Текст книги "Докер"
Автор книги: Георгий Холопов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 45 страниц)
РАССКАЗ МАТЕРИ
Сегодня во время обхода профессор Аскеров появляется в коридоре в окружении большой группы молодых врачей-практикантов. Все они в белых халатах, с тетрадями в руках. Профессор что-то объясняет, и практиканты торопливо записывают. Идут они из палаты в палату.
Вот они заходят к моей матери. Профессор берет табуретку. Молодые врачи полукругом становятся возле кровати.
– Ну вот, Гоар-баджи[2]2
Баджи – сестра.
[Закрыть], скоро можно будет тебе распрощаться с нами, – говорит профессор, садясь.
Мать грустно улыбается.
– Устала я от белых стен и запаха карболки. Да и вам приношу столько хлопот.
– Ну, какие там хлопоты! – сердится Аскеров. – Главное – ты чувствуешь себя хорошо.
– Спасибо, Исмаил Гасанович. За все, за все! – говорит мать по-азербайджански.
– Благодарить меня совсем незачем и не за что! – снова сердится профессор. – Ты лучше расскажи молодым хирургам про свою жизнь. Про детство, про родителей, про семью. В моей практике ты особая больная. История твоей жизни, возможно, многое объяснит. Это необходимо для науки.
Мать смущается и не знает, как себя вести при посторонних.
Профессор подбадривает ее:
– Ничего, ничего, ты рассказывай мне, на них не обращай внимания.
Сперва нехотя, сбиваясь и краснея, а потом, по-моему, даже с увлечением, мать рассказывает про свое детство. Профессор просит, чтобы она рассказывала подробно, ничего не утаивая – ни про хорошее, ни про плохое.
– Это нужно для науки, – повторяет он.
Я никогда не слышал рассказа матери о себе и тоже внимательно слушаю ее.
Родилась она в деревне, где-то недалеко от города Шемахи. Ей было всего месяц от роду, когда у нее умерла мать, и два месяца, когда во время землетрясения под рухнувшими сводами бани остался отец. И мать и отец у нее были очень молоды: матери было семнадцать, а отцу девятнадцать лет. Она у них была первым и единственным ребенком. Вырастить и воспитать сироту хотели бабушка Зарварт – мать матери – и бабушка Сона – мать отца. Родня с той и с другой стороны заспорила. Верх взяла бабушка Зарварт и увезла внучку к себе в деревню. Там она прожила до пятилетнего возраста. Однажды в летнюю пору, когда все ушли в поле и оставили внучку под присмотром соседней девочки, отцовская родня похитила ее и увезла в горы. Больше года бабушка Зарварт искала любимую внучку, нашла ее наконец и привезла к себе. Теперь ее редко выпускали из дому, позволяли играть только в саду. Но через некоторое время внучку снова похитили и на этот раз запрятали в надежное место. Бабушка Зарварт через сыщиков вновь нашла ее и поселила к брату Баграту, который жил в Шемахе и славился своим свирепым характером. Мать определили в школу. Под охраной водили ее туда, под охраной – обратно.
Так продолжалось два года. На третий, невзирая на грозные предупреждения Баграта, девочку все же подкараулили, схватили, запеленали в одеяло и, усадив на коня, снова увезли в горы. Тогда уж дед пришел к родне мужа своей дочери. Тут два деда, схватившись за кинжалы, бросились друг на друга, но их вовремя разняли, после чего они договорились, что их внучка будет воспитываться у бабушки Зарварт.
– Конечно, все это не могло пройти для меня бесследно. Я болела, была очень нервной. Меня возили по знахаркам, по святым местам, даже в Эчмиадзин, резали петухов для матаха – это жертвоприношение у армян, – но ничто не помогало. Я все болела, – рассказывает мать. – Меня преследовали кошмары, ночами я просыпалась в поту, с криком, и успокаивалась только у бабушки на груди. Я боялась переступить порог дома и целый день сидела в комнате взаперти. Ко мне не приходили подруги, как к другим девочкам, я не знала, что такое игра в куклы…
Мать отворачивается к стене. Наступает долгая и напряженная пауза.
– Ну, а как же ты в конце концов вылечилась? – спрашивает профессор.
– Не знаю даже сама. Может быть, мне помог дедушкин сад? Там кроме яблок, груш, слив еще росли апельсины и лимоны. Я их очень любила.
– Сколько ты в день съедала лимонов? – вдруг оживившись, спрашивает профессор.
– Три-четыре, – улыбаясь, отвечает мать, обернувшись к Исмаилу Гасановичу. – Ну, и столько же апельсинов. К осени у дедушки почти что ничего не оставалось на деревьях. Но он не сердился, он был добрый.
– Ну, а сколько ты съедала других фруктов, и каких именно? – снова спрашивает профессор, многозначительно переглянувшись с практикантами.
– Яблок, груш или там слив я ела мало, и то в зеленом виде. А вот виноград очень любила. Виноградник у деда находился сразу же за садом.
Мать все рассказывает и рассказывает, подробно отвечая на вопросы профессора. Молодые врачи торопливо записывают ее ответы.
– Да, у тебя было тяжелое детство, – говорит профессор.
– Очень тяжелое, – поправляет его мать. – Я избегала людей. Мне все время чудилось, что вот из-за угла, из-за деревьев набросят на меня мешок, завяжут глаза и увезут в горы. Я очень страдала от разлуки с бабушкой.
– Да, очень тяжелое, – соглашается профессор.
– У меня и замужество было тяжелое, – продолжает рассказывать мать. – Муж у меня был хороший, добрый человек. Он любил и жалел меня. Но вот свекор был извергом, не давал нам житья. Когда он с работы возвращался домой, не только я, но и золовки и свекровка – все мы прятались кто куда. Моим убежищем был стенной шкаф, сидела я там до тех пор, пока свекор не пообедает и не уйдет в свою комнату.
– Да, и замужество у тебя, судя по всему, было тяжелым, – вновь соглашается профессор.
– Я думаю, мне с двумя детьми и теперь будет не легче, – говорит мать.
– Да, тебе будет нелегко, – говорит профессор.
– Но ничего, – вдруг бодрится мать. – Бабушка научила меня в детстве рукоделию, и я, может быть, сумею найти себе работу на дому. Я могу и шить, ведь больше года я работала белошвейкой в Астрахани. На хлеб как-нибудь заработаю, а там и дети подрастут.
Профессор молча протягивает руку и гладит меня по голове.
Да, я знаю: теперь мне думать о матери и сестре.
Потом Исмаил Гасанович встает и делает заключение. Смысл его речи таков, что если бы моя мать не попала под поезд, то она могла бы прожить необыкновенно долго.
– У тебя железное сердце, – говорит он, обращаясь к матери.
Я очень горжусь словами профессора. И на самом деле: какая другая женщина могла бы выжить после всего случившегося? После четырех тяжелых операций?
– Ну, а сколько я могу прожить сейчас? – спрашивает мать.
– Я думаю, не менее ста лет, – очень серьезно говорит Аскеров, протирая полой халата пенсне.
Мать хватается за голову.
– Не дай бог! – произносит она по-азербайджански.
Когда, попрощавшись, все уходят, я даю матери напиться и говорю:
– Ничего, ма. Вот вырасту, и ты будешь жить лучше всех. Куплю тебе мягкую постель, пуховые подушки, будешь лежать себе и заниматься своим рукоделием. Тебе ни о чем не придется думать.
– Когда ты вырастешь, у тебя будут жена, дети, и тебе совсем будет не до меня, сынок. Думать мне надо самой о себе.
– Никакой жены у меня не будет! – сержусь я.
– Будет, сынок, будет.
– Нет, не будет!
– Так все говорят, сынок. А потом приходят жены, распоряжаются своими мужьями, уводят их от родителей.
– Но ведь ты же такой не была? – горячусь я.
– Я – другое дело, сынок. К тому же у тебя отец был и хорошим сыном, и хорошим мужем, и хорошим отцом. – Она снова отворачивается к стене.
Мать тихо, глотая слезы, плачет. Я вовремя вспоминаю, что я мужчина, что мне теперь думать о матери и сестре, что мне нельзя плакать, и не плачу.
В палату входит нянюшка с подносом в руках и певучим голосом говорит:
– Я принесла тебе обед, Гоар-джан[3]3
Джан – ласкательное обращение у армян.
[Закрыть]. Сегодня котлеты и компот из свежих фруктов. И для Гарегина у меня что-то припасено. – Поставив поднос на тумбочку, она из кармана достает завернутую в лаваш куриную ножку и протягивает мне.
К НАМ ПРИХОДЯТ СОСЕДИ
К возвращению матери домой мы приготовили ей подарок – тахту. Матери ведь теперь целыми днями сидеть на одном месте.
Много горя мы хлебнули с Маро, пока плотник не сколотил нам эту тахту. За нее пришлось отдать все деньги, которые Граф дал за дедовский кинжал с моим кинжаликом. Вот на что наконец они пригодились!
Мать очень обрадовалась тахте, хотя она узенькая и короткая. Виноват в этом плотник. Он сказал: «Зачем вашей матери длинная Тахта, раз она у вас безногая? Да и доски нынче дорогие». Мы обиделись, но промолчали.
Худенькая, беленькая, без кровинки в лице, с белым колпачком на голове, мать сидит на тахте и говорит:
– Ну, слава богу, снова мы все вместе!
За эти долгие месяцы пребывания в больнице она, видимо, уже свыклась со своим положением. Или это мне только так кажется? Она кладет свои бескровные руки на стол, гладит их, горько усмехается:
– Вот какая я стала белоручка!
К нам все время стучатся соседи, поздравляют мать с благополучным возвращением домой.
– Детям теперь будет хорошо, – говорят они, – у них все же есть мать.
Мать грустно улыбается:
– Разве что детям я нужна…
Весь двор знает наше трагическое положение, и каждый из соседей по-своему выражает нам сочувствие. Если и не все, то многие искренне хотят нам помочь.
«Может быть, не так уж все страшно обстоит у нас, – думаю я, глядя, как тесно становится в комнате от соседок. – Может быть, нас и не выселят из дома, и умереть не дадут с голоду?»
С двумя простынями, хотя и старенькими и чинеными, приходит бабушка Виктора, Ангелина Ивановна. Три чашки и тарелки приносит мать Топорика. С цветами в вазе приходит бабка Эмма. Много разных вещей, необходимых в хозяйстве, приносит Парижанка. К нам даже приходит мать Феди, «императрица Екатерина». Она дарит матери шерстяной платок.
Потом заходит соседка Люся с мужем-китайцем. У него трудно выговариваемое имя, но по-русски его просто зовут Максимом. За плечом у китайца тяжелый мешок. Он скидывает его на пол, сосредоточенно развязывает узел на горловине, достает большой белый калач на восемь-десять фунтов и кладет на стол.
Оказывается, Максим только что с поезда, вернулся с Северного Кавказа, не то из Георгиевска, не то из Невинномысской, куда возил продавать артельные игрушки. Люся встречала его на вокзале и по пути домой, видимо, рассказала о нас.
Калач, лежащий на столе, белый и пышный. Такие хлебы, как мне приходилось видеть потом, выпекали только в северокавказских станицах. У них особенный вкус и особенный запах.
Закинув мешок за спину, китаец говорит:
– Кушайте на здоровье. Все будет хорошо!
– Макс! – произносит Люся. – Ведь они, оказывается, тоже из Астрахани. И Гоар вот служила в Одиннадцатой армии. Только она была швеей, шила для вашего брата белье.
Китаец гладит меня по голове и, порывшись в кармане, протягивает конфету.
Они уходят.
Мы долго молча сидим вокруг большого белого калача. Такого в Баку не сыщешь. К тому же он ведь стоит очень дорого.
Мать отрезает горбушку и протягивает мне. Ах, какой это вкусный хлеб! От одного его запаха кружится голова.
Потом к нам снова заходят Парижанка с бабкой Эммой. Они приносят в двух кастрюлях суп и котлеты – мы очень давно не видели настоящего обеда.
– Самое неприятное на свете, – говорит мать за обедом, – когда тебя жалеют. С детства я это ненавидела. Но у меня так сложилась жизнь, что жалеют меня и по сегодняшний день.
Я хорошо понимаю слова матери. Мне тоже бывает обидно, когда нас жалеют, говорят какие-то горькие слова. От жалости меня всегда пригибает к земле.
– Ничего, ма, – говорю я. – Вот начну работать, и тогда мы ни от кого ничего не будем брать.
Мать только улыбается на мои слова, а Маро просто нагло смеется.
– Совсем и нечего смеяться! – говорю я с обидой.
– Но, сынок, ты ведь еще маленький, – сдерживая улыбку, говорит мать. И вдруг она плачет. Да, ценою больших усилий ей удается скрывать свои чувства!
Маро… Та, разрыдавшись, убегает в кухню.
– Ну, совсем и не маленький, – говорю я, чтобы что-нибудь сказать. – Многие мальчишки вон работают или торгуют ирисками и папиросами.
– И я что-нибудь могла бы делать, – говорит Маро из кухни.
– Нет, тебе нельзя, – вытирая слезы, произносит мать. – Ты девушка, тебе надо учиться.
– А Гарегину не надо, да? – сквозь слезы спрашивает Маро.
– Ему тоже, конечно, надо учиться. Вам обоим надо учиться. Но ты девушка, тебе надо в первую очередь. Неграмотных теперь парни замуж не берут.
– А я буду и работать и учиться, – выручаю я мать. – Вот увидишь!
– Я тоже, конечно, не буду сидеть сложа руки, – говорит мать. – Ведь как-никак я умею шить на швейной машине. Кроме того, я могу вышивать, могу вязать шали, торами они называются. Научила меня этому еще в детстве бабушка, царствие ей небесное… – И мать крестится. – Что бы я сейчас делала, если бы ничего не умела? Учись, сынок, твердо знай какое-нибудь ремесло! Хоть камни тесать! Тогда человеку ничего не страшно. Он нигде не пропадет.
– А это правда, мама, что раньше девушку могли выдать замуж, не спрашивая ее согласия? – вдруг ни с того ни с сего спрашивает из кухни Маро.
– Конечно, правда, – отвечает мать. – Мнение жениха, а тем более невесты совсем даже не было обязательным. За них решали родители.
– А ты меня не выдашь насильно?
– Дура, – говорю я. – Кому ты нужна?
Маро вбегает в комнату, сверкая глазами, готовая убить меня. Она в бешенстве.
– Если ты хочешь знать, болван, – она заносит надо мной кулак, – мне уже делали предложение! – И, снова разревевшись, убегает в кухню. За перегородкой я слышу ее всхлипывания.
– Я начну работать, и мы больше не будем принимать подачки, правда, ма? – спрашиваю я, не обращая внимания на горькие слезы сестры.
– Правда, сынок, – задумчиво отвечает мать. – Ведь ты мужчина. Только вот, сынок, что б ты мог делать? Какую работу?
– Почему бы мне не работать в игрушечной у китайцев? Они ведь добрые люди и хорошие мастера. Пусть тетя Люся попросит своего Максима. Я мог бы красить для них перья, строгать палочки, продавать игрушки.
– Продавать – нет! – строго говорит мать. – Их у тебя могут отнять беспризорники. Вон какие ужасы рассказывают про них.
– Не отнимут, – храбро отвечаю я. – Я с собой буду брать палку.
– Хорошо, – соглашается мать. – Я поговорю с Люсей. Она – золотое сердце. Чем приносить нам калачи, пусть лучше найдет тебе какую-нибудь работу.
Поговорить с Люсей матери удается только через несколько дней, когда та приходит к нам… с небольшой головкой рафинада. Сахар до половины упакован в синюю бумагу и напоминает пушечный снаряд.
Мать благодарит Люсю и от сахара отказывается. Он, видимо, стоит очень дорого.
– Глупости! – резко отвечает Люся и ставит «снаряд» перед матерью. – Будешь чай пить с сахаром. Мы из одной армии или нет? Из одной, Одиннадцатой, героической! Значит, должны выручать друг друга. Как в бою! – Она садится рядом с матерью на тахту, обнимает ее за плечо. – Ты знаешь, Гоар, что такое выручка в бою?
– Нет, – отвечает мать, – хотя догадываюсь. Мне в боях не приходилось участвовать. Те два года, что я прожила в Астрахани, я провела за швейной машиной. Шила день и ночь! Армия ведь была большая, всем нужно было белье.
– А я участвовала! Имею два ранения! – выкрикивает Люся, поправляя красную косынку на голове. – И две контузии! Я ведь, Гоар, была медсестрой в интернациональном батальоне тридцать третьей дивизии. Слышала про такой?
– Слышала. В Астрахани были еще мадьярский и другие батальоны.
– Правильно, были такие батальоны, – соглашается Люся. – Но самым боевым был интернациональный батальон. А в нем – китайская рота. Знаешь про это? Командовал ротой мой Максим.
– Нет, не знаю, – чистосердечно признается мать.
– Вот именно, не знаешь. А я знаю. Я свой боевой путь начала с этим батальоном еще во Владикавказе.
– Такие, как ты, ничего не должны бояться, – говорит мать. – Ты, видимо, была как огонь!
– Да, я была храброй, Гоар, – с радостью отвечает Люся. – Из-под самого огня выносила раненых. Порою не бывало простого бинта и йода, а бойца надо было спасти. И я спасала! Потом вместе с армией отступала через проклятые Калмыцкие степи. Это уже было в декабре восемнадцатого года. Слышала, наверное, что был за переход? В бурю и в стужу… Без хлеба и воды… По пояс в снегу… Да, – говорит Люся, вытирая концом косынки выступившие слезы, – жутко даже вспомнить. Из батальона в восемьсот человек больше половины переболели тифом. Многих похоронили в песках и в сугробах, многие осели во встреченных поселках, но наша рота дошла до Астрахани.
– А где вы поженились с Максимом?
– В Астрахани, после моей болезни. Ведь я тоже переболела сыпняком, Гоар. Лечила всех, лечила, а потом взяла да сама заболела. Ни черта не помню! – вдруг смеется Люся, затягивая косынку. – Спасибо Максиму, не бросил в снегах. Сделали из шинелей носилки и на них пронесли больше двухсот верст. Месяц несли!
Люся встает, и мать отодвигает сахарную головку на самый край стола.
– Дурочка ты моя, – говорит Люся. – Да разве мы с Максимом сможем пить чай, когда у вас нет сахара? Мы-то заработаем на сахар, у нас и руки и ноги есть, а где ты возьмешь деньги?
Мать не отвечает.
Взяв меня за руку, Люся приводит в игрушечную. Это большая полутемная мастерская с двумя окнами, выходящими во двор. Она к тому же еще сырая, с большими бурыми пятнами на стенах. Игрушек здесь много. Они лежат на стеллажах и в корзинках, гроздьями свисают с потолка.
В мастерской работают семь человек. Сидят они за одним длинным и низеньким верстаком, вроде сапожного, и каждый занимается своим делом.
Я с уважением смотрю на мастеров, которые еще недавно были бойцами храброго интернационального батальона, дрались с оружием в руках, а теперь вот из ваты и разноцветных перьев изготовляют удивительно нежных, почти невесомых петушков и курочек. А какие чудеса они делают из бумаги, какие фонарики и веера, какие поразительные пустотелые шары с поверхностью, напоминающей соты, или же крохотные гармошки, растягивающиеся на целый аршин!
Китайцы-мастера живут артелью. Главный у них – бывший их командир Максим. Он достает материалы для мастерской и потом развозит игрушки по городам и станциям Северного Кавказа. Там, говорят, у них осталось много друзей-фронтовиков, с которыми они воевали против Деникина. Часть игрушек продается и в Баку, хотя и с большим трудом. Здесь своих игрушечников хватает.
Люся отдает меня на попечение старшого мастерской. У него, как и у Максима, тоже трудно выговариваемое имя. Зовут же его просто дядя Саша. Он и по возрасту, видимо, самый старший в игрушечной. У него редкая бороденка, сморщенное лицо и вечно во рту торчит трубка.
Дядя Саша с грустью смотрит на меня и тяжело вздыхает. Потом смотрит на Люсю, на меня, снова на Люсю и опять тяжело вздыхает. Я понимаю его, он хочет сказать: «И что мне с ним делать?» Но говорит:
– Совсем плохо идут игрушки, не знаю, не знаю, куда их девать.
Но Люся на его жалобу сердечно отвечает:
– Тут нечего рассуждать: Максим велел!
Старик озабоченно смотрит на меня.
– Что ты умеешь делать, мальчик? – спрашивает он.
– Ни черта он не умеет делать, – сердито говорит Люся. – Поставь его пока на сортировку перьев. Потом научишь делать игрушки.
– Хорошо, – отвечает мастер, попыхивая короткой трубкой. – Будешь сортировать перья. Знаешь, как это делается? Не так просто, не так просто.
Люся уходит, а дядя Саша сажает меня на низенькую табуретку с кожаным верхом и вываливает из мешка на верстак гору петушиных, фазаньих, гусиных и всяких других перьев.
Глава четвертаяМАТЬ
Я слышал, что мою мать вытолкнули на ходу поезда из битком набитого тамбура вагона. Но на самом деле, оказывается, все произошло несколько иначе. Об этом я узнал как-то субботним вечером, когда Люся зашла к нам посидеть и покурить. Мать с нею всегда откровенна, да и Люся не имеет от нее секретов.
Уже было поздно, около двенадцати ночи. В комнате душно, мне не спалось. Сперва я не обратил внимания на разговор матери с Люсей, они беседовали о разных вещах. Потом, не помню уж после чего, мать стала рассказывать о своей поездке в Хачмас.
Я не прислушивался, историю эту я хорошо знал. Но вдруг мать о своей поездке стала говорить как-то иначе. Я навострил уши.
Мать с толпою таких же, как сама, пассажиров второй день ждала поезда. Это было на какой-то дальней станции. Поезда тогда ходили раз в день и были так набиты людьми, что попасть в них было почти невозможно. Люди висели на ступеньках вагонов, ехали на буферах и крышах.
Надо было ждать товарного состава или открытых платформ, на которые обещал всех посадить начальник станции. Но их все не было. Скорые же поезда здесь не останавливались. Мать уже пришла в отчаяние, когда к станции вдруг подошел комбинированный товарно-пассажирский состав, идущий вне графика. Огромная толпа пассажиров бросилась штурмовать поезд. Но двери вагонов были наглухо закрыты, и за ними с воинственным видом стояли проводники.
Мать с мешком яблок на спине безуспешно бегала от вагона к вагону, а потом побежала к паровозу, думая попросить машиниста подвезти ее на тендере, за что она решила отдать ему полмешка яблок. Но когда она поравнялась с первым вагоном, открылась дверь тамбура и какой-то веселый и важный человек в чесучовой рубашке навыпуск крикнул ей:
– Садись, красавица, довезем до Баку!
У вагона никого не было. Видимо, в нем ехали какие-то большие люди. Мать хотела пройти мимо, но остановилась, собралась спросить, сколько с нее возьмут за проезд, и не успела: проводник вагона, свесившись со ступеньки, ловко подхватил ее мешок с яблоками и бросил в тамбур, после чего протянул ей руку.
– Ах, какая у тебя коса, красавица! – сказал человек в чесучовой рубашке, когда она поднялась в тамбур.
Мать ответила, что коса у нее, конечно, красивая, но мучений с нею она перенесла немало. Вот и сейчас она вся растрепалась. Мать села на мешок и принялась приводить в порядок волосы.
Вскоре поезд тронулся, человек в чесучовой рубашке сказал ей несколько любезностей, велел проводнику никого не пускать на станциях и ушел.
Когда стемнело, человек в чесучовой рубашке пригласил мать к себе в купе пить чай. Она отказалась.
Еще через некоторое время он зашел в тамбур и пригласил мать поужинать с ним. Мать снова отказалась.
– Ты же, наверное, голодна? – спросил он.
– Ничего, – ответила она. – У меня есть яблоки.
Человек в чесучовой рубашке ушел и снова заглянул в тамбур уже поздно вечером. Он нетвердо держался на ногах, и от него разило вином. Заплетающимся языком он все говорил ей о косе.
Я раздвигаю выцветший залатанный занавес. Вижу сосредоточенное выражение лица матери. Люся же, положив ногу на ногу, нервно курит. Косынка съехала у нее набок. Гневно горят ее зеленые глаза. Я упираюсь подбородком в подушку, затаиваю дыхание.
Люся спрашивает:
– С чего же все это у вас началось?
– А с того, что он вдруг взял и чмокнул меня в щеку.
– В щеку?
– В щеку…
Люся изумленно смотрит на мать, сильно затягивается папиросой, потом говорит:
– Ну и что с того?
Мать не менее изумленно смотрит на нее.
– Как это «что»?
Люся поправляется:
– Я хотела сказать – а что случилось потом?
– Потом? – Мать растерянно смотрит на нее. – Я дала ему пощечину. Да, да, самую настоящую пощечину!
– Ай да Гоар! – восхищенно говорит Люся. – А он что?
– Он?.. Он только рассмеялся. Он сказал, что готов за каждый поцелуй получить три, нет – все десять пощечин!
– Ну, а ты что? – с любопытством спрашивает Люся. В ее губах так и перекатывается папироска.
– Тогда я сказала, что если он еще раз подойдет ко мне, то я… я… выброшусь из вагона.
– Вот дурочка! – сердито говорит Люся. – А он что?
– Он?.. – задумчиво произносит мать. – Он, видимо, думал, что я шучу. Когда он снова подошел ко мне, я раскрыла дверь тамбура и бросила за порог свою сумочку. В ней были все мои и мужнины документы.
– А он? – Лицо Люси становится напряженным, левый глаз сильно подергивается.
Я лежу с раскрытым ртом, боюсь шелохнуться.
– Он, видимо, все еще не верил моим словам. Попытался закрыть дверь. Потом грубо схватил меня за руку… Но я сильно оттолкнула его и выбросилась из вагона…
Люся закрывает глаза, потом опускает голову. Я прячу голову в подушку.
Наступает долгая пауза. Потом Люся говорит:
– Надо было прыгнуть по ходу поезда вперед, а ты, наверное, прыгнула назад?
– Да, я прыгнула назад, я не знала, как прыгают… И меня сразу потянуло под колеса…
– Если бы это случилось в последнем вагоне, было бы не так страшно, ты только бы сильно ушиблась, – говорит Люся.
– Да, да, – соглашается мать, – Но я выпрыгнула из первого вагона… Ветер растрепал мою косу, и вот-вот волосы могут намотаться на спицы колес… И тут вспомнились дети… Что они будут делать без меня, ведь у них, кроме меня, никого нет… И тогда я как-то неуклюже повернулась, чтобы спасти голову, и не почувствовала, как подставила под колеса вторую ногу. И вот, видишь, я осталась без обеих ног, но с головой и руками.
У меня сильно стучит сердце. Уткнувшись головой в подушку, я жарко дышу широко открытым ртом.
– Ну, а дальше? – спрашивает Люся.
– Что же дальше? – говорит мать.
– Но что случилось дальше? Ты много кричала?..
– Нет, по-моему, я не кричала. Я совсем не чувствовала боли. Я сильно ушиблась, и у меня сразу онемело все тело. Вот прошло почти два года, а у меня до сих пор болит вся левая половина.
«Об этом она никогда не говорила!» – с ужасом думаю я, кусая подушку.
– Но что случилось дальше? – опять спрашивает Люся. – Ночью?.. Утром?..
– Ночью прошли еще два длинных товарных эшелона… По грохоту колес на стыках я насчитала в одном тридцать два вагона, а в другом, который шел порожняком, сорок четыре… Я была в сознании и даже, видишь, могла считать и запомнить… Было темно, и машинисты, конечно, не могли меня увидеть… Я пролежала всю ночь и весь день… К счастью – головой намного ниже рельс, потому не истекла кровью… Было жарко, и сильно хотелось пить… Но вокруг – голая степь, солнце, от которого некуда деться… К вечеру я почувствовала, как рельсы будто загудели… Где-то далеко-далеко шел поезд… Как потом оказалось, это был не поезд, а дрезина. Путевые обходчики осматривали дорогу. Они подобрали меня, кое-как перевязали и за сто верст к ночи привезли в город. Остальное ты знаешь, – устало говорит мать.
Люся вдруг гневно стучит кулаком по столу.
– Тише, дети спят, – просит ее мать.
– Если бы я нашла этого мерзавца! Я бы разорвала его вот этими руками! – говорит, задыхаясь, Люся.
Я поднимаю голову с подушки и вижу ее гневные зеленые глаза. Да, такая может разорвать. Потом Люся говорит:
– Все-таки и ты виновата в своем несчастье. Разве можно при каждом таком случае бросаться под поезд? Ног не хватит!
Мать испуганно смотрит на нее и машет рукой:
– Что ты, что ты! Разве можно так говорить?
– Ах! – вздыхает Люся и тоже машет рукой.
– Нет, – говорит мать. – Ты не знаешь, какой у меня был муж. Никого и никогда я больше не смогу полюбить.
– Хотя бы ради детей, – говорит Люся.
– Нет, нет! – отвечает ей мать. – Во всех моих несчастьях виновата только моя коса, проклятая коса! Почему я не срезала ее в детстве?
– Дурочка ты моя, – говорит Люся и, обняв ее, целует в щеку. Оставив несколько папиросок на столе, она уходит, чтобы не разреветься.
Мать закуривает, что делает очень редко, и снова принимается за работу. Спица так и ходит взад и вперед в ее руке.
Во дворе тихо-тихо. Видимо, далеко за полночь.
Мне не спится. Я долго еще ворочаюсь в постели. Напрягаю память, чтобы ясно представить себе отца, но мне это удается с трудом – помню я его смутно…
Утром просыпаюсь очень рано, хотя сегодня воскресенье и можно поспать вдосталь. Мать тоже уже проснулась и, поставив на стол иконку с изображением Марии-богородицы, шепчет слова молитвы и усердно кладет поклоны.
Я иду в кухню, ставлю чайник на керосинку, чтобы напоить мать чаем. Возвращаюсь в комнату.
– Бог так несправедлив с тобою, почему же ты должна молиться? – говорю я матери.
Она испуганно машет руками:
– Нельзя так говорить о боге, сынок. Грех!
Но я ожесточен после вчерашнего ее рассказа:
– Можно! Никакого бога нет!
Мать бледнеет, каким-то отчужденным взглядом смотрит на меня.
– Нельзя так, сынок, нельзя. Грех!
– Нет, можно, можно! – стою я на своем.
– Ты мне причиняешь большую боль, сынок.
Но я этого не понимаю, и не хочу понимать, и все твержу одно и то же:
– Можно, можно, можно!
Я в бешенстве.
Вскакивает с постели Маро. Смотрит на меня ничего не понимающими, сонными глазами. Я приближаюсь к ней и кричу в лицо:
– А ты, дура, только и знаешь, что крепко спать!
– Что, что ты сказал? – Она хватает туфлю.
Во дворе раздаются какие-то крики. Мать настороженно прислушивается и прячет в ящик стола иконку. Я высовываюсь в окно.
Но в комнату уже на цыпочках входит Виктор. Увидев, что мы уже все проснулись, он от радости чуть ли не кричит:
– Гарегин, бежим на бухту! У папы ударил фонтан из скважины!
– Откуда ты знаешь! Кто сказал? – Я хватаю рубаху, сую ноги в сандалии.
– Только что приходил человек с промысла. Сказал, что папа и сегодня домой не придет, просит принести ему поесть. Правда, интересно, как это бьет нефтяной фонтан?
В комнату влетает Топорик.
– Ну, пошли? Я уже готов.
Я беру с буфета кусок хлеба, и мы выбегаем на балкон. Мать кричит мне:
– Гарегин, выпей чаю!
Виктор уходит домой, а мы с Топориком остаемся ждать его.
– Фонтан, фонтан! – раздается в разных концах двора.
Выходит на балкон Мармелад в одних кальсонах, волоча за собой простыню.
– А?.. Что?.. Где горит?.. – испуганно спрашивает он спросонья.
– Не горит! – Топорик смеется, – Фонтан ударил на бухте, Степан Степаныч. У Павлова! Там, где раньше добывали только грязь.
Натягивая на себя рубаху, выходит на балкон Нерсес Сумбатович. На другом конце балкона показывается Философ.
– Слышали о фонтане? – обращается Мармелад к Нерсесу Сумбатовичу. – А говорили: «Нет нефти на бухте! Фонтаны, которые били в прошлом году, случайные!» Везет же большевикам!
– «Говорили, говорили»! – передразнивает его Нерсес Сумбатович. – У Павлова рано или поздно всегда бьют фонтаны. Не зря же Киров перевел его из Сабунчей на бухту.
Услышав этот разговор, Философ уходит с балкона, хлопнув дверью с такой силой, что звенят стекла во всем доме.
Напутствуемый бабушкой, Виктор появляется с узелком в руке, и мы идем на улицу.
До Азнефти нам надо дойти пешком – конка с улицы Зевина и с Набережной снята и там прокладывают трамвайные пути, – а дальше поедем конкой до Баилова.