоку, незаметно, чтобы не смутить парня, оставшегося за хозяина, всмотрелся в него. Ему видна была вся его фигура, коротковатая, крепкая, еще видны были глаза – добрые, по-мужицки смышленые.

– Разгоним мы их скоро, – горячо сказал сержант, – не нашенские они, со стороны… На период уборки нанялись…

– Дак ведь должны понимать, за какое дело взялись. – Конкин подлил масла в огонь. – Все, что касается Пушкина, святая святых…

– Бестолковые они, черт их дери! – озлился сержант. Повернулся к Конкину, радуясь какой-то удачной мысли, по-деревенски широко улыбнулся. – А что если с лекцией перед ними выступить? Потянул бы?

Ошарашил-таки Конкина. Сроду Конкин лекций не читал, и лекторов, особенно занудливых, выступавших по бумажке, терпеть не мог. Но сейчас он быстро справился с собой и на предложение сержанта ответил:

– Потянул бы!

– Ах, черт меня дери! – нахмурился сержант. – Нельзя! Особое разрешение надо получить… Подождем лейтенанта, мужик он хороший, грамотный, все уладит…

Он уважительно – надо же, человек с начальным образованием, шахтер, а согласился читать лекцию, – посмотрел на Конкина, и все же как бы засомневался.

Промелькнувшее в хитроватом взгляде сержанта недоверие задело Конкина. В ответ на вызов он напрягся памятью. Обычно с этого начиналось странное состояние полузабытья, когда все, что было в яви, все видимое и слышимое теряло четкость, уступая место картинам жуткой давности, которых Конкин по той причине, что родился на сто с лишним лет позже, видеть не мог, но мог вообразить.

Сейчас Конкин, помня, где он, стряхнул с себя начавшийся сон, хотя сном это назвать было невозможно. В те минуты, когда из оснований прочитанного, услышанного он воссоздавал минувшее, в нем трепетала каждая жилка.

Сперва в поле его зрения всякий раз призрачно проступал булыжный тракт, свежая пахота по обе его стороны, потом возникал не слышный, а лишь осязаемый, улавливаемый нервами стук колес, следом – не сразу – конский топот. Затем, чутко оберегая уже пришедшие звуки, Конкин легким зрительным усилием вызывал видение почтового дилижанса, катившего по тракту. Он прослеживал путь дилижанса – это слово помогало Конкину на удивление ярко видеть карету, запряженную четверкой лошадей, везущую вместе с прочим почтовым грузом письмо Пушкина из Петербурга в Полотняный Завод. Конкин мысленно охватывал это пространство и, обладая, несомненно, даром в уме прокручивать несуществующую киноленту, выделял из нее самые важные части. Дилижанс его ехал, немного постояв в Москве, на Калужской заставе, к Малоярославцу. Через Малоярославец, мимо Казанского собора, двигался дальше в западном направлении – к Медыни. Здесь дилижанс брал южнее, катил уже медленнее – до Полотняного Завода рукой подать.

В этом месте Конкин переводил дыхание, чувствуя, как учащенно бьется сердце. Он волновался особенно на первых порах, когда решительно сопротивлялся женитьбе поэта на Наталии. Таким образом Конкин пытался отдалить гибельный для Пушкина час, и с благородным умыслом, своей волей останавливал дилижанс на подходе к Полотняному Заводу у водопоя, где с письмом что-нибудь приключалось. Дилижанс то скатывался в реку, то горел, а то, бывало, на него нападали разбойники, и письмо поэта к Наталье Ивановне Гончаровой, матери Наталии, пропадало навеки. И только Конкин, только он один, знал, что в нем написано: «Когда я увидел ее в первый раз… я полюбил ее, голова у меня закружилась…»

В эти мгновения нервы у Конкина были на пределе. Казалось ему, что он переживает наравне с поэтом и охвачен той высокой светлой страстью, которая водила рукою Пушкина, писавшего о своей любви. После каждого такого наваждения Конкин с испугом спрашивал себя, в уме ли он. И только утешившись мыслью, что это – игра воображения, овладевшая всем его существом, – Конкин испытывал затаенную гордость.

Между тем сержант, должно быть, заметивший, что Конкин наслаждался каким-то непонятным одиночеством, стал позевывать в ладошку. Тогда Конкин, весь подобравшись, словно норовя запеть, вытянул шею и слегка дребезжащим голосом сказал:

– А все же, скажу я вам, Пушкин не зря ее полюбил…

– Кого? – вздрогнув от неожиданности, уставился на него сержант.

