Текст книги "Докер"
Автор книги: Георгий Холопов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 45 страниц)
МЫ СОБИРАЕМСЯ В ДЕРЕВНЮ
Мать целыми днями ищет работу, но найти не может. Она приходит домой удрученная неудачами и все же не отчаивается. Мать любит говорить: «И на нашей улице будет праздник», думая этим успокоить нас. Через некоторое время ей удается устроиться сиделкой в госпиталь, ей дают паек. Паек получаем и мы. Но жить на него трудно, это хорошо понимаю и я. Мать берется за шитье. Но мы все равно живем в большой нужде. Редко у нас в доме бывает обед.
В тяжелую минуту мать говорит:
– Ничего, вот немножко поживем здесь, дедушка поправится, тогда поедем в Шемаху, а оттуда – в дедушкину деревню.
Она с большим удовольствием расписывает Шемаху. И какая красивая, и какой там целебный воздух, и какая вода. Подумать только: после обильного обеда достаточно выпить стакан, чтобы снова захотелось есть!
– Но главное – там много фруктов, – говорит мать. – Вот где, мой мальчик, ты поешь вдоволь яблок, гранат, айвы, груш и винограда. А тута, которую ты так любишь, растет у самых ворот дедушкиного дома. Ягод на ней бывает десятки пудов, можешь есть с утра до вечера.
Хотя я совсем не помню Шемаху, но все время думаю о ней и о дедушкиной деревне, они снятся мне и по ночам. Особенно меня донимает тута, на которой можно просидеть целый день и есть сколько угодно ягод.
Но праздника на нашей улице все нет и нет! Неизвестно и когда мы уедем из Баку. Надо, чтобы поправился дедушка, а он чувствует себя все хуже и хуже.
Однажды под вечер бабушка зовет нас к деду. Мы приходим и становимся вокруг паласа. Дед лежит с полузакрытыми глазами и почти не дышит. Он уже целую неделю не говорит, у него отнялся язык.
Мы долго стоим над дедом. Наконец он чуть приоткрывает правый глаз, смотрит на нас. Мне кажется, что он усмехается чему-то в ус. Потом медленно, еле-еле произнося слова, он говорит:
– Ханум… я умираю… Мы всю жизнь были вместе… Умри и ты… Пусть нас похоронят в одной могиле…
Бабушка падает на грудь деда и плачет навзрыд. Плачем и мы. Мне вдруг становится так жалко деда, что я плачу громче всех, ору на всю комнату. Тогда мать, бабушка и сестра перестают плакать и с удивлением смотрят на меня. А я плачу еще громче. Тогда меня берут под руки и выводят из комнаты. На нашей половине мы плачем все вместе. Хороший или плохой у нас дедушка – это сейчас не имеет никакого значения. Нам жалко его, потому что у нас нет другого дедушки. Когда я успокаиваюсь, мать и бабушка снова уходят в дедушкину комнату, а я выхожу на балкон, потом поднимаюсь на крышу.
Ребята там играют в лапту. Им, конечно, нет никакого дела до моего дедушки. Меня тоже зовут играть, но я отказываюсь. Меня спрашивают, что со мной, и я, плача, говорю, что у нас умирает дедушка.
Ребята молча стоят вокруг меня, потом Виктор говорит:
– Ты только не забудь взять у него свой кинжалик.
– Страшно! – говорю я.
– Дурачок, – говорит Топорик. – Вот возьмут и продадут кинжал с кинжаликом.
Ребята продолжают игру, а я возвращаюсь домой. Бабушка лежит в постели, у ее изголовья сидит мать.
– Заболела наша бабушка, – говорит мать. – Вот тебе рецепт, сходи в аптеку.
Я прячу рецепт и деньги в карман, говорю: «Сейчас пойду» – и прокрадываюсь в дедушкину комнату.
Затаив дыхание, я тянусь к выключателю. Он щелкает, как выстрел!
Веревочные весы с тяжелыми деревянными чашами, как всегда, мерно покачиваются на сквозняке, но сейчас они почему-то кажутся мне зловещими.
Скрестив руки на груди, дед точно спит крепким сном на своем паласе. Вот только не шевелятся кончики его усов. Но, может быть, он все же спит, а не умер? «Умер» – это, наверное, очень долгий сон?
Я на цыпочках делаю два шага по направлению к паласу. Потом – еще два, еще. Балансирую руками, чтобы не упасть. Нагибаюсь к подушке. Приподнимаю край. Запускаю руку под подушку. Нащупываю на ножнах широкого и тяжелого кинжала рукоятку обещанного мне кинжалика и вытягиваю его. Осторожно опускаю угол подушки и, пятясь, так же на цыпочках, тихо отступаю к двери. Выключаю свет – снова раздается выстрел! – и стремглав выбегаю из комнаты, настежь распахнув дверь.
