Текст книги "Докер"
Автор книги: Георгий Холопов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 45 страниц)
Я мучительно думаю, сравниваю: кто же самой трагической судьбы человек в нашей «бродячей артели»? Глухонемой, Угрюмый старик, Киселев?.. И прихожу к заключению: не они, не они, хотя у каждого свое горе. Скорее всего, это «Казанская сирота», Ариф Шарков. К тому же он и по возрасту тут старше всех, а главное – плохо видит.
Как-то в минуту откровенности он говорит мне, что у него пять процентов зрения. Да, это, наверное, так и есть. На улице Шарков осторожно переставляет ноги. Часто протягивает вперед руку, ощупывая заборы и стены складов. Или водит обеими руками перед собой, как это делают подслеповатые люди.
На работу или с работы Шарков обычно идет последним, замыкая шествие артели. Часто ему составляют компанию Глухонемой и Угрюмый старики.
Беда во всей этой истории с Шарковым еще в том, что ему приходится скрывать от окружающих свою слепоту. Не в бараке, конечно, – здесь ни от кого ничего не скроешь, – а на работе. Боится – придерется охрана труда, могут уволить. Потому он никогда не работает на носке груза, а стоит на подъемке.
Это тяжелая работа. Не зря на нее никто не зарится. Попробуй-ка за день перевалить на руках несколько тысяч пудов груза! Напарником же к Шаркову поочередно становятся все члены артели. Сегодня стою я. Грузим всяким барахлом, так называемым «смешанным грузом», пароходик, уходящий в Сальяны.
Для Шаркова работа на подъемке очень удобна. Он всегда надежно укрыт от посторонних трюмными стенами или же стенами склада, как, например, сегодня. Но удобства эти, конечно, относительные. Грузчик, работающий с паланом на носке груза, всегда имеет возможность отдохнуть, когда он устанет, покурить, когда ему захочется, не дожидаясь и времени перекура. А на подъемнике этого не сделаешь. Здесь все время надо ворочать мускулами – грузчики не станут ждать, пока ты прохлаждаешься.
Потому-то, видимо, у Шаркова такие сильные покатые плечи – он работает раздетым до пояса, – мощная грудь, налитые руки с перекатывающимися мускулами. К тому же – руки у него длинные, обезьяньи. Такой двинет – мало не будет. Убьет!
Вон он как цепко хватает мешок за углы, высоко поднимает свою половину. Мне остается только приподнять мешок с другого конца, и Шарков сильным рывком опрокидывает его на палан подошедшего грузчика.
Во время перекура я спрашиваю его:
– Что тебя заставило идти в грузчики, Шарков? Кем ты раньше работал?
Сняв с пояса фартук и накинув его на вспотевшие плечи, он садится спиной к стене. То же самое он советует сделать и мне. В мрачном, полутемном складе, простреливаемом сквозняками, легко схватить воспаление легких. Этого он боится.
– Когда мальчиком был, в гончарной работал, – рассказывает «Казанская сирота». – Горшки и кувшины делал. Тяжелая и грязная работа!.. Потом подрос – коробейником стал. Бусы и ленты продавал. Всю Татарию обошел пешком. Но тоже нищенская работа, лишней копейки не заработаешь. Стал лудильным делом заниматься. Неплохо жил. На одном месте не сидел. Сделал работу – торбу с инструментом за плечо и пошел себе дальше. В одной деревне лудишь посуду, в другой – чинишь и паяешь. Вот кислота и разъела глаза. Конечно, и трахомой болел. – Вздыхает. – Да, нелегко теперь Шаркову. Много деньга нужна!
– Зачем – много?
– Надо купить комнату. Баку – хороший город, здесь всегда найдешь кусок хлеба. Потом – жениться надо. Дорогой подарок надо сделать невесте, ее родителям, родне.
– Жениться?.. А разве у тебя нет семьи? Жены, детей?
– Была семья, да все померли: жена, два мальчика, одна дочка. Мать-старуха тоже померла. Знаешь, тогда после войны был большой голод на Волге. Совсем нечего было есть. – Помолчав, он говорит: – Надо теперь новую семью. Невеста – есть. Хорошая девушка. Шестнадцатый год пошел, под Казанью живет, в деревне. – Вздыхает. – Но дорого за нее платить надо.
– Калым, что ли?
– Калыма у татар нет, но подарок есть. Хотя – один черт!..
– А почему бы тебе не жениться на какой-нибудь женщине? Выбрать себе по возрасту?