– Наталию Гончарову, – тихо ответил Конкин. – Она ведь совсем девчонкой была, так сказать, свежим букетом полевых цветов. А он на светских напомаженных кукол уже глядеть не мог. От них у него душа засохла. Да еще кругом разные сплетни, шпионы от Бенкендорфа. Завистники… Бежал он в Москву… И вот, – Конкин сощурился на противоположную стену, как бы увидев за ней что-то сверкающее, хрупкое, неописуемо загадочное, – и вот средь шумного бала… в Москве, на Тверской, в доме танцмейстера Йогеля… – Конкин, отыскав глазами какую-то точку, глядел на нее с такой неподдельной живостью, что сержант невольно повернулся к стене и тоже стал смотреть на нее. – Там стояла Наташа шестнадцати лет от роду с матушкой Натальей Ивановной. Пушкина представили им, и тут, так сказать, голова у него закружилась. А ничего не поделаешь, брат, – судьба! Любовь его скрутила, страдание жуткое, сам понимаешь, да еще Наталья Ивановна вздумала поломаться, – незаметно для себя Конкин разгорячился, уже не следил за словами. – На первое письмо – от ворот поворот. Пушкин пишет второе: «Ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию… Какая-то неопределенная тоска гнала меня из Москвы»… Потом… В том же апреле тысяча восемьсот тридцатого года: «Я чувствовал, что сыграл довольно смешную роль: я впервые в своей жизни оказался застенчивым, а застенчивость в человеке моих лет, конечно, не может понравиться молодой девице в возрасте вашей дочери… Если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство ее сердечного спокойствия и равнодушия. Но сохранит ли она это спокойствие среди окружающего ее удивления, поклонения, искушений?..» – Конкин декламировал и говорил без единой запинки. – Каково было ему, а? Время неумолимо двигалось. Пушкин начал сомневаться, верно ли выбрал… Тут еще заботы о приданом, о деньгах вообще. Какая все-таки непонятная это натура, брат! Вот слушай, что он пишет: «Участь моя решена – я женюсь… Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которою встреча казалась мне блаженством. – Боже мой, она почти моя! Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей… В эту минуту подали мне записочку – ответ на мое письмо. Отец невесты ласково звал меня к себе. Бросаюсь в карету, скачу, – вот их дом, – вхожу в переднюю, и уже по торопливому приему слуг вижу, что я жених… Нас благословили. Итак, это уже не тайна двух сердец. Сегодня эта новость домашняя, завтра – площадная… Так поэма, обдуманная в уединении в летние ночи, при свете луны, печатается в сальной типографии, продается потом в книжной лавке и разбирается в журналах дураками…»

Конкин, резко оборвав себя, ткнулся жарким лицом в прутья решетки, передохнул, снова надел на голову парусиновый картуз.

– Ты иди, милый, иди, – стараясь скрыть дрожь в голосе, сказал он сержанту. – Может, дела у тебя или томиться начал. Запри и иди!..

– Не-е… – простодушно оттаял лицом сержант. – Ни чуточки! Дюже интересно. А ведь кажется, будто ничё в них сложного – в стихах… «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…» – он сконфузился и помолчал. – Ну, эти-то и мне известны. А вы, наверное, сами пишете стихи.

– Баловался. – Конкин опять снял картузик, сложив пополам, сунул в карман пиджака. – Ночи просиживал. Мученье это большое. Особенно когда хорошо хочется написать.

– Бросили, значит…

– И он не сделался поэтом, не умер, не сошел с ума.

– Тоже Пушкин?

– Он, – оживился Конкин, – поэт должен страдать. А я, сколько себя помню, без горя жил. Ну, бывало, в детстве бедствовал, недоедал, но разве это горе? Это, брат, всего-навсего лишения. Потом все было: добро нажил, деньжата завелись, еда-питье навалом, а все-таки проснулся я однажды сам не свой, чувствую, в груди что-то закипает. Думаю, неужто я только для того и родился, чтобы, значит, за барахлом гоняться да животу своему угождать? Так что глупого счастья у меня враз и убавилось…

– Видать, счастье в стихах нашел, – отчаянно осмелев, предположил сержант.

