Текст книги "Докер"
Автор книги: Георгий Холопов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 45 страниц)
Все это время, после отъезда Виктора в Ленинград, я с нетерпением ждал письма от него. Как живется и работается ему в Ленинграде? Как понравился Ленинград?.. Понравился!.. Смешно сказать!.. Ходит он, наверное, как зачарованный по широким ленинградским проспектам и не может наглядеться на город. Жаль, что меня там нет! Вдвоем бы нам было куда веселее! Прежде всего мы, конечно, пошли бы смотреть «Аврору». А здорово она тогда бабахнула по Зимнему!.. Обошли бы все залы дворца. Постояли бы на Дворцовой площади, где царь-гад рабочих пострелял в Кровавое воскресенье. И зачем они послушались этого предателя Гапона?.. Провокатора не разглядели!..
Потом бы пошли в Смольный. Нет, судя по описанию города, это должно быть далеко от Зимнего. Сперва направились бы на Сенатскую площадь. Здесь ведь тоже пролилась кровь – праведная кровь декабристов. А на площади – памятник Петру Первому, Исаакиевский собор. А рядом – Нева, а на Неве – кругом дворцы…
Да, счастливец! Он может запросто пройтись по Невскому, пойти в Петропавловскую крепость, побывать в порту, куда приходят океанские пароходы из всех стран мира. То-то, воображаю, стоит там шум и гам с утра до вечера!..
Но, раскрыв долгожданное письмо от Виктора, я не нахожу в нем ни слова о Ленинграде. Ни слова и о себе! Лишь в приписке он сообщает, что устроился учеником слесаря. Подробности напишет в следующий раз.
О чем же он пишет сейчас?
Прежде всего – о суде в Скоттсборо. Решение суда его чрезвычайно возмутило. И правда – есть чем возмутиться! Эти американские судьи совсем обнаглели, они отказались даже пересмотреть дело восьми юношей-негров.
Я откладываю письмо. Смотрю в окно. О Ленинграде уже не хочется думать!.. Тут я начинаю понимать Виктора. Но в то же время мне не понять, как это он, всегда такой проницательный, не догадывается, что американские судьи своим решением на этот раз просто вздумали напугать негритянских юношей, заодно – всех американских негров, а с ними и протестующее мировое общественное мнение! Конечно, в последнюю минуту они помилуют юношей! В крайнем случае – посадят в тюрьму. Казнить их на электрическом стуле вряд ли решатся. Это же бесчеловечно! Да ведь и не за что! Это понятно каждому. И судьям, надеюсь, не меньше. Выдуманное дело!
Успокоив себя этими размышлениями, я читаю дальше. Виктор пишет о положении в Германии. Идут уличные бои и демонстрации в Берлине, Гамбурге, Бремене, Касселе.
«А рабочие Гельзенкирхена, правда, молодцы? Они разгромили тридцать продовольственных магазинов, разобрали мостовую и возвели баррикаду. Приехали полицейские, открыли стрельбу, но рабочие забросали их камнями. Оказывается, в борьбе и камни хороши!
А как тебе нравится их министр Зеверинг? Знаешь, что он сказал недавно на съезде жандармов? «Если вы маленькие кровавые собаки, то я – главная кровавая собака».
А читал ты о борьбе гамбургских докеров? Прочти, лентяй несчастный. Боюсь, что, как только мы уехали, ты перестал читать газеты. Учти, ты обязательно должен стать докером. Никакие трудности тебя не должны страшить. Докеры – самый боевой народ…»
– Чем опечален-то?.. Что не рад?.. – раздался рядом со мной голос тети Варвары.
– Да веселого мало, – говорю я, поднимая голову. – Вот письмо получил…
– От кого же?
– От товарища. Из Ленинграда.
– Что – болен товарищ-то твой?
– Да нет! – с досадой отвечаю я. И не удерживаюсь: – Положение в Европе неважное.
С минуту, моргая, она непонимающе смотрит на меня.
– В Европе-то?.. А где эта Европа твоя?
Я с тоской смотрю на нее. Ну как это объяснить неграмотной старухе? Делаю этакий замысловатый жест:
– Там – где Германия, Франция, Англия. – И жду, когда она уйдет.
– Что-нибудь стряслось там? – К ужасу моему, она присаживается ко мне на топчан. – Не война ли скоро, парень?
– Нет, пока у них много трудностей. Много безработных. В Берлине вот женщины бьют стекла в магазинах…
– Ну, а как живут в Питере-то?.. Очереди там такие же, как у нас в Баку, или поменьше? Слышал: говорят, скоро у нас введут какие-то заборные книжки. Не знаешь – почему заборные-то?
– Не знаю, – отвечаю я, совсем не расположенный к беседе, и продолжаю читать. Может быть, она все же уйдет? Мне очень хочется побыть одному.
Но тетя Варвара с укоризной смотрит на меня.
– А что ж тебя, интересует, парень?
Я усмехаюсь.
– Мировые проблемы! – И переворачиваю страницу. «Как тебе нравятся события последних дней в Испании? Движение против попов и монахов у них охватывает всю страну, всюду пылают монастыри…»
– Мировые, мировые! – раскачиваясь, сетует тетя Варвара. – А кто о нас, не мировых-то, подумает?
Мне вдруг становится жаль ее, такую темную старуху. Пытаюсь в общих чертах рассказать ей про мировую революцию. Поймет ли она?
Слушает как будто бы внимательно. Потом долго молчит. Что она скажет?
– А ты думаешь, мы уже хорошо живем? Пора о других подумать-то? – Скрестив руки на груди, она тяжело вздыхает. – Ох, парень, сперва у себя дома-то навести надо порядок. Когда у нас будет порядок, люди это и сами увидят, тоже захотят жить по-хорошему.
– О каком ты порядке, тетя Варвара?
– А вот сходи на двадцать шестую пристань, на холодильник Азрыбтреста, – сам увидишь!.. Я вот побыла там, нагляделась!.. Второй день в такую жару ждут разгрузки «Цюрупа» и «Лев». Ты думаешь – с солью они пришли-то, с бревнами?.. Как бы не так! В трюмах у них свежая белуга для твоей Европы-то, красная рыба, черная икра.
– А почему холодильник не принимает?
– Почему, почему! – сердится тетя Варвара, хлопнув себя по коленям. – Потому что, говорю тебе, порядка нет. Холодильничек-то загружен до самой крыши? Вагоны им не подают вовремя? Куда же деть мороженую рыбу-то?.. Вот свежую и не принимают, и она тухнет. Гору уж навалили ее на пристани! Сторож-то ихний позвал меня, говорит: «Хочешь, Варвара, подарю тебе белугу пудов на двадцать, отродясь ты не видала такую?» И правда, не видела. Что твой слон у Дурова-то в цирке. Посмотрела я на эту зверюгу – морда вот такая, в два обхвата, сама вся лоснится от жира; вкусная, видать, рыба-то. – Вздыхает тяжело. – Бери задарма – не надо! – Снова вздыхает. – А хорошо бы ушицы-то белужьей покушать, правда?
Вместо ответа я только чмокаю губами: аппетит у меня в порту становится ужасным.
– А будь у нас порядок, что надо б сделать?.. Вагоны вовремя подать, парень! Ну, а если вагонов-то нет – пустить рыбу в открытую продажу, не дать ей испортиться. Народ бы в один час все расхватал! И людям радость, и государство не внакладе. Я и то своим глупым бабьим умом это хорошо понимаю. А они на что посажены, начальнички-то треста?.. За что им большие денежки-то платят? Сторож тоже, на что он глупый, и то сокрушается по протухшей рыбе, говорит, за три пуда белуги американцы дают трактор и за пуд икорки дают трактор-то. Вот бы взять эти тракторы-то у них да пустить в наши колхозы!.. – Она треплет меня по плечу и встает. – Так-то, парень. А ты говоришь – мировая революция!
Тут меня черт дернул сказать:
– Ну, это частный случай и ни о чем еще не говорит.
– Что значит – частный? – Тетя Варвара настороженно, но воинственно смотрит на меня.
– Ну, единичный, нехарактерный, – пытаюсь я ей объяснить популярно.
Тогда она снова садится на топчан. Устраивается поудобнее, видимо надолго.
– А это, по-твоему, тоже частный случай-то?.. Вот вчерась я проходила мимо цирка… На углу там институт, что ли, какой… Вижу – выходит оттуда девушка, слезами заливается. Ну, я подошла к ней, кое-как успокоила; ничего себе говорит по-русски, понять-то можно… Так из-за чего она, сердешная, по-твоему, плачет-то? А вот послушай, парень. Приехала она из Гянджи, учиться поступить. Экзамены вроде бы, по ее рассказу, сдала хорошо, а вот принять – не принимают. Профессор – или кто там у них за главного? – дал понять, что экзамен экзаменом, но еще надо и взятку дать. И не какую-нибудь, а двести целковых! Вот как.
– Н-да, нехорошо.
– А хорошо ли? Где она, бедняжка-то, возьмет столько денег? Разве ради того царю дали по шапке, чтобы такие хапуги появились?
– Нет, конечно, – отвечаю я. – А что стало с той девушкой?
– Одолжила ей на дорогу из последних. У самой осталось рупь мелочью. Поехала в свою Гянджу!
Мы долго молчим, не глядя друг на друга.
– Рассказать-то тебе еще про один частный случай? Их у меня тысячи. – Смеется. – Но это уже про себя, то есть – про меня. – И она начинает в добродушно-ироническом тоне рассказывать совсем уже безрадостные вещи.
Недавно она ушла от мужа-пьяницы. Прожили вместе тридцать три года, не шутка сказать! Но дня хорошего не помнит. Он плотник, хороший мастер, но пьет каждый день и дерется. Есть ли дети? Есть. Двое сыновей. Почему у них не живет? Пробыла у одного три месяца, у другого – семь, и не захотела больше. Не поладила с невестками! И где только сыновья находят себе таких лахудр – не понять!
– А сыновья – помогают? – спрашиваю я.
– Старший бы мог, да не помогает, говорит: «Живи, мать, как хочешь и как можешь». Ты где-нибудь такое еще слыхал?.. А младший, Федя, и хотел бы помочь, да не может, гроши получает. Что возьмешь-то с него, простого моториста?
– Ну вы хоть переписываетесь?
– Нет, – отвечает она. – И сами не пишут, и на письма не отвечают. – Она ладонью вытирает слезу, говорит: – Похож ты на Федю-то моего… Плохо только, что о матери-то родной редко вспомнит.
– Ничего себе у вас сынки, тетя Варвара! – говорю я возмущенно. – Какие-то уроды. Как же о матери можно забыть!
– Уроды не уроды, а, как видишь, забыть-то можно. – Вздыхает. – Ох, сынок, ты еще не хлебнул жизни-то. Это еще не самое страшное. Бывают случаи и пострашнее. Вон прошлым летом я жила в людях-то, так там на другой улице брат и сестра договорились промеж себя, убили мать-старуху.
Потом она рассказывает, как работала «в людях». Не поладила с хозяйкой. Тоже дерется! К тому же у нее трое детей. Так набегаешься за ними за день, что ночью хоть криком кричи от боли в ногах. Здесь же, в бараке, легче. Тяжелого не приходится делать: подмела, вскипятила утром и вечером чай – и сама себе хозяйка.
Но такой тоской веет от ее рассказа, что когда она вновь начинает вспоминать про мужа, то мне становится жутко ее слушать.
– Как же он мог вас так бить, тетя Варвара?.. А вы что молчали?..
Она иронически смотрит, потом улыбается. Улыбка у нее хорошая, добрая; такая была у моей мамы.
– А так и бил-то. Схватит за косу – она у меня до пояса была! – намотает на руку – куда денешься? – и лупит, куда хочет-то! А то душить начнет. Ну, вывернешься, двинешь ему ногой в одно место – отскочит. А придет в себя-то, начнет швырять что попадется под руку. А то ремнем отстегает – он у него с войны, вот с такой медной бляхой! – живого места не оставит.
Вздыхает она, вздыхаю я. Письмо Виктора валится у меня из рук. Как люди могут так жить?
– Да, значит, плохи-то дела в Европе? – немного погодя спрашивает тетя Варвара и встает.
Но я ей не отвечаю. Не то она спрашивает всерьез, не то смеется. Иногда трудно ее понять.
Входит Романтик. Берет полотенце, идет мыться. По пути бросает мне:
– Не завалялись ли у тебя дома учебники по физике? За шестой и седьмой классы?
– Наверное, есть. Поискать надо.
– Не поищешь?
– Ладно. Вечером схожу за ними.
Возвращаюсь я в общежитие поздно. Что-то около двенадцати. В бараке полумрак, все уже спят. Только один Глухонемой, кряхтя, ворочается на своем топчане.
Я кладу учебник по физике на тумбочку Романтика и тоже ложусь в постель. Но долго не могу заснуть. Мучительным оказался для меня сегодняшний разговор с тетей Варварой. Он не выходит у меня из головы.
Да, здесь, в бараке, другой мир, другие люди. Странные люди со странной судьбой!
Вот, например, Глухонемой старик; звать его – Иван Степанович. Говорят: кулак, имел много земли, много скота. Водятся у него деньжата даже здесь, и немалые. Не зря, видимо, он все время нащупывает бугорок, выступающий у него слева, в паху: боится, что украдут кошелек. По ночам не спит, все вздыхает.
Или взять Угрюмого старика по фамилии Сааков. Только с Глухонемым он переговаривается на пальцах или кричит ему в самое ухо. А так – молчаливый, грустный, какой-то обреченный старик. Кто он? Что с ним? Что привело его в «бродячую артель», заставило на старости лет работать грузчиком?..
Не так просто разгадать и «Казанскую сироту», Арифа Шаркова. Тоже ведь не мальчик! Давно, наверное, за пятьдесят. В таком возрасте редко кто работает грузчиком – разве что только амбалы на улицах Баку. Но это обычно одинокие старики с неустроенной судьбой, им ничего другого не остается делать в жизни, чтобы не умереть с голоду. К тому же Шарков плохо видит, хотя всеми силами пытается скрыть это.
А кто такой Агапов – этот аристократ среди грузчиков?.. Единственный из артели, кто живет на квартире. Семейный, но о деньгах никогда не говорит, видимо не нуждается. Всегда гладко выбрит, ходит в чистой спецодежде заграничного покроя. А казенную, для работы, носит в зембиле, где у него всегда имеется и сытный завтрак, что-нибудь очень вкусное.
А кто такие Чепурной?.. Романтик?.. Старшой?..
Мне более или менее ясна судьба Киселева, «С легким паром». Хотя в нем тоже много непонятного, противоречивого. Частенько поругивает советские порядки, но когда ругают другие – первым бросается защищать Советскую власть.
Любит поговорить, остер на язык. Но в артели – работник. Спокойно минуты не просидит. Только и слышишь его голос: «Давай, давай, ребята!» Любит работу, и всякую. У него золотые руки.
Я долго ворочаюсь на своем топчане. Раз двадцать переворачиваю подушку. Она мне кажется жесткой и горячей.
Нет, мне не уснуть!
Я встаю, выхожу во двор. Дует ветерок с моря. Свежо, легко дышится. А то всегда пахнет нефтью – рядом нефтеперегонные заводы Черного города.
Сажусь на сколоченную Киселевым скамейку. Запрокинув голову, смотрю на черное звездное небо. Пытаюсь что-то разглядеть и понять в мерцании звезд. Нет, это очень далеко. Непонятные мне миры!
Иду на улицу. Железнодорожный путь забит вагонами. Паровоз сортирует их, сгоняя часть на железнодорожную пристань, часть – на главную ветку, что тянется вдоль берега до самой 17-й пристани.
Гудит рожок сцепщика. Вот он и сам вылезает из-под вагона. Машет фонарем.
Скрежещут буфера, скрипят тяжело груженные вагоны, и состав медленно движется дальше.
Когда за поворотом исчезает последний вагон, я возвращаюсь в барак. Почему-то все увиденное меня успокаивает.
Я ложусь в постель. На этот раз подушка мне кажется и мягкой, и прохладной.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава перваяВот с грохотом откатываются двери товарных вагонов. Из них, наваливаясь друг на друга, прыгают сперва дети, потом девушки и парни, а под конец, помогая друг другу, вылезают старики и старухи. Лица у всех изможденные, землистые. Одеты в пеструю рванину, от которой рябит в глазах.
В первые минуты все стоят обалделые, не понимая, куда и зачем их привезли. Дышат тяжело и жадно. Потом приходят в себя и с изумлением смотрят на зеленое море, на знойное, без единого облачка небо.
А вскоре и стар и мал мечутся с чайниками по пристани в поисках кипятка. Но кипятка нет. Кому он нужен здесь в такую жару? Ищут уборные, но уборная одна на всю пристань, там уже стоит большая очередь.
Вместе с начальником пристани у парохода появляется Горбачев.
– А ну, ребята, бросай работу! – командует старшой. Вид у него грозный, усы торчат, как пики. Это так не подходит к нему, не в его характере!
А мы и так ничего не делаем, только и заняты тем, что смотрим на переселенцев.
– Может, что стряслось, старшой? – спрашивает Киселев, «С легким паром».
– Давай, давай, поменьше разговаривай! – отвечает за старшого начальник пристани.
Все мы с недоумением переглядываемся и начинаем сходить с парохода:
– Посидите вон у пакгауза! – все еще сохраняя грозный вид, говорит старшой. – Без меня никуда не отлучаться!
Чего они боятся – не понять.
Старшой торжественно шествует с начальником пристани снимать с работы и другие работающие артели, а мы идем к пакгаузу и устраиваемся на теневой стороне.
Ребята дымят цигарками, с тоской смотря на переселенцев.
– Откеда едет народ? – Киселеву не сидится спокойно, – Можа, землячки мои?
– А вот сейчас мы и узнаем, – охотно откликается Чепурной. – Откуда, станичники? – надрывно кричит он.
– Костромские мы!..
– Из-под Рязани!..
– Нижегородские! – раздается со всех сторон, и что-то наподобие улыбки появляется на лицах людей.
Охранник, стоящий между нами и переселенцами, оборачивается и показывает нам кулак. Но незлобиво, правда.
Старичок с козлиной бородкой отваживается и заходит справа от часового, просит:
– Нет ли, братцы, у кого покурить?
– Нет ли спичек? – спрашивает худой и длинный, как жердь, мужик. Этот заходит слева, но не переходя какую-то невидимую для нас черту.
– Нет ли соли? – просит тетка в цветастом сарафане, налетая своей мощной грудью на охранника. Тот отходит в сторону и больше не оборачивается. Но и тетка, при всей своей храбрости, не смеет перейти черту.
Все лезут по карманам. Бросают переселенцам кто что может. Особенно старается Глухонемой старик. Он бросает кисет с махоркой. Два куска сахара. Спички. Пузыречек, в котором хранит соль. И все шарит, шарит по карманам, но ничего больше найти не может.
Откуда у него такая сообразительность – не понять! Ведь как будто бы ни-че-го не слышит! А может, немного все-таки слышит?..
– Спасибо, добрые люди, спасибо! – раскланивается в пояс старичок с козлиной бородкой; истово крестясь и приседая, он подбирает брошенное добро.
Киселев бросает начатую и запасную пачку махорки. Потом – две воблы и луковицу, припасенные на обед.
Крестятся и худой, как жердь, мужик, и баба в цветастом сарафане. Подходят, крестятся и другие.
Несколько поодаль от них стоит мужик с большим красным, точно выкрашенным носом. Красноносый одет в добротный коричневый костюм, в новые сапожки. На груди виднеется цепочка от часов.
Киселев достает еще кусок хлеба, но хлеб бросить не смеет. Встает, бесстрашно передает хлеб у самого носа охранника из рук в руки откуда-то подбежавшей девочке лет шести-восьми – босая, в рваном платьице, вся в каких-то болячках. Если б кому-нибудь из переселенцев нужна была его рубаха, он не задумываясь снял бы ее с себя. Но рубаха в такой зной никому не нужна.
С поникшей головой Киселев возвращается и тихо садится к стене. Впервые я вижу его лицо не багрово-красным, а побледневшим. Не скажешь ему сейчас: «С легким паром!»
Угрюмый старик, по примеру Киселева, достает из кармана пиджака большой кусок хлеба, идет и почему-то протягивает его не кому-нибудь, а Красноносому. Но тот не берет хлеба, качает головой. Тогда Угрюмый старик насильно сует хлеб ему в руки.
– Благодетели, мать вашу! – громко ругается Красноносый и ударом ноги отшвыривает хлеб далеко от себя.
Тут мы все ахаем! Оказывается, и такие субчики бывают среди переселенцев. Этот, видно, не нуждается, кулачок, как и некоторые другие, стоящие в отдалении. Смотрят – ухмыляются…
Девочка в болячках бежит, хватает хлеб и скрывается в толпе.
Красноносый уходит, но подходят все новые просители.
Протягивают переселенцам что находят в карманах – Шарков, Романтик и даже Агапов. Один только Чепурной сидит, точно сыч, сжав губы и спрятав свои глаза-молнии за низко свисающими бровями. Он ни на что не реагирует.
«Странный человек. – думаю я. – Мог бы ведь тоже что-нибудь дать».
Я достаю всю мелочь из кармана, завертываю в бумагу и бросаю к ногам крестьян. Потом, по примеру Киселева, встаю и передаю подошедшей старухе два зачерствевших пирожка с рисом, оставшихся после завтрака.
Старуха вдруг хватает мою руку и начинает ее целовать.
Я вздрагиваю от стыда. Пытаюсь вырвать руку. Но она держит ее, точно клещами, и все целует, целует.
– Спасибо, сыночек, спасибо, – шепчет старуха и плачет.
И тут – брызжут слезы у меня из глаз!
– Отпусти, бабушка, руку! Отпусти! – кричу я в слезах и, вырвавшись, убегаю в пакгауз…
За мною вскоре приходят Киселев и Шарков.
– Тоже мне, докер! – говорит Киселев, привалившись к стене.
Шарков вздыхает:
– Да, ребятка, дела какие.
– Экий ты жалостливый! – говорит Киселев, а у самого голос дрожит, вот-вот сорвется на слезы.
Но не срывается. Успокаиваюсь и я. Шарков все тянет:
– Да, ребятка, дела какие.
Выходим из пакгауза. Вокруг все сидят опустив голову. Сажусь и я на свой палан между Романтиком и Чепурным.
А на пристани уже раздаются команды, свистки, и по живому коридору, меж часовых с винтовками в руках, вся переселенческая крестьянская ватага направляется на лесные шаланды, стоящие по обе стороны от пристани, заполняет их от борта до борта. Путь у всех один: через Каспий в Красноводск, и дальше – в безлюдные закаспийские степи.
Чепурной встречается взглядом с Романтиком. Спрашивает:
– Ну, каков лес-то?.. Щепки-то какие, товарищ Рамантек?..
Но Романтик не отвечает, отворачивается от него.
Тогда Чепурной ловит мой взгляд.
– Тоже мне – телячьи нежности! Пусть хоть подохнут все – плевать! – Он достает табакерку и медленным, сосредоточенным движением пальцев крутит цигарку. Но желваки на его скулах так и бегают вверх и вниз.
Я смотрю на него. «Не с ума ли он сошел?» Хотя, конечно, плакать мне ни к чему было. Это он прав. Надо было совладать с собою, отвернуться, сказать какую-нибудь шутку. Не сумел!
Среди ночи я чувствую, что кто-то трясет меня за плечо. Я открываю глаза.
Рядом, на соседнем пустующем топчане, сидит Глухонемой старик, Иван Степанович.
Видимо, второй или третий час ночи. В бараке полумрак, все спят, но почему-то не слышно обычного храпа. Что-то гнетущее есть в этой тишине. Какая-то затаенность. А спят ли? Может, притворяются?
Приложив палец к губам, Глухонемой старик шепчет:
– Слышишь, сынок, хочу поговорить с тобой. Без свидетелей!
– Вы, значит, говорите, слышите? – спрашиваю я, как будто бы не догадывался об этом раньше.
– Я и слышу хорошо, и говорю хорошо, сынок. Только об этом – молчок! – И он снова прикладывает палец к губам. – Все приглядываюсь к тебе, думаю: честный ты парень или нет? Не выдашь?
– А что такое, отец? – Сон у меня сразу улетучивается. Я сажусь в постели, обхватив колени.
– Напиши, сынок, письмо. Сам пытался, да грамоты маловато. Нескладно у меня получается.
– Куда писать? Кому?
– Да Михаилу Ивановичу Калинину. В Москву!
– Калинину?! – Я опускаю ноги на пол.
– Ну да, Калинину! Больше некому. Ты думаешь, не дойдет письмо, не ответит? – Он с надеждой смотрит на меня.
– А писать-то что ему? – Мне все не верится, что я разговариваю с Глухонемым стариком.
– Что писать? – Старик растерянно оглядывается по сторонам, наклоняется ко мне, хриплым шепотом говорит: – Напиши, что я никакой не кулак, никогда кулаком не был. Пусть он хорошенько проверит это дело, он сам из мужиков.
«Ах, вот оно что! – Я подозрительно смотрю на него. – Значит, старик и на самом деле кулак?»
Иван Степанович перехватывает мой взгляд и вдруг по-бабьи, закусив руку, чтобы не зареветь на весь барак, начинает всхлипывать.
Что следует делать, когда плачет кулак? Я какое-то время смотрю на Глухонемого старика с самым безучастным видом, потом начинаю успокаивать его. Мне всегда тяжело смотреть на плачущих. Чтобы самому не разреветься, к тому же второй раз на дню, я беру его под руку, и мы идем к столу.
Старик выдвигает из-под топчана деревянный сундучок и суетливо раскладывает на столе давно заготовленную тетрадку в клетку, конверт, чернила в крохотном пузырьке, складную ученическую ручку.
Потом садится напротив меня и, заслонившись ладонью от света, пряча полные слез глаза, говорит:
– Тяжело мне работать грузчиком, ох, тяжело!
– А почему бы, отец, тебе не делать другую работу?
Черт, вырвалось же снова – «отец»!.. Кулак – и отец!..
– Какую? Подскажи.
– Ну, устроиться куда-нибудь сторожем, что ли.
– Ходил. Никуда не берут. Документов-то у меня никаких!
– Никаких?
– А какие могут быть документы у лишенца? Я ведь лишен всех прав.
– Да-а-а-а, – тяжело вздыхаю я, вертя в руке новенькую складную ученическую ручку, не зная, что с нею делать.
– Мне, в моем возрасте, – ведь стукнуло шестьдесят два! – лежать бы на печи, а я мотаюсь по белу свету.
Он оттягивает кальсоны, показывает опухоль величиной с кулак.
– Видишь?.. Надорвался на работе, на хлопке. Черти персы его прессуют у себя дома на восемь пудов, у них там никакой охраны труда, вот и не сдюжил.
Вот так штука! А я-то думал… старик носит с собою мешочек с золотом.
Опустив плечи, Иван Степанович долго сидит молча. Потом рассказывает свою грустную историю.
Он из Крестецкого района, откуда-то из-под Новгорода. Садовод. Опытник. Вроде Мичурина, о котором сейчас много пишут в газетах. В саду у него растут яблоки десяти сортов – по деревцу каждого сорта.
– Ел ты когда-нибудь «белый налив», «медовуху», «королевскую анисовку»? – спрашивает он меня и сам же себе отвечает: – Где там! У вас на Кавказе нет таких яблок! А слышать про них ты хоть слышал?
– Нет, – говорю я.
– Слышать даже не слышал! – торжествующе качает головой Иван Степанович. – Посмотрел бы, какой у меня сад, хотя и небольшой, какие деревья! Веришь ли, с одной «королевской анисовки» собирал по двадцати пудов яблок. Есть у вас на Кавказе такие деревья? Да и красавица яблоня!.. – И он долго описывает, как выглядит это дерево… – Не сыщешь и другого такого красивого, как «шатер-дерево» в саду… Оно не такое плодоносное, как «анисовка», но яблоки размером в два кулака, сочные. Когда ешь, то уж подставляй ладонь…
– Но разве сад – это кулацкое хозяйство? – спрашиваю я.
– Ну, откуда? Но когда стали выявлять кулаков, то заодно и меня зачислили в список. Садовод – непонятный зверь. К тому же – опытник! Но с первой партией не успели выслать.
– А у тебя… были батраки?
– Отродясь не было! Что я – кулак какой-нибудь? Всю жизнь сами работали с женой. Но все равно записали на высылку.
– Как же это могло случиться? – с удивлением спрашиваю я, уже участливо глядя на него.
– А это я и сам не знаю, парень. Догадываюсь, конечно. У нашего председателя сельсовета что-то не получалось с выполнением плана коллективизации, сто процентов ему никак не собрать было для рапорта, вот он и сунул в свой список на высылку меня и еще человек десять середняков. Для острастки! Не нам, конечно, – наше дело было решенное! – а другим. Ну, заодно кой-кому хотелось хапнуть мой сад. А в этом саду каждое деревцо я выходил вот этими руками! Он кладет корявые, со сведенными, точно судорогой, пальцами руки на стол, и снова дергаются его плечи.
Я успокаиваю Глухонемого старика. Говорю ему какие-то жалкие слова.
Вытерев подолом рубахи слезы, он продолжает рассказывать:
– Не стал я ждать высылки – чего это мне подыхать на старости лет где-нибудь в тундре?.. Ночью собрали мы с женой кой-какое барахлишко и тайком ушли в соседний, Мало-Вишерский район. У нас там знакомые староверы. Надежный народ! На хуторах не стали селиться, нас могли бы заметить, чужих, а скрыться в лесной чащобе – скрылись. Вырыли хорошую землянку, обшили внутри тесом, поставили топчан, сложили печку. Пищу нам приносили, иногда и сами ночью шли на хутор за продуктами. Но больше года я не выдержал этой проклятой жизни, уехал!.. Старуха же осталась жить в той землянке, хворая она у меня. Поколесил я после этого по нашей стране-матушке!.. Вот судьба и забросила меня на Кавказ. Дальше уж некуда бежать. Вот и решил, сынок: пан или пропал, напишу письмо Калинину. Он у нас всесоюзный староста, выходит – за все в ответе, пусть и рассудит, как жить мне дальше. То ли вернет домой, то ли сошлет в Соловки. Теперь мне все равно. Устал.
Наступает долгая пауза.
– А кулаков что – совсем не было у вас в деревне? – спрашиваю я, лишь бы что-нибудь спросить.
– Были! – отвечает Иван Степанович. – Сазоновы! Лопатины! Известные кровососы-захребетники! Но только – эти двое. Других не было. Деревня у нас небольшая. А ведь заодно с ними выслали много и других крестьянских семей, вроде вот сегодняшних переселенцев, в пески-пустыни, самых что ни есть середняков… За что, спрашиваешь?.. А ни за что! Так просто, из-за людской корысти. Ну, к тому же всякие рапорты. Ох, эти рапорты!.. Не идешь к такому-то сроку в колхоз – тебя сразу в список на выселение, чтобы с глаз долой. Торопятся все! Сверху нажимают! Подавай им проценты. А что за ними – настоящий или бумажный колхоз – выходит, никого не интересует.
Да, трудную задачу задал мне Глухонемой старик.
А он вслух размышляет:
– Эдак ведь подрубишь сук, на котором сидишь. Нельзя крестьянина силком тащить в колхоз. Надо дать ему время – он сам увидит свою выгоду. За лучшую жизнь ведь он долго боролся… За Советскую власть я, например, всю гражданскую воевал: сперва против генерала Юденича, потом против банд Булак-Булаховича, – слыхал про такого гуся? Три ранения имею. Одна пуля до сих пор в бедре сидит.
Он точно чувствует у меня во взгляде недоуменный вопрос насчет его «глухоты», говорит:
– Дал себе зарок: обернется все это дело счастливым концом – заговорю снова. Нет – так и умру «глухонемым». Надоело людям рассказывать про свое горе, выслушивать их жалости. – Он оглядывается по сторонам. – Так что насчет нашего разговора – никому ни слова.
– Будь спокоен, отец, – отвечаю я, польщенный тем, что мне доверена такая большая тайна.
В это время раздается тихий стук в окно.
Иван Степанович вздрагивает, оборачивается. У него ужас в глазах.
Я подхожу к окну. Приоткрываю одну половину. Во дворе вижу всадника. Он весь в пыли. И лошадь у него белая от пыли.
– Слышь, хлопец, – говорит всадник. – Выдь на минуту.
Я прохожу мимо стола, встречаюсь взглядом с Иваном Степановичем. Сидит он точно парализованный, с тем же ужасом в глазах.
Я выхожу во двор. Незнакомец шагом подъезжает ко мне. На улице, освещенные слабым светом фонаря, виднеются еще человек восемь всадников, за ними – целый табун лошадей.
Сняв кубанку, запустив пятерню в густую копну волос, незнакомец спрашивает:
– Це що, барак грузчиков?
– Это, – отвечаю я.
– Буде он неладен! – Он отчаянно скребет себя голову. – Весь вечір шукав по городу!.. Не у вас живе грузчик – може, знаешь – Чепурной?
– У нас. Спит! – По выговору незнакомца я решаю: «Хохлы с Кубани или с Дона».
– Ну, слава богу! Може, подымешь его? Тільки щоб других не разбудить.
– Хорошо, – говорю я. – А что ему сказать?
– А кажи йому: Павло пытае. Він знае!
Я возвращаюсь в барак. Еле касаюсь рукой плеча Чепурного. Он сразу встает, спускает ноги на пол. Он почти одет.
– Там Павло какой-то тебя спрашивает, – шепчу я.
– А! – Произносит он с деланным равнодушием и сует ноги в сандалии. – Станичники наши! На работу, наверное, приехали устраиваться. – Надев шапку и стрельнув своими быстрыми глазками по сторонам, он говорит: – Если утром опоздаю на работу, скажи старшому: «Пішов до лікарні, зараз буде».