– Зачем мне вдовушка? – Он смеется. – Вдовушка скоро станет бабушкой. Мне молодая жена нужна. Кто меня будет кормить, когда я стану стариком?.. Пока мои глаза видят – я жену прокормлю. Когда совсем ослепну – жена меня прокормит. Если будут детишки – они подрастут, тоже помогут слепому отцу. Ведь я, черт, сильный, еще сто лет проживу. Вот пошел мне шестьдесят третий год, а кто скажет, что Шарков старик? Никто не скажет! Руки – видишь какие, мускулы – видишь? Мне десять пудов пронести на спине – раз плюнуть. – Вздыхает. – Но, конечно, подарок дорогой. Большая деньга.
– Сколько же? – интересуюсь я.
– Триста рублей! Клади сюда еще за комнату пятьсот, на всякий шурум-бурум двести. Получится сколько? Тысяча получится, вот сколько.
– Да, тысяча, – говорю я.
– А где столько возьмешь? Большая деньга.
– А почему бы тебе с твоей силой не пойти работать в кадровую артель? Вон как много там зарабатывают! Меньше ста пятидесяти рублей никто не получает.
– Народ там шустрый. Видел – работают бегом. А я в двух шагах ничего не вижу. Плохи, брат, дела у «Казанской сироты».
Я задумываюсь над его судьбой. Да, Шаркову нужно много денег, чтобы на старости лет устроить свою жизнь. На одной зарплате тут ничего не сделаешь. Нужны дополнительные доходы.
Теперь я понимаю – не от хорошей жизни, придя с работы, он берет зембиль, набивает его кулечками и мешочками, в которых хранит рис, курагу, миндаль, кишмиш, что собирает в трюмах после разгрузки грузов, и идет в Черный город. У него там есть постоянные клиенты. В воскресные дни его можно видеть и на базаре. Сидит он там со своим нехитрым товаром под знойным солнцем до самого вечера. Чаще всего – продает все за полцены, но возвращается в барак веселый, возбужденный, звенит в кармане мелочью, ходит между топчанами, пристает ко всем:
– Не надо медь, серебро?
Охотники разменять деньги, конечно, всегда находятся.
Потом он рубли меняет на трешки и пятерки, а дорвавшись до червонца, прячет его в тайник в брючном поясе.
В брюках он всегда спит, боится, что украдут деньги.
«Сдалась ему невеста за трехсотрублевый подарок, – думаю я. – Когда он еще соберет столько денег?»
– Напиши письмо в Татарию, а? – точно следуя за ходом моих мыслей, вдруг просит Шарков. – Отцу невесты напиши! Скажи: триста рублей – большой калым. Шаркову три года собирать. Пусть сотню сбросит.
– Напишу, – обещаю я.
– Сегодня напиши.
– Могу и сегодня.
– Напишешь, когда придем с работы?
– Ладно, – уже совсем твердо обещаю я.
– Шарков в долгу не останется. – Он встает, надевает фартук и, став в дверях склада, кричит на всю пристань: – Давай работать, ребятка! Хватит курить!
Первым, припадая на правую ногу, входит Глухонемой старик, Иван Степанович. Он настороженно смотрит мне в глаза, точно испытывает: не сболтнул ли я про его «историю»?
Но я смело выдерживаю его взгляд. Эта пытка продолжается вот уж который день. При каждой встрече с Глухонемым стариком! Он ведь по-прежнему не слышит и не говорит.
Но тут в окружении остальных грузчиков нашей артели в склад входит Горбачев.
Сегодня у старшого, видимо, была удачная ночь. Он праздничный, в чистенькой сорочке, при галстуке, оживлен, весел.
– Выигрыш, старшой? – спрашивает Агапов, как-то ловко перемигнувшись с ним.
– Угадали, ребята. Выиграл у самого Кострова. Слышали про такого? – Горбачев устало машет рукой. – Где уж вам!.. У себя в Ростове он король бильярда. Частенько гастролирует. Баку – Тифлис – Одесса. И жена у него – этакая стервозная дамочка – недурно играет. На выигрыши только и живут. И живут, должен вам сказать, совсем, совсем недурно.
– И как долго играл? – спрашивает Агапов.
– С восьми вечера до восьми утра. Первые две партии я проиграл, остальные выиграл. Знатная была игра! – И старшой самодовольно улыбается, поглаживая свой галстучек.
– Король-то твой, считай, был дерьмовый! – режет правду-матку Киселев, но, видя вокруг осуждающие взгляды, замолкает.
Старшой багровеет и закидывает характерным движением руки за спину. Шагает взад и вперед перед нами.
– А мне и не с такими приходилось играть, как Костров. Вы что думаете – раз я старшой вашей «бродячей артели», так, значит, какое-нибудь дерьмо? Нет, ребята, ошибаетесь. Играл я со многими знаменитыми игроками. Даже с одним народным комиссаром! Портреты его часто печатаются в газетах.
Слова его производят впечатление.
– Кто же это может быть? – спрашивает Романтик.
– Ни к чему уточнять фамилию! – Горбачев многозначительно поднимает руку, требуя тишины и внимания. – Я играл даже с Маяковским – это было в его последний приезд в Баку.
– Это кто же таков – Ма-я-ков-ский? – спрашивает Киселев.
– Маяковский? Владимир Владимирович?.. – Старшой покашливает, чтобы не рассмеяться. – Стыдно не знать. Можно сказать, знаменитость.
– Не слыхал, – чистосердечно признается Киселев, «С легким паром». – Я, считай, год-то с небольшим бегал в школу. Да что знал, вскорости позабыл.
– А ты? – обращается старшой к Шаркову, «Казанской сироте».
– Какой там еще Маяковский? – щурится Шарков, наклонившись к Чепурному.
– А вы? – обращается старшой к Глухонемому и Угрюмому старикам.
Те виновато и беспомощно озираются по сторонам.
– Ну, был такой поэт, – говорит вызывающе Романтик. – Агитки писал за Советскую власть.
– Ну, как вы это про Маяковского не слышали!.. – Старшой смотрит на всех с сожалением. – Он еще в прошлом году застрелился.
– Ну, так бы давно и сказал! – точно отгадав загадку, радуется Агапов. – Слыхал, слыхал! Из-за какой-то бабы, писали.
– Из-за бабы!.. – Горбачев снова багровеет. – Эх вы, серость! «Любовная лодка разбилась о быт», а вы: «Из-за бабы!»
Он машет рукой и идет в конец склада. Снимает галстучек. Ложится среди мешков с миндалем и кишмишом, чтобы его никто не видел. Правда, строго всем наказывает, чтобы перед шабашем его разбудили. А то уйдут складские работники, закроют на все замки входы и выходы, тогда придется здесь заночевать. С ним такое уже случилось однажды.
Через некоторое время старшой подает голос:
– Слышь, ребята! Если спросят меня из Морагентства…
Агапов успокаивает его:
– Скажем, скажем: «Ушел на вокзал. На вербовку».
Тут раздается властный голос Шаркова:
– А ну, ребятка, давай работать!
Я становлюсь напротив него на подъемку. Первым подходит и покорно подставляет спину Глухонемой старик. Мы ему выбираем полегче груз, наваливаем на его палан кухонный стол.
После работы, разбудив старшого, – вспомнил о нем только Шарков! – я еще с полчаса болтаюсь на пристани, с ужасом смотрю на посадку пассажиров на наш грузовой пароходик, уходящий в Сальяны. Мест на его палубе, видимо, не больше чем на сто человек. А «баталию» у трапа ведет тысячная толпа.
Меня окликают. Я оборачиваюсь. Агапов машет мне рукой с палубы соседнего грузового парохода. Тот только часа два тому назад прибыл из Персии.
Агапов несет с парохода мешок с тремя большими арбузами. Подходит ко мне, говорит:
– Ребята подарили. Персидские арбузы! Сделай доброе дело – снеси их ко мне домой. Адрес я тебе дам – тут недалеко, на Красноводской.
– Снесу, конечно, – говорю я, помня, что я вечный должник Агапова, и даже радуюсь такому случаю. – Делать мне особенно-то нечего после работы.
– Ну и хорошо. А меня ребята зовут на шабашку.
Он достает огрызок карандаша, потрепанный блокнот, пишет адрес. Номер дома сперва ставит 17, а потом, рассмеявшись, переправляет на 23, качает головой:
– Надо же, забыл номер собственного дома! Старею.
Я сую записку в карман и взваливаю мешок на спину.
Агапов напутствует меня словами:
– Смотри, Докер, только не разбей мне арбузы!
– Не разобью.
И я иду к воротам.
Вахтер берет приставленное к стенке ружье, останавливает меня. Это меня сердит. Ведь хорошо знает каждого грузчика в лицо!
– Персидские арбузы? – спрашивает он, подозрительно косясь на меня.
– Нет, турецкие! – отвечаю я ему со всей дерзостью.
Но он не оскорбляется, а спокойно обходит вокруг меня.
– Знакомый матрос привез?
– Нет, незнакомый!..
Вахтер поверх мешка поочередно щелкает пальцем по всем арбузам.
– Два хороших, один – зеленый, – говорит он.
Я огрызаюсь:
– Много ты понимаешь! Персидские арбузы знаешь какие? Ел когда-нибудь? – И хочу сбросить мешок.
Но вахтер закидывает ружье на ремень, хлопает меня по плечу.
– Знаю, знаю. Иди себе и ешь на здоровье.
Я оборачиваюсь и невольно бросаю взгляд в конец пристани. Вижу Агапова. Он мне почему-то кажется неестественно напряженным. С чего бы это?..
На улице я кладу мешок на землю, пытаюсь развязать узел, но он крепко завязан. Я провожу рукой поверх мешка, ощупываю каждый арбуз в отдельности – арбузы как арбузы. Все круглые!.. Ощупываю со всех сторон мешок – мешок как мешок, ничего в нем постороннего.
Я взваливаю арбузы на спину и, успокоенный, теперь бодро шагаю по Большой Морской.
Но у кинотеатра «Эдисон» Агапов вдруг меня нагоняет. С ним какой-то парень. Кепка надвинута на глаза, руки засунуты в карманы брюк, погасшая папироска торчит в уголке его крепко сжатого рта. Где я его видел? Не на «пятачке» ли? Не за картежной ли игрой? Не из банды ли он «батьки Махно»?
– Знаешь, Докер, – говорит Агапов, – я, кажется, зря тебя побеспокоил. Тут вот свояк пришел. Пусть он и несет арбузы.
– Пустяки, я бы и сам донес, – говорю я.
Но парень в кепке властной рукой отбирает у меня мешок и закидывает себе на спину.
– А то хочешь – пошли с нами есть арбузы? Таких ты не едал. Персидские, – говорит Агапов.
Парень ухмыляется.
– Нет, спасибо, – говорю я. – Давно собираюсь в кино, я в кино пойду.
– Ну, будь здоров. – Агапов и парень уходят.
Я долго смотрю им вслед. Думаю: «Вот чертовщина! Что все это может значить?.. Зачем было выдумывать про шабашку?..» Но тут замечаю афишу у входа в «Эдисон». Идет американский фильм «Ревенгар». Нарисованы какие-то зверские лица ковбоев. Наверное, что-то про золотоискателей Клондайка.
«Не пойти ли на самом деле в кино?»
Я вхожу в кинотеатр и тут попадаю в такую давку, что сразу же забываю и про Агапова, и про его персидские арбузы.
Глава пятаяШумит охрана труда! Никого не подпускают к пароходу! Что же могло случиться? Ах вон оно что: привезли хлопок из Персии. На этот раз не разрешают нашим грузчикам разгружать. Почему? Да потому, что тюки тяжелые, прессованы на восемь пудов. Предельная же норма носки груза, установленная недавно охраной труда, – шесть пудов.
Наши «бродяги», конечно, согласны: права охрана труда. На то и существует Советская власть, чтобы заботиться о своих грузчиках. Шутка ли сказать – восемь пудов! А ну-ка взвали такой тюк хлопка на спину Угрюмому старику или Карпенти, Агапову или Чепурному! Выдержат? Нет, свалятся. Вторую грыжу вряд ли захочет нажить Глухонемой старик.
Согласны и две другие сбежавшиеся к пароходу артели. Но не согласна артель Вени Косого. И не столько артель, сколько сам Веня. Вон как он машет своими пудовыми кулачищами, угрожая работникам охраны! Хорошо, что у нас Горбачев такой смирный. Мне кажется, что в эти минуты все наши «бродяги» хорошо думают о нем, хотя, конечно, у каждого имеются к нему претензии.
А Веня Косой все шумит! Обычно – все боятся его, исполняют его волю, дают ему лучшие и выгодные работы. Потому-то, говорят, со временем он и стал таким наглым и нахрапистым. И голос у него стал громовым. А тут – нет, не боятся! Спокойно выслушивают работники охраны труда его отборные ругательства и говорят: нет! В особенности своим независимым видом Веню Косого выводит из себя девушка в сиреневом берете, какая-то помощница начальника.
Разъяренный Веня Косой бежит жаловаться в Морагентство, Гусейну-заде. Боится упустить выгодную работу. Артель-то у него работает сдельно! Это ведь потом отразится и на его зарплате.
А тем временем приходят персидские грузчики, специалисты по хлопку. Их у нас в порту две артели. Работают они по договору и неподвластны нашей охране труда. Там, в договоре, даже есть оговорочка по этому поводу, насчет грузов, прибывающих из Персии. С их стороны, конечно. Это и дает им большие преимущества перед нашими грузчиками.
Персы – грузчики трудолюбивые. Артели их после гаджиевской, ударной, считаются лучшими в порту. Мужики они высокие, плечистые, один к одному. Но какие-то все пришибленные, невеселые. Не шумят, не смеются, не дурачатся, как грузчики наших артелей. Да и старшой у них какой-то жандарм, все время покрикивает на них и ругается. Вот бы к ним и нашего Веню Косого!..
Поставив на подъемку четверых человек, персы начинают выгрузку. Сразу видно – дело это им привычное. Ведь до приезда в Советский Союз они у себя в Персии в основном работали на хлопке и на рисе. Рис тоже ведь что-то весит! А у нас к тому же за выгрузку тяжелых грузов им платят по самым высоким тарифам. Хлопок персам сейчас как нельзя кстати. Скоро у них кончается срок договора: надо уезжать домой, сделать последние закупки. Ведь и приехали они к нам затем, чтобы заработать деньги, обеспечить себя на несколько лет. С работой у них там трудновато, да и платят копейки.
Артели расходятся на другие работы, по другим пристаням. Наша же «бродячая» остается. Что-то нам припасли, к концу дня обещают какую-то работенку. Наверное, что-нибудь такое, что может разорить другие, кадровые артели. Бревна, например, стекло или спички.
– Не перекинуться ли нам в картишки? – спрашивает Баландин у Карпенти. – А то чертова баба не даст поиграть дома.
– Пошли! – Карпенти подтягивает штаны, кивает Киселеву. – Поищем тень за пакгаузом.
Карпенти с Баландиным уходят. Проходит несколько минут.
– Нешто мы хуже других? – Киселев толкает Шаркова в бок. – Пойдем-ка и мы в холодок.
Я встречаюсь с ним взглядом. Он отводит глаза и густо краснеет. Нечего сказать, схитрил!
Шарков, конечно, охотно соглашается с ним, и они тоже идут искать «тень». Интересно, когда это они успели договориться с шахтерами? Судя по всему, разок-другой они уже успели перекинуться в картишки. Вот черти!
Бродить по пристани уходят наши старички.
Я же снимаю рубаху, наматываю ее на голову и ложусь загорать, подставив спину солнцу.
Позади меня сидят Чепурной и Романтик. Они о чем-то беседуют. Сперва я не обращаю на них внимания. Но потом, когда Чепурной повышает голос, невольно прислушиваюсь.
– Да и кулака б я не трогал, – говорит Чепурной. – Он тоже мужик. К тому же хозяйственный мужик! Хлеб-то у него, товарищ Рамантек?
– Чудак! – добродушно отвечает ему Романтик. – Вот потому-то его и хотят раскулачить.
– Терпит Советская власть старых спецов? Инженеров, профессоров? Терпит!.. А почему? А потому, что своих-то нет. Так и кулака надо б терпеть. Он тоже спец в своем деле. Профессор.
– Пока колхозы набирали бы силу?.. Старая байка! – смеется Романтик. – Об этом только и мечтают правые уклонисты. А кулак тебе такое показал бы!..
– А ну тебя к черту с твоими уклонами! Тьфу! – плюется Чепурной и вскакивает. – Пойду-ка лучше сыграю в картишки. – И уходит.
Не поднимая головы, я спрашиваю:
– О чем это вы?
– Да все о том же – о жизни! – Романтик вздыхает и тоже уходит. Я поднимаю голову. Он прячется в уголок. Садится на корточки. Достает из кармана книжечку.
Я кладу голову на руки и, прикрыв один глаз, смотрю в щель между досками. Там, внизу, вокруг позеленевших бревен, плещутся иссиня-изумрудные волны. Рыщет поверху мелкая рыбешка. Я нащупываю в кармане хлебную корку, крошу ее, бросаю вниз. Молнией, со всех сторон, на хлеб кидаются мальки. Вода прозрачная, и видно, как они дерутся из-за каждого крохотного кусочка.
Я переворачиваюсь на спину. Прикрыв лицо кепкой, наслаждаюсь солнцем и особенно – тишиной. Но только какое-то время. Потом отовсюду до меня доносятся шумы.
Вот грохочет лебедка, слышно яростное шипение пара. «Вирай, вирай помалу!» – кричат на одном из пароходов. Ему вторит «майна» на другом. Мерно стучат копыта лошадей по пристанским доскам – гонят вагонетки. С какой-то далекой пристани доносится веселая «ялла» гаджиевских грузчиков-ударников. Перекликаются резкими гудками буксиры. Да и волны яростно, оказывается, бьются о пристанские сваи.
Я делаю для себя открытие: оказывается, человек с закрытыми глазами больше слышит, чем с открытыми! Не потому ли слепые так хорошо ориентируются по всяким шумам и почти всегда безошибочно переходят улицу в безопасном месте?
Истошно короткими гудками басит пароход, просит освободить место у причала. Я приподнимаю голову. Это подходит «Иран» к 16-й пристани.
Но тут сзади меня тормошат. Это – Шарков, «Казанская сирота».
– Давай, какая у тебя есть мелочь! – говорит он. – Знаешь – заставили шахтеров сыграть в картишки! У них много деньга! Я вот такую пачку видел у Баландина.
Я достаю из кармана всю мелочь, выбираю из нее серебро, а медь протягиваю Шаркову.
На ощупь перебрав монетки, он возвращает их мне:
– Ты серебро давай! Гривенники давай! На медяшки сегодня они не играют.
«Так, значит, была права тетя Варвара?» – усмехаюсь я про себя и, взяв у Шаркова медь, отдаю ему серебро.
Он бежит от меня и не спотыкается! Вот чудо!
Я снова ложусь лицом вниз, подставив спину жарким лучам солнца. И, видимо, некоторое время дремлю.
Снова меня тормошит Шарков.
– У тебя легкая рука! Смотри – выиграл три рубля!. – Он звенит серебром. Садится рядом на корточки. – Может, так и на калым соберу? – Смеется. – Как думаешь, скоро придет ответ из Казани?
– Рано еще. Мы же только послали письмо.
– В карты мне везет!
Прибегает и возбужденный Чепурной. Этот выиграл что-то около семи рублей.
– А кто там у вас проигрывает? – спрашиваю я.
– Да шахтеры! Совсем не умеют играть. И Киселев немного проиграл, – говорит Чепурной.
– И мне, что ли, попытать счастья? – говорю я, вставая. Разматываю с головы рубашку.
– Пойди, пойди, лишний рубль не помешает! – и Шарков сует мне в руку взятое серебро.
Но тут появляется наш старшой. Говорит:
– Собирайтесь, ребята, на шестнадцатую пристань. Пойдем разгружать «Иран».
Я почти что угадал, какая работа может быть припасена для нас. Правда, это не бревна, не соль, не спички, от которых грузчики бегут, как черт от ладана. Но такой же малопочтенный груз, хотя… всего-навсего живые петушки и курочки. Да, да, самые настоящие петушки и курочки, кудахтающие в клетках, которыми заставлена вся палуба «Ирана». У них красные гребешки, а сами – беленькие-беленькие, без единого пятнышка на перьях! Везли их из самой Америки, чуть ли не вокруг света, потом на машинах – через Персию до порта Пехлеви, а оттуда – к нам. Говорят, ценная порода, куплена специально для колхозов.
Представитель таможни, собрав всех нас на палубе, по этому поводу держит целую речь. На пароходе и на пристани всюду поставлена усиленная охрана: местная – какие-то подслеповатые старички с древними берданками, пароходства – бойцы в полугражданской, полувоенной форме, больше похожие на пожарных, но с винтовками, и пограничники – бравые ребята с карабинами.
– За каждого цыпленка плачено десять рублей золотом! – говорит с пафосом представитель таможни. Мужик он какой-то потешный, криворотый и кривобокий, в потертом костюме, с вылезшим из воротника галстуком, в старенькой, выцветшей на солнце форменной фуражке. – Эта порода называется «леггорн». Запомните?.. Лег-горн! Лег-горн! – рубит он, постукивая носком ботинка, точно произносит слова команды: «Раз-два, раз-два!» – Лег-горн, лег-горн!
– Лег-горн, лег-горн! – повторяем мы за ним, давясь от смеха.
– Смеяться нечего! Что тут смешного? – кричит он на нас, дернув себя за галстук, который еще больше вылезает у него из воротника. – Так вот – леггорны! – Он гипнотизирующе смотрит на нас. – Порода эта отличается высокой яйценоскостью. То-то разбогатеют наши колхозы!.. Каждая курочка дает до двухсот яиц в год, а рекордсменки – и все триста! Это вдвое больше возможностей наших отечественных курочек. – И в таком роде он продолжает просвещать нас, пока Чепурной не прерывает его:
– Так это, выходит, золотые курята, товарищ начальник? – Скосив на него левый глаз, Чепурной, усмехаясь, почесывает себе подбородок. – Может, они и золотые яички будут носить для колхозов?
Тот рад уцепиться за «золотых курят», не заметив иронии Чепурного.
– Нет, не золотые, а брильянтовые курята! – повышает голос таможенник, поднявшись на носки. – А почему брильянтовые, спросите вы, товарищи грузчики? – Он снова дергает себя за галстук, который на этот раз, как дрессированный, влезает обратно в воротник. Вот чудо! – Да потому, что до места довезли только третью часть этих цыплят! Остальные подохли в пути. Каждый цыпленок теперь ценится в двадцать пять – тридцать рублей золотом! Шутка ли сказать!
– Брильянтовые цыплята! – ахают вокруг.
– Считай, тогда в колхозах наступит райская жизнь? – снова язвит Чепурной. – Брильянт – он дороже золота! – Он все почесывает подбородок, с усмешкой глядя на таможенника.
А тот ничего не замечает! Радуется себе!
– Вот именно – брильянтовые!.. – Даже потирает себе руки! – Потому попрошу вас, товарищи, проявить к брильянтовым цыпляткам человечность! Народ вы аховый, поднял да бросил. Знаю вас! – Он грозит нам пальцем. – Не кидайте и не швыряйте клетки!
Тут голос подает Баландин:
– Скажи, товарищ начальничек… – Он обворожительно улыбается во весь рот, на зависть всем выставив сахарной белизны зубы. Таких ни у кого в артели нет. Да и во всем порту я не видел.
– Что тебе? – грозно покрикивает на него таможенник, видно оскорбленный его фамильярностью.
Баландин, продолжая улыбаться, делает полшага вперед.
– Вот если пожарить эти «леггорны» – на сливочном масле, конечно! – так они по своему вкусу будут похожи на наши расейские курочки?.. Или у них другой вкус?.. Американский?..
– А ты вот попробуй! – подает голос Агапов. До этого его не было слышно.
Вокруг все ржут. Смеется даже Глухонемой старик.
Таможенник багровеет.
– Ваша глупая шутка совсем здесь неуместна! – обрывает он Баландина и обращается к старшому: – Горбачев, ты головой отвечаешь за каждую курочку!
И уходит разъяренный, выставив вперед правое плечо.
А Баландин кричит ему:
– А еще бы, товарищ начальничек, интересно спросить: сколько курочек подохло на самом деле и сколько сожрала команда парохода?
– Ну, ну! – раздается окрик с капитанского мостика. – Смотри, герой, как бы тебя не вышвырнули за борт.
Но старшой опережает назревающий скандал, дает команду начать выгрузку.
Мы с Киселевым подходим к одной из клеток. «С легким паром» умильно смотрит на цыплят, лезет в карман, достает хлебца, крошит им.
– Скажи-кось, какая заботушка о колхозах! Неужто эту породу разведут и у нас в деревне?
– А почему бы нет? – говорю я. – Сперва их разведут в другом месте, потом раздадут по колхозам. Может, и в ваш колхоз.
– Н-да! – вздыхает «С легким паром». – Взяли, што ли? – Он берется за низ клетки, приподнимает свой конец.
– Взяли! – говорю я, берясь, по его примеру, тоже за низ клетки.
Так, на руках, мы бережно несем клетку по палубе.
Баландин позади нас хохочет, орет:
– Ребята, проявим к цыпляткам человечность?
– Проявим! – отвечает ему Карпенти, тоже заливаясь смехом.
Схватив клетку, они бегут по палубе и пристраиваются к нам на трапе.
Вернувшись что-то около одиннадцати в общежитие, я вижу во дворе Киселева: сидит себе на скамейке, скучает. Оказывается, ждет меня. Протянув мне два письма, говорит тревожно.
– Приходил этот криворотый из таможни. И начальничек пристани. Допрос учинили нашим.
– А что случилось? – Я подхожу к свету, смотрю на конверты. От Виктора и Топорика – Сашко.
– Да с пристани, вишь ли, унесли две клетушки с цыплятками. Может, знаешь, чья работенка?.. По четырнадцать штук в каждой!
– Понятия не имею! – Подозрение у меня сразу же падает на Баландина. – Наши все дома?
– Все. Недавно повечеряли и полегли спать. Правда, Баландин со своим дружком малость еще побарахлили. Все сокрушались: курятинки заморской не попробовали! Не они унесли клетушки!.. Но тоже дрыхнут. Да-а-а, – вздыхает Киселев. – Народец! Я бы этих гадов!.. – От возмущения он не знает, какую бы кару придумал ворам.
– Кто же мог все-таки унести? – вслух размышляю я.
Но Киселев не слышит меня, сам размышляет:
– Двадцать восемь заморских несушек – это, считай, целый капитал. И у меня были курята. Так, поверишь, – пятидесяти яиц не давали в год. А тут тебе двести али триста штук!
– Кто же все-таки мог утащить цыплят?.. Задача! – Я вхожу в барак. Подсаживаюсь к столу. Хорошо, что тихо, все спят. Рядом садится Киселев.
– Надоть думать, пристанские. Кому еще? Как унесешь при такой охране? Не иголка чай…
Но я уже не слушаю Киселева, читаю письмо от Виктора. Оно меня очень тревожит…
«Ты не знаешь, что творится с Ларисой? Она мне пишет какие-то странные письма. Кто там в Москве заморочил ей голову любовью»? Нашла время для любви, дура!..
Она пишет, что сделала для себя открытие: она красивая! За нею, видите ли, ухаживают! Она ведет светский образ жизни, шляется по театрам, кино, паркам, кафе! Ей уже предложили руку и сердце (вот болваны!) один молодой врач, один бывший нэпман, один студент, и у нее есть еще двадцать других поклонников! Как тебе все это нравится? Может – она уже целуется с кем?
Она пишет, что раздумала подавать на языки, хотя туда совсем нетрудно поступить, а подала в театральный, по совету своей тетушки – этой Марины Пржиемской!
Была в Баку девка как девка, а в Москве выкидывает фортели. Мечтает стать киноактрисой! Ей не дают покоя лавры американских «звезд»! Что делать с этой дурой – не знаю, немедленно напиши, дай телеграмму».
С минуту я сижу ошарашенный письмом. Ай да Лариса! Ничего не скажешь – выкинула номер. И откуда она взяла, что красавица, кто это вбил ей в глупую башку? Смех один – и только!
И тут же пробую сочинить телеграмму, чтобы с утра пораньше снести на почту. Пишу: «Надо выехать Москву заставить поступить на языки».
Не радует меня и письмо Топорика. Оно на трех страницах, очень подробное, но до смысла мне никак не дойти. Он волновался, наверное, когда писал, и меньше всего думал о смысле. А может быть, дело не в нем, а во мне? Уж очень я устал сегодня, голова гудит, и плечи болят, и так хочется спать! Сумасшедший же денек выдался!
Но в общем можно догадаться, о чем пишет Топорик. У него там какие-то нелады на шахте, кого-то он уличил в жульничестве, и вот теперь на него гонения.
Не раздеваясь, я ложусь поверх одеяла.
Эх, Топорик, Топорик! Что с тобой делать?
Да, рискованно было его одного отпускать в Донбасс, хотя там у него есть родственнички. Надо было или вместе с Виктором отправить его в Ленинград, или оставить в Баку. Докерили бы вместе!
Тут, видимо, я засыпаю.
Среди всяких снов – в который раз! – мне ночью снится «Бой на баррикаде». Но, в отличие от прошлых снов, сегодня я отчетливо вижу город, в котором нахожусь. Медленно я бреду по его широким улицам, мощенным удивительно гладким зеленоватым диабазом. «Хорошо бы таким камнем замостить улицы Баку, – думаю я, – а то арбы и дроги сильно грохочут по булыжнику. И пыли тогда было бы меньше при нашем бакинском норде». С интересом я поглядываю по сторонам: всюду – красивые дома с причудливыми островерхими крышами, утыканные башенками и флюгерами всех размеров, и магазины, магазины с громадными светящимися вывесками. Вывески как будто бы написаны по-немецки, но, когда я начинаю их читать по слогам, они звучат на каком-то другом, незнакомом мне языке.