– Свои, сказано, не получились, – без досады произнес Конкин. – Незадача вышла… Тут, брат, надо вовремя понять, что богом талант не задан. Иной ведь всю жизнь бьется как рыба об лед, – пишет, бумагу переводит, аж смотреть жалко. А я что придумал… Взял да сравнил свои стихи, прости господи, с пушкинскими. Получается, слова-то одни и те же – что у него, что у меня. Примерно одни и те же. Но у него-то, если фигурально сказать, глина запела, душу обрела, а у меня глина глиной осталась. Вот где тайна…

– Да-а, – сержанту, видно было, очень хотелось поддержать умный разговор.

– Ну, ничего, – успокоил его Конкин. – Я не в обиде. Теперь главное для меня – чтобы дом Гончаровых как следует восстановили.

– Дежурство установим, – пообещал сержант. – Дружинников поставим…

– А стихи, брат, не пустячное дело, как некоторые думают. Я вот людей, можно сказать, с того света стихами вытащил… Опять же пушкинскими…

В который раз удивившись Конкину, сержант подошел к нему близко, не подвергая сомнению ни единого его слова, приготовился слушать.

Однако внимание обоих привлек шум машины, подкатившей к крыльцу. За окном, в крепком закатном свете, мелькнула тень, и оба догадались, что приехал лейтенант.

– Как же, как? – поторопил сержант Конкина. – Правда, что ли?

– Ей-богу, – сказал Конкин. – Троих наших в забое завалило. Дышать нечем, питье кончилось. А меня на связь с ними поставили, ну, я и так, и эдак, мол, ребята, держите хвост пистолетом, спасательная команда вот-вот доберется до вас… А они… – Конкин заметил появившегося на пороге лейтенанта, но обрывать себя не стал. – С нами, мол, все ясно, позаботьтесь о семьях и так далее. Тут я снял телефонную трубку и начал Пушкина читать. Не помню уж, с какого стихотворения разгон взял. Читал три с лишним часа, а они по очереди слушали. Откопали их, вытащили. Их в «скорую» несут, а они, хоть и посинели, все меня благодарят: за стихи.

Конкин вздохнул, хотел было приветливо, уже по-свойски улыбнуться лейтенанту, но, приглядевшись к нему, раздумал. Прежнего настроения и любопытства лейтенант, чем-то сильно расстроенный, сейчас не выказал. Хмурясь, прошагал за барьерчик, вынул из кармана мятый промасленный лист бумаги, вывел на нем размашистую, должно быть сердитую, подпись.

Конкин тихо сел на скамейку и замер, как прежде, в терпеливой неподвижности, ожидая, что скажет лейтенант.

– Вот что, гражданин Конкин, – проговорил лейтенант. – Протокол будем считать недействительным. За помощь в разоблачении расхитителей общественного добра спасибо. Но если еще раз полезете в драку, ссылка на Пушкина не спасет от наказания и не думайте, пожалуйста, что кроме вас некому защищать Пушкина. Вы свободны!

Конкин поднялся со скамейки, поискал картуз… Вспомнив, что сунул его в карман, виновато взглянул на сержанта, видно, стушевавшегося при грозном начальнике.

– Ну, коли так… – пробормотал Конкин, направляясь к выходу. – До свидания!

Конкин вышел к прудам, давно потерявшим свой стародавний вид, прошел деревянным мосточком на горушку и там оглянулся, увидел баб, которые, зайдя по колено в темную, заросшую ряской воду, полоскали белье. Дальше, за вербами, тянулись вдоль шоссе, в красноватой пыльной мгле, дома Полотняного Завода. Конкин постоял, свыкаясь с волей, взошел на горушку, к главному дому Гончаровых, обходя его стороной, напрягся слухом: работают ли каменщики? За забором было тихо.

Конкин припал к щели, не разглядел никого, но беспорядок заметить успел: повсюду разбросан битый кирпич, а раствор, сваленный прямо на землю, весь как есть затвердел, растрескался. Конкин с тяжелым сердцем зашагал дальше, углубился в тенистый заулок, где был остановлен двумя мужиками, один из которых нес большую хозяйственную сумку.

– Че, кореш, выпустили? – поинтересовался один, что был постарше. – Искандерчика тоже ослобонили, знаешь, наверное. Ты на нас всех-то уж бочку не кати. Мы, конешно, труженики не ахти какие, но народишко честный. Мы сами того… офонарели, когда узнали, что Лузгин у Пушкина добро стырил…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю