Текст книги "Докер"
Автор книги: Георгий Холопов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 45 страниц)
ПАРИЖАНКА
И вот я у Парижанки.
Комната, в которой она работает, завалена заказами. На полу, на столе, на диване, на креслах, на подоконнике – всюду валяются синие, розовые и оранжевые чадры из тяжелого шелка, громадные полотняные простыни, шелковое дамское белье, платочки, косынки, наволочки, цветастые маркизетовые платья.
Положив руку мне на плечо, Парижанка объясняет, в чем будет состоять моя работа, хотя я это знаю и без нее. Надо в каждом заказе сделанную мережку измерить шпагатом, «положить на метры», потом метры помножить на рубли и копейки, полученную сумму занести в гроссбух, выписать на каждую вещь квитанцию, копию квитанции пришпилить к заказу, рассортировать заказы по узлам, а потом разнести их по мережечным и красильным мастерским.
В полдень приходит Наташа, ведет меня по мастерским, знакомит с хозяевами и приемщиками заказов, и так начинается моя работа у Парижанки.
В городе всего две-три мережечные машины, а потому владельцы их всегда завалены заказами. Ложится Парижанка в два, в три часа ночи, когда жильцы нашего дома уже спят глубоким сном, и просыпается раньше всех, но, правда, позже моей матери.
Придя из школы, я сразу бегу к Парижанке, а с трех часов дня уже ношусь с узлами по мастерским. Сперва я иду к мадам Штибен на Коммунистическую, потом в красильню Тихомировой на Воронцовскую, потом к мадам Самойловой, рыжеволосой ведьме, на Молоканскую. Очень часто я разношу заказы, называемые Парижанкой частными. Их приносят ей на дом приказчики персидских купцов или же прислуга состоятельных нэпманов. За эту работу Парижанка берет двойную, а иногда и тройную плату. Особенно много частных заказов у нее бывает перед весенними праздниками. Обычно эти заказы мне приходится нести в старую часть города, в Крепость.
Вернувшись после обхода мережечных и красильных мастерских, я беру зембиль, и мы с Парижанкой отправляемся на базар. Это бывает между пятью и шестью часами вечера, когда на базаре уже почти никого не остается и последние продавцы зелени и фруктов за бесценок отдают свой товар – гнилой, засиженный мухами.
Парижанка покупает мятые помидоры, которые годятся только для варки томата, мятый, испорченный виноград, из которого можно приготовить разве что кислое, как уксус, вино, дурно пахнущее мясо, которое не всегда станут есть даже кошки и собаки.
Женщина она добрая, совсем не жадная, но вот с такими странностями.
С тяжелым, набитым продуктами зембилем, взваленным мне на спину, мы возвращаемся домой. Приходит бабка Эмма, начинает разбирать наши покупки и готовить обед. Удивительная это старуха! Родилась она в России, прожила здесь безвыездно всю жизнь, но не знает ни одного русского слова, не говоря уже об азербайджанском или армянском. С нею у нас во дворе разговаривают, как с немою. Парижанка, о которой говорят, что она не знает только собачьего языка, объясняется с нею по-немецки.
Бабка Эмма удивительна еще и тем, что из всего гнилья, что мы приносим с базара, ухитряется готовить очень даже вкусные обеды. В молодости она будто бы служила кухаркой у какого-то князя, потом была гувернанткой у выжившей из ума миллионерши. Обед бабка Эмма готовит на два дня, и Парижанка хранит его в холодильнике.
О, такого холодильника ни у кого нет у нас во дворе! Он – мечта всех, и в особенности Мармелада и Нерсеса Сумбатовича. Мармелад, говорят, за него сулил Парижанке большие деньги, но она будто бы сказала, что расстанется с ним, только когда умрет. Холодильник похож на комод, изнутри и снаружи обит цинком, сверху прикрыт белой мраморной доской. Внутри холодильника – вместительные полочки, внизу – большой цинковый ящик, который в летнюю пору каждый день набивается льдом или снегом, смотря по тому, что привезет разносчик с Верхнего базара.
Если у Парижанки вечером не бывает срочных заказов, тогда я свободен и могу делать все, что мне угодно. Чаще всего я пропадаю в «кубрике» у Виктора. Здесь и мне хватает работы. Хотя для сборки детекторно-лампового приемника у нас куплены только некоторые дешевые детали вроде ползунков, зажимов и контактных кнопок, мы, невзирая на это, первым делом принимаемся за изготовление крышки для приемника. С нею много хлопот. Конечно, крышку следовало бы сделать из хорошо изолирующего материала – эбонита или карболита, в крайнем случае из фибры. Но, за неимением их, нам приходится довольствоваться простой доской. Правда, мы ее чисто выстругиваем и отшлифовываем наждачной бумагой. Много времени у нас уходит и на высверливание отверстий для гнезд и клемм. Но главное ведь – пропитать парафином крышку. Мы достаем около фунта парафина, растапливаем его в большом противне, кладем в него крышку и держим до тех пор, пока не всплывают на поверхность последние воздушные пузырьки.
Крышка наконец готова, и мы долго любуемся клеммами и ползунками, ввинченными в нее, – они так приятно сверкают никелем.
Раз в неделю Парижанка идет играть в «Казино» или же в «Электролото». И в «Казино» и в «Электролото» она обычно выигрывает, и очень часто большие суммы. Особенно же ей везет в «Казино». Возвращается она всегда под утро или же утром, когда многие из наших соседей уже ушли на работу. Парижанка подходит к окну, у которого работает мать, и рассказывает о ночной игре. Она возбуждена, глаза ее сверкают, в такие минуты она, незаметно для себя, путает русские слова с французскими.
Но однажды счастье все же изменило Парижанке! Я хорошо помню то утро. Вартазар встал «с левой ноги» – он мел двор, не полив его предварительно водой, – и жильцы второго и третьего этажей высыпали на балконы и отчаянно ругали дворника за поднятую пыль.
И вдруг на нашем балконе появилась Парижанка. Она выглядела бледной, осунувшейся, подурневшей и, как показалось мне, заплаканной. Позади нее шел высокий, угрюмый, широкоплечий человек в брезентовом плаще с откинутым капюшоном. В руке он нес небольшой ярко-желтый фанерный чемодан. Я хорошо помню сапоги незнакомца: огромные, потрескавшиеся и гремящие. Помню и лицо незнакомца – оно поразило меня с первого же взгляда: квадратное, багровое, с сильно выдающимися скулами.
Ругань на балконе сразу же прекратилась. Многие из тех, кто был в нижнем белье, разбежались по своим квартирам. Низко опустив голову, ни с кем не поздоровавшись, даже с моей матерью, Парижанка прошла к себе, и за нею молча вошел человек с фанерным чемоданом.
Вся жизнь жильцов нашего дома проходила на виду друг у друга, и сохранить какую-нибудь тайну никому не удавалось. У нас во дворе все и всё знали о каждом вплоть до самых интимных подробностей. Это был южный двор, с жизнью, выплеснутой наружу.
Да, сегодня ночью счастье изменило Парижанке. Она проиграла человеку с фанерным чемоданом почти все свое состояние. Вскоре мы уже знали всё о нем. Он был землемером, работал на персидской границе. Приехал в Баку в отпуск. Попадая раз в год в город, он прежде всего шел в «Казино». Обычно в одну или в две ночи он проигрывал все свои сбережения и отпускные деньги. Но на этот раз ему повезло. Он делал небольшие ставки, легко выигрывал, вовлек Парижанку в опасную и затяжную игру, и среди ночи, думая отыграться, она стала увеличивать ставки, и это неожиданно решило исход поединка.
Эту печальную новость Парижанка во всех подробностях потом сама рассказала моей матери, горько плача и размазывая слезы по щекам.
– Странный и необыкновенный случай: я впервые проиграла, а он впервые в своей жизни выиграл.
– Что же ты теперь будешь делать? – после долгой паузы спросила мать.
– Не знаю. Я ничего не знаю. Одно пока ясно: не видать мне Парижа, моего Шарля! – Она застонала и снова начала горько плакать.
Тут к нашему окну подошли соседи, стали успокаивать Парижанку. Но сделать это было невозможно, каждый это хорошо понимал.
Она ушла к себе. Я заглянул в окно. Землемер дремал за столом, положив голову на руки.
До открытия банка еще оставалось больше часа. Не зная от отчаяния, куда себя деть, Парижанка велела мне взять зембиль, и мы пошли в магазин, чтобы купить что-нибудь к завтраку. Но когда мы возвратились, я увидел поразившую меня картину: землемер спал, завалившись на белоснежную постель Парижанки, положив ноги в пыльных сапожищах на спинку хрупкого кресла красного дерева.
Я не знаю, какие отношения потом установились между ними, только хорошо помню, что землемер, которого у нас во дворе сразу же окрестили Каменные Скулы, остался у нее. Парижанка велела мне обойти всех ее заказчиц и сказать им, что она больна и в ближайшие дни не будет работать. Я исполнил ее просьбу.
Что же будет с Парижанкой? Об этом думал весь двор.
О ней говорили разное. Много всяких небылиц рассказывали про землемера.
А через день весь наш двор облетела необыкновенная новость: Парижанка выходит замуж за землемера!
– Что же мне делать? – слышал я ее разговор с моей матерью. – Я ведь теперь осталась нищей. У меня ничего не осталось. Ничего!
– И мережечной машины? Ты очень глупо поступила. Разве можно так играть в карты? – сказала мать.
– Трудно поступить глупее, – ответила Парижанка и заплакала.
После свадьбы – это была печальная свадьба, иные похороны бывают веселее – Парижанка слегла. Кто мог знать, что навсегда? К ней приходило много докторов, но никто толком не мог разобраться в ее болезни.
Невыполненные заказы мне пришлось разнести по мережечным и красильным мастерским. Мережечную машину покрыли чехлом. Печально и тихо стало в квартире Парижанки.
А землемер с утра до вечера, один, мрачный и нелюдимый, пил. На столе перед ним стояла бутылка водки и тарелка с солеными огурцами.
Из разговора матери с Парижанкой я знал, что землемер строит всякие планы в жизни, думает заняться коммерцией и открыть зверинец.
Парижанка болела. За короткое время она так похудела, что ее трудно было узнать. Доктора выписывали ей всякие лекарства, я целый день только и бегал по аптекам, но она ничего не принимала и не ела ничего.
Потом Парижанка стала кашлять. До этого она никогда не кашляла, это могли бы подтвердить все жильцы нашего дома. А тут вдруг стала кашлять и харкать кровью…
Похороны Парижанки были такие же скромные, как и свадьба. Проводить ее собрались все те же соседи и владельцы красильных мастерских: мадам Штибен, мадам Тихомирова, мадам Самойлова…
Продав за большую сумму мережечную машину, землемер сильно запил и теперь часто буйствует в пустой квартире. Иногда слышно, как он бьет посуду.
Как-то он заходит к нам и о чем-то беседует с матерью. Потом, вытащив из кармана мешочек из замшевой кожи, в котором Парижанка хранила театральный бинокль, землемер высыпает на ладонь полную горсть сережек, колец и других драгоценностей. На какое-то мгновение его глаза загораются алчным безумным огнем, точно это отсвет от сверкающих камней, и тотчас же угасают, как только он прячет бриллианты в мешочек, а мешочек – в карман.
– Гарегин, подойди-ка ко мне! – зовет он меня.
Я подхожу.
– Вот тебе на завтраки. – И протягивает мне золотую пятирублевку.
Выйдя на балкон, землемер созывает к нашему окну соседей и говорит им, что он умирает в городе от тоски, а потому возвращается в милые его сердцу степи. Все имущество Парижанки он оставляет соседям. Пусть выберут комиссию и поделят между собой.
Он накидывает на плечи свой видавший виды брезентовый плащ с капюшоном, берет фанерный чемодан и, распрощавшись со всеми за руку, даже с детишками, уходит, гремя тяжелыми сапогами на железных подковах.
Минут пять на балконе царит тишина.
Первым нарушает ее Мармелад.
– Мне холодильничек, пожалуйста! Холодильничек! – кричит он, вышагивая по балкону. – Мне его обещала сама мадам из Парижа!
– Никакой дележки! – протестует Люся, гневно сверкнув зелеными глазами. – Имущество мы продадим и на вырученные деньги выкачаем воду из подвала. И это будет лучшим памятником Парижанке.
Смертельно побледневший Нерсес Сумбатович говорит:
– Ну зачем память о ней связывать с подвалом? Эти деньги можно потратить на что-нибудь более основательное… Потом, у нас во дворе столько нуждающихся!
– Вот выкачаем воду из подвала – и это будет самым основательным из всего того, что можно придумать! – отрезает Люся, приняв боевую позу и сдвинув косынку, как папаху.
Еще пуще побледнев, Нерсес Сумбатович говорит:
– Что ж это выходит: одной – память, а другому – гроб? Так вы меня по миру пустите. Мне тогда придется прикрыть «Поплавок». Какой же это к черту будет «Поплавок», если под ним не будет воды?
– Вот и хорошо, вот и хорошо! – радуется Мармелад, только сейчас сообразив, что предлагает Люся. – Я даже готов отказаться от холодильничка! – И он весело вышагивает по балкону, потирая от удовольствия руки.
– Соседи! – трагическим голосом произносит Нерсес Сумбатович, видя, что все начинают расходиться. – Вы режете меня без ножа.
– И очень хорошо! С нэпмачами пора кончать, – твердо отвечает Люся. – Завтра мы арендуем морской насос. Он мигом выкачает всю воду, до последней капельки!
– Соседи!.. – снова произносит Нерсес Сумбатович.
Но на балконе уже никого, кроме меня, нет. Он смущенно озирается по сторонам, потом спрашивает:
– Ну, что теперь будешь делать без своей Парижанки?
– Не знаю, – говорю я, пожимая плечами. – Чем-нибудь, наверное, займусь.
– А то возвращайся в «Поплавок».
Я смеюсь:
– Стоит ли? Раз Люся берется выкачать воду из подвала – она это сделает, будьте спокойны.
Зажав в руке золотой, я иду на биржу.
Золотые здесь свободно продаются и покупаются. Рубль за рубль. Я отдаю пятирублевку, и мне отсчитывают десять серебряных полтинников.
Я возвращаюсь домой, два полтинника отдаю Виктору на покупку лампы для радиоприемника, а остальные прячу под матрац. Это мой оборотный капитал. Я еще не решил, кем быть: газетчиком, папиросником или продавцом ирисок.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава перваяЖЕНЩИНА В ЧЕРНОМ
Кто мог знать, что опасения матери насчет возвращения отцовских долгов окажутся почти пророческими?!
Это было на третий день после майских праздников, когда в городе отгремели гулянья, музыка, песни и, как повсюду, у нас во дворе тоже установилась необычная тишина. Уже было поздно, когда к нам постучались.
Я открыл дверь. Передо мной стояла женщина в черном. Она спросила маму, и я проводил ее в комнату, думая, что это или заказчица торы, или же продавщица шелковых ниток. А сам ушел за занавеску готовить уроки.
Но сосредоточиться я уже не мог. Не давала покоя женщина в черном, ее скорбное лицо. Нет, она не заказчица и не продавщица шелковых ниток. Тогда кто же она?
Я бросил ручку и откинулся на спинку стула. И тут я стал невольным свидетелем неторопливой беседы матери с этой женщиной.
Оказывается, женщина в черном давно знает нашу семью, она тоже из Шемахи. Зовут ее Анаид-ханум. Много лет тому назад – это, видимо, было еще за год или два до моего рождения – ее муж дал моему отцу взаймы деньги, которые отец полностью тогда не успел вернуть, а вскоре началась война, и семьи наши разъехались по разным городам. Анаид-ханум за эти годы потеряла и мужа, и родителей, и детей и теперь перебирается из Ашхабада в Армавир. Но у нее нет денег на дорогу. Нет, она не просит вернуть ей старый долг, а просто рассказывает матери о своем бедственном положении.
Я откидываю занавеску, присаживаюсь к матери на тахту.
– Вы, бабушка, знали моего отца? – спрашиваю я.
– Ба-буш-ка!.. Нет, сынок, до бабушки мне еще далеко. Но отца твоего знала хорошо, он часто бывал у нас в доме, дружил с моим мужем.
– Неужели это правда?
– Да, сынок, правда, и твоя мать может подтвердить это, ведь и она не раз бывала у нас.
Я смотрю на мать. Опустив голову, она пытается вязать, но слезы душат ее, она никак не может попасть копьем в петлю.
А женщина в черном потирает свой морщинистый лоб, вспоминает, как однажды мой отец и ее муж ходили на охоту, ничего там не убили, возвращаться с пустыми руками им не хотелось, и тогда они купили у другого, удачливого охотника двух зайцев, но дома признались в своей проделке и во время обеда много смеялись по этому поводу.
– Ну, еще что-нибудь расскажите! – прошу я.
Она долго молчит, пытаясь что-то вспомнить, и рассказывает, как отец любил чаевничать у них и как ее муж умел хорошо заваривать чай.
Я слушаю с удовольствием, хотя она рассказывает о пустячных вещах. Как это замечательно, что Анаид-ханум знала моего отца, видела, как он ходил, как смеялся, как разговаривал, как ел, как пил!
– Мы вам поможем, тетя, – говорю я.
Мать испуганно и вопросительно смотрит на меня: «Как? Чем? Откуда?»
– Я достану вам деньги на дорогу, – говорю я. – Приходите завтра в это же время. Остальной долг мы вам вернем потом… Когда я вырасту…
На глазах женщины в черном выступают слезы. Она говорит, что не думала, что мы находимся в такой бедности, не знала, что с матерью случилось такое несчастье, иначе бы она не пришла к нам. Но если мы все же сумеем хоть немного ей помочь, она будет век нам благодарна.
– А в тебе, сынок, – добавляет она, – я сразу узнала сына Вартана. Он тоже был отзывчивым на нужды людей.
При упоминании об отце слезы брызжут у меня из глаз. Я несказанно счастлив, что хоть немного похож на него. Теперь я готов для Анаид-ханум сделать даже невозможное.
Я выбегаю на балкон. Иду к Виктору. Но тот еще не вернулся с бухты, куда носил отцу обед: на промысле фонтанирует буровая, и Тимофей Миронович вот уже третий день не приходит домой.
Тогда я захожу к Топорику. Он приготовил уроки и теперь с лупой в руке сидит за раскрытыми альбомами с марками и наслаждается их обозрением.
Топорик молча выслушивает мою бессвязную речь о женщине в черном, потом спрашивает:
– А где ты ей возьмешь столько денег?
– Видимо, это тот самый случай, когда не обойтись без «инициативы» Нерсеса Сумбатовича. Пойду в «Пролетарий», – говорю я.
– Ты с ума сошел! – вскрикивает Топорик. – Там убьют!
– Рискну! Иначе мне и за неделю не собрать этих денег.
– А если пойти на бульвар? И торговать ирисками там до поздней ночи? – Топорик выжидательно смотрит на меня, положив лупу на стол.
– Это тоже рискованное дело, но больше полтинника не заработать. А в «Пролетарии» за сеанс можно продать две коробки ирисок, выручить три-четыре рубля. Как-то ведь я продал там две коробки.
– А если поймают? Мне рассказывали, как расправляются с «дикими» ирисниками. О Сергее слышал?
– Слышал. Но другого мне ничего не придумать.
Мы долго молчим.
– Чем же тебе помочь? – спрашивает Топорик.
– Пронеси под рубахой коробку ирисок в кино. Мне боязно идти с двумя, они будут торчать из-под рубахи. Билет я тебе куплю.
Топорик долго молчит. Особой храбростью он никогда не отличался, но и трусом его не назовешь, он всегда поможет товарищу.
– Хорошо, – говорит он, – пронести я тебе пронесу хоть три коробки. Хочешь? Мне это раз плюнуть, – храбрится он.
– Нет, три не надо, – прошу я его. – Ты пронеси одну.
Мы прощаемся, но у дверей Топорик останавливает меня.
– Знаешь, какое я сделал любопытное открытие? Чем ярче марка, тем беднее страна. И наоборот. Вот смотри, – тянет он меня за рукав к столу и листает страницы альбома. – Простая английская марка. Ничего в ней нет особенного. Король как король. Марка и маленькая и невзрачная, правда? А какова сама Англия? Владычица морей! Теперь посмотри, как выглядит ее африканская колония… ну, хотя бы Уганда. Марка вчетверо больше размером, в четыре краски. А что такое Уганда? Ничего, колония и колония… Или посмотри, как раскрашен португальский Мозамбик. Или Берег Слоновой Кости и Мадагаскар. Колонии французские, но у самой Франции нет таких красивых марок. Правда, смешно?
– Смешно, – отвечаю я, думая о «Пролетарии» и Сергее.
– Если ты тоже будешь собирать марки, узнаешь много интересного, – говорит Топорик. – Я твердо решил: когда вырасту, буду путешественником или археологом.
Я иду домой, Анаид-ханум уже ушла. Мать работает, тихо напевая про себя. Около нее сидит Маро. В руках она держит рваную туфлю и тихо скулит:
– Хотите вернуть старые долги, а мне не в чем выйти на улицу. У других девушек каких только туфель нет! Туфли и такие, туфли и сякие, туфли с бантиками, туфли с ремешочками!
«Да, положение отчаянное!» – думаю я и с этой мыслью ложусь в постель, накрывшись с головой одеялом.
С утра ирисники толпятся у дверей кондитерской «Эйнем» на Красноводской в ожидании, когда привезут свежие ириски ночного изготовления.
Говорят, знаменитый «Эйнем» находится в Москве, недавно переименован в «Красный Октябрь». Какое отношение к нему имеет бакинская кондитерская – никто не знает. Но о бывшем владельце «Эйнема», немце Хейсе, убежавшем в Германию, все еще напоминают прибитые на дверях кондитерской большие фирменные рекламы. Они голубого цвета, сверкают глянцем. На одной чистенький немецкий мальчик с распущенными волосами, похожий на ангелочка, несет рог изобилия, и из него широким потоком сыплются конфеты и шоколадки. На другой тот же мальчик кричит в телефонную трубку. Слова его приведены в стихах:
Алло! Вы дядя Эйнем, да?
Пришлите нам скорей сюда
Превкусное какао ваше.
Оно понравилось мамаше,
Наташе, малому ребенку,
И Васе, нашему котенку…
Кондитерскую называют «Эйнем», а ириски – Эйнема. Слава у ирисок большая. Их едят и взрослые и дети. Они бывают разных сортов. Одни можно жевать часами, другие тянутся, как тянучки, а третьи, сливочные, – хрупкие и тают во рту, как помадки.
Мальчишки охотнее всего покупают черные, «железные» ириски. Их хватает надолго. Особенно большой спрос на эти ириски бывает в кинотеатрах «Форум» и «Пролетарий», когда идут ковбойские фильмы с участием Вильяма Харта, Руфи Ролланд и других американских «звезд». Тогда ириски раскупают нарасхват.
Дождавшись своей очереди, я покупаю три коробки ирисок и бегу домой.
Вся Красноводская уже звенит от звонких мальчишеских голосов:
– Ирис, ирис Эйнема! Эйнема ирис, Эйнема!
Дома я прячу две коробки под подушку, а с третьей выхожу на балкон. Свищу Виктора, но тот не отвечает, видимо, еще спит. Потом иду вниз, сажусь на скамейку у парадного подъезда. Раскрываю коробку, ставлю ее торчком к стене, чтобы все видели, какие у меня хорошие ириски.
Но покупателей утром мало. Разве что пробежит какой-нибудь мальчишка, схватит на лету ириску и, бросив монетку, скроется за углом.
Но, невзирая на это, я все равно выкрикиваю:
– Ирис, ирис Эйнема! Эйнема ирис, Эйнема!
Помогает ли это? Нет! И мне не остается ничего другого, как смотреть от скуки по сторонам, наблюдать за тем, что делается на улице, многолюдной с самого утра.
Удивительно, как она меняется на глазах, превращаясь из тихой, ничем не примечательной, в одну из главных торговых магистралей города.
Будят улицу чуть свет колокольчики первых караванов верблюдов, а за ними через некоторое время по булыжнику начинают грохотать дроги, телеги, фургоны, вереницы двухколесных арб. Весь этот поток направляется в порт, а через некоторое время – обратно из порта с кипами хлопка, шерсти, кожи, с мешками риса, изюма, миндаля, сушеных фруктов, растекаясь по близлежащим улицам.
Наша улица с каждым днем становится все многолюднее, Появилось много уличных торговцев. Они торгуют халвой, папиросами, ирисками, сахарином, камнями для зажигалок. В иной час дня и не поймешь, кого больше на улице – прохожих или торговцев.
Немало снует в толпе и биржевиков. Они нашептывают прохожим:
– Покупаем десятку, доллары, фунты, лиры турецкие.
Иногда улицу ватагами прочесывают беспризорники – полуголые, в лохмотьях, черные от сажи, вооруженные палками и крюками. То они совершат налет на магазин, то на прохожих, и тогда улица оглашается дикими криками.
Сидя у парадного или расхаживая взад и вперед перед нашим домом, я замечаю каждое новое лицо, «отдавшее якорь» на нашей улице.
Вот, например, горбун. Он невысокого роста, рябоватый, но странно – горб его не безобразит. Ходит горбун в синем пиджаке с длинными обвислыми рукавами, а на голове блином лежит серая вылинявшая кепка. Приехал он в Баку из Ростова. Лицо горбуна всегда напряженное, со стянутой кожей, как маска. Он никогда не улыбается. Смотрит как-то по-особому, поверх голов, избегая встречных взглядов.
Безошибочно выбрав в толпе нужного ему человека, горбун преследует его долго, то совсем близко подойдя к нему, то удаляясь и издали изучая его, пока не примет решение. Иногда он может даже грубо толкнуть прохожего, чтобы еще раз проверить себя. Но прохожий обычно никак и ни на что не реагирует. Жертва выбрана точно! Вот тогда-то горбун с нового захода стремительно проходит мимо него, перед самым его носом приподнимает свою заветную кепочку, а другой рукой твердо, без всяких колебаний вытаскивает у него из нагрудного или брючного кармана бумажник или срезает часы.
Сунув коробку с ирисками за пояс, я иногда долго кружу за горбуном, издали наблюдая за его артистической «работой». Ни разу еще его кепочка не приподнималась зря. Она, видимо, сильно отвлекает внимание прохожих. В то мгновение, когда горбун с нагловатым спокойствием очищает чужие карманы, у меня всегда холодеет сердце, перехватывает дыхание. Неужели прохожий никак не чувствует, что у него вытаскивают бумажник? Нет, никак! Идет он себе, думая о чем-то, разглядывая витрины, болван болваном. Ну, а остальные прохожие – тоже не видят? Это остается для меня загадкой.
Появилась у нас на улице и банда мешочников. Их трое, тоже гастролеры из Ростова – города, поставляющего жуликов на весь Кавказ. Судя по всему, ребята отпетые, с насмешливой гримасой на лицах и мутным блеском в глазах, по которым нетрудно угадать кокаинистов. Они хотя «работают» в какой-то сонливой отрешенности и безразличии, но тоже грубо и нагло и тоже наверняка.
Тянется по улицам вереница дрог, фургонов, двухколесных арб – везут большую партию риса. Мешочники замедляют шаг, идут по тротуару, вровень с последними дрогами. Потом один из них отделяется, с невинным видом пристраивается к дрогам, проводит финкой по мешку с рисом и, вытащив из кармана большую парусиновую торбу, подставляет ее под струю зерна. Торба быстро наполняется. Тогда мешочник выхватывает из кармана пучок сена или мочалки, затыкает дыру и преспокойно уходит с рисом в подворотню или парадный подъезд. Прикрывая его, туда же вслед за ним заходят компаньоны. Они относят рис дожидающимся их скупщикам, а через некоторое время снова появляются на улице с пустой парусиновой торбой под мышкой, фланируя взад и вперед в ожидании нового обоза.
Так они втроем целый день на виду у всей улицы похищают рис, сахар, сушеные фрукты. Иногда какая-нибудь старушка, увидев их проделки, всплеснет руками, вскрикнет от изумления. Тогда дрогаль соскочит с дрог, вытащит припасенную для такого случая большую иглу со шпагатом и начнет на ходу чинить порезанный мешок. Ну, а другие прохожие разве тоже не видят? И это остается для меня загадкой, как и очень многое из того, что происходит на нашей улице.
Отвлекает меня от размышлений трамвай. Поблескивающий свежей красной краской – бакинский трамвай. Он идет, весело и щедро позванивая, и вся улица расступается перед ним. Многие оборачиваются и, широко улыбаясь, подолгу смотрят ему вслед. Нет, к трамваю еще не успели у нас привыкнуть. Он все еще в новинку! И я тоже не устаю восхищаться им. Смотреть на него! Слушать его звон! Ведь еще год назад по улицам города громыхала конка, запряженная дохлыми лошадьми, и недобрая ее слава до сих пор свежа у всех в памяти.
Трамвай всегда полон народу. Утром и вечером в нем едут на работу или с работы. А днем он отдан во власть детишкам: став коленями на сиденье, уткнувшись носом в стекло, они на деньги, сэкономленные от завтраков или кино, катаются по городу, иногда делая по три-пять кругов: от Азнефти до вокзала и от вокзала вкруговую до Азнефти.
Что еще будет, когда в июле, через месяц, пойдут электропоезда в Сабунчи! Это первая электрическая дорога в стране. Ее вагоны еще красивее и светлее, а скорость, говорят, будет втрое больше, чем у трамвая.
Хлопают парадные двери, и с папиросой в зубах, задыхаясь от кашля, мимо меня бешеным шагом проносится Философ, судорожно зажав под мышкой портфель. Рабочий люд давно ушел на работу, и теперь идут совслужащие. Через минуту пролетает Иерихонская Труба. Нет, вечерами теперь у них не собираются посиделки на балконе (они даже вывинтили лампочку над окном) и Философ не учит соседей уму-разуму. Говорят, в его с женой речах хорошо разобрались и после недавнего съезда партии обоих исключили из партии, как троцкистов. За неверие в дело рабочего класса! Подумать только, они даже строительство трамвая не считают победой!
Аккуратно насадив на голову свою форменную фуражку таможенного инспектора с большой кокардой над козырьком, неторопливым шагом идет на работу отец Ларисы – Сигизмунд Владиславович Пржиемский. У него всегда серьезное и несколько перекошенное лицо, точно болят зубы. И красный нос – это оттого, что дома вечерами он попивает втихаря. И мне смешно. Я думаю: «Как же с таким кислым лицом он еще недавно мог бывать в «веселом доме», участвовать в «любовной» лотерее и даже выигрывать открытку-билет на 100 000 поцелуев? То-то, наверное, у него был глупый и растерянный вид! 100 000 поцелуев! С ума сойти!»
А вот и достопочтенный Мармелад! И при виде его мне трудно бывает удержаться если и не от смеха, то хотя бы от улыбки. Сделав два шага вправо, два влево, он заискивающе улыбается мне, источая «мед», и, сюсюкая, потирая у самого носа руки, спрашивает, хорошо ли я спал, как мое здоровьице, не хочу ли я тянучек. Хорошо еще, что он не спрашивает меня, как некоторых взрослых: «Скажите, меня могут посадить?» – «За что?» – «Ну, как-никак я же соседствую с Философом». – «Вас могут посадить за другое, а за это не сажают».
Потом друг за дружкой с зембилями в руках проносятся на базар хозяюшки нашего большого дома. И на некоторое время перестают хлопать двери парадного подъезда.
Лишь к десяти часам утра у парадного останавливается фаэтон, а ровно в десять с немецкой точностью на улицу выходит и наш многоуважаемый Генрих Адольфович Шмидт. Как всегда, он в выутюженном чесучовом костюме, чисто выбрит, в своей неизменной сине-зеленой фуражке с молоточками, приводящей в оцепенение наших соседей. Идет Генрих Адольфович задрав голову, точно он и на самом деле проглотил аршин. Конечно, он не удосуживается не только ответить на мое «доброе утро», но даже взглянуть на меня. Он и вправду бог у нас во дворе. Страшное слово «ин-же-нер»!