– Гарегин, это ты? – раздается испуганный голос матери.
Но я уже лечу по лестнице, перепрыгивая через три-четыре ступени.
В аптеке мне дают какие-то капли и таблетки, и я с ними возвращаюсь домой. Бабушка лежит, отвернувшись к стене.
Мать велит мне идти к Виктору, но его дома не оказывается, и я снова поднимаюсь на крышу. Там теперь все сидят вокруг Феди, и он рассказывает какие-то сказки.
Я подсаживаюсь к ребятам, и меня просят показать мой кинжалик. Я протягиваю его Виктору, он внимательно осматривает его и передает Феде, а тот – дальше по кругу.
Потом, когда совсем темнеет, мы лежим с Виктором на его коврике, и я ему рассказываю о болезни бабушки.
– Ничего с нею не случится, – успокаивает меня Виктор. – По приказу еще никто никогда не умирал.
А я еще долго не сплю. Засыпаю я, видимо, только в полночь, потому что Маро утром с трудом будит меня.
– Вставай, вставай! – трясет она меня за плечо. Когда я сажусь на паласе, она вдруг с плачем убегает.
Я протираю глаза и бегу за нею.
Уже на балконе я узнаю от соседей, что ночью у меня умерла бабушка.
Дедушка, конечно, мог умереть, он долго болел. Но бабушка?
Бабушка моя была добрая, ласковая и безропотная. Мать любила ее, и они были как близкие подруги. Мать жалела бабушку и всегда старалась все делать за нее. То же всегда делала бабушка для матери.
Бабушка всю жизнь повиновалась деду. Каждое его слово для нее было приказом. Но никто не мог даже подумать, что приказом станут и его последние слова: «Пусть нас похоронят в одной могиле». Совсем здоровая, никогда и ничем не болевшая, она слегла вечером и уже утром не встала с постели.
Мать себе места не находила от горя.
Похоронили дедушку и бабушку в одной могиле, как того хотел дед.
Теперь мы еще больше осиротели. Из семьи в десять человек нас осталось только трое. По вечерам мать прижимает нас к себе и плачет. Плачем и мы с Маро. Жизнь нам кажется жестокой, несправедливой и безысходной. Если бы можно было скорее уехать в деревню! Но это так трудно сейчас сделать при наших долгах после похорон бабушки и дедушки.
– Только чудо может спасти нас, – говорит мать.
И мы ждем чуда.
А пока на нас обрушиваются новые беды. В город приезжает большая группа голодающих с Поволжья, и у многих в нашем доме отбирают часть жилья. У нас отбирают дедушкину половину. Наша половина становится проходной, потом ее делят на две части, оставив посредине проход для новых жильцов, и нам остается закуток в восемь метров. Второй закуток превращается в кухню на две семьи.
В нашей комнатке еле-еле помещаются две солдатские кровати, стол, два стула и посудный шкафчик.
– Ничего! – говорит мать. – Рассчитаемся с долгами и уедем в деревню. А там уж просторно.
В комнатке днем и ночью душно. Большую часть дня мы с сестрой проводим на балконе. Придя с работы, мать тоже выходит на балкон. Всем был бы хорош наш двор, не будь только вони и комаров.
Внизу выстроились в ряд шесть уборных. Около них всегда стоит очередь, она не уменьшается даже вечером. Ворота открыты чуть ли не круглые сутки, и уборными, кроме жильцов дома, пользуется вся улица. Иногда возле них происходят драки. Иногда жильцы ругаются с Вартазаром, требуя, чтобы после пяти вечера он запирал ворота на замок. Но Вартазар это не может сделать по той причине, что ему все владельцы магазинов на нашей улице платят «калым».
Много страданий приносят комары. Чтобы избавиться от них, надо выкачать воду из подвала, а на это у домового управления нет денег.
Да, душно во дворе, и комары не дают покоя. А в Шемахе и в дедушкиной деревне сейчас прохладно, говорит мать, там горный воздух, горная вода, деревья ломятся от плодов, сады полны цветов, и никакого комарья!
– Нет, нам надо скорее уезжать отсюда.
Мы ждем чуда, и через некоторое время чудо свершается. Приезжает брат моего отца, дядя Сурен. Я вижу его впервые, а наслушался рассказов о нем много. Убежал он из дому, когда ему было шестнадцать лет: повздорил с дедом, к тому же выдрал с товарищами бороду у школьного священника Тер-Минаса – за двойки, которые тот поставил им в четверти.
Дяде Сурену около тридцати лет. Он высокий и красивый. В него в первый же день влюбляются все женщины нашего двора. Живет он в Тифлисе. К нам он приехал, услышав от кого-то из родственников о нашем бедственном положении. О смерти своего отца и матери он, оказывается, ничего не знал. Отца он не жалел, но по матери сильно сокрушался.
Дядя Сурен рассчитывается с мамиными долгами, покупает нам обувь и одежду, нанимает арбу, на которой мы должны доехать до Шемахи; оттуда уже мы будем перебираться в дедушкину деревню.
И вот наконец-то наступает долгожданный день нашего отъезда в Шемаху. Мы ходим из квартиры в квартиру и прощаемся с нашими соседями.
Потом, окруженные ребятишками, мы возвращаемся в нашу комнату, чтобы захватить корзины с продуктами и кувшины с водой. Ведь нам придется целых три или четыре дня ехать по пустынной степи. Говорят, от Баку до Шемахи больше ста верст. Это, видимо, и на самом деле очень далеко.
В комнату входит дядя Сурен.
За эти несколько дней я подружился с ним, и он любит подурачиться со мной. Дядя Сурен очень сильный. Мать говорит, что силой он весь пошел в деда. И правда, дяде Сурену ничего не стоит взять меня под мышки и подбросить к самому потолку. А ведь я, хотя и щупленький с виду и небольшого роста (мне никто десяти лет не дает), все же не такой уж легкий.
Дядя Сурен берется за стол, чтобы взвалить его на спину, но я пристаю к нему с просьбой показать моим товарищам, как он подбрасывает меня к потолку, а то они не верят, что он такой сильный.
– Гарегин, некогда сейчас, – говорит дядя Сурен.
Но я знаю, что он добрый, и не отстаю от него, хожу вокруг него с поднятыми руками.
И он сдается. Отодвигает к стене стол, берет меня под мышки. Произносит: «Раз, два, три» – и со счетом «Четыре» подбрасывает вверх. Я лечу к потолку, чуть не касаясь его головой. Забавно видеть сверху восторженные лица Топорика, Виктора и Ларисы. И снова я поднимаю руки.
– Нет! – твердо говорит дядя Сурен. – Хватит!
Но я прошу его еще раз, в последний раз, подбросить меня, и он нехотя берет меня под мышки…
Я раскрываю глаза. Смотрю по сторонам. Да, это наша комната. Сводчатый потолок. Фанерная перегородка. Вот и чертик, нарисованный мною химическим карандашом, за что мне тогда попало от матери. Вот и посудный шкафчик и стол у окна. А вот на подоконнике сидит мать и заплетает косу. Я вглядываюсь в нее. Она мне кажется очень изменившейся и печальной…
– Ма, почему я в постели днем?
Мать вздрагивает, оборачивается, долго смотрит на меня каким-то отчужденным взглядом, потом откидывает за спину свою тяжелую косу, с воплем подбегает к кровати, падает на колени, хватает меня обеими руками за голову, целует, как безумная:
– Боже мой! Он поправился, он поправился, он поправился!
Она вскакивает, снимает со стены иконку и, поставив ее на стол, начинает горячо молиться.
– Боже мой! Он поправился, он поправился! – горячо шепчет мать.
– Почему ты так молишься? Разве что-нибудь случилось со мной? – спрашиваю я.
– Он поправился, он поправился, он поправился! – как безумная, повторяет она, выбегает из комнаты, а через некоторое время вместе с нею в комнату врывается чуть ли не половина жильцов нашего дома.
Они с изумлением смотрят на меня, потом начинают поздравлять мать, а та, склонив перед иконкой колени, кладет низкие поклоны.
Я не понимаю, что происходит. Пытаюсь встать с постели. Но мать бросается ко мне, говорит, что надо лежать, ни в коем случае не вставать с постели.
Тогда я сержусь и спрашиваю:
– Да что же случилось, наконец?
Мать садится ко мне на постель и говорит, что я немножко прихворнул – правда, ничего страшного не было, просто я жаловался на головные боли, – ну, а вот сегодня впервые чувствую себя хорошо.
– А почему мы не едем в деревню? Ведь вещи давно погружены на арбу.
– Это было давно, сынок, осенью, – сквозь слезы говорит мать. – Сейчас уже конец апреля, прошло больше шести месяцев. Видимо, не суждено нам уехать из Баку…
– Я болел шесть месяцев?
– Да, сынок, больше шести месяцев. Разве ты не помнишь, как ты упал и ударился об угол стола?
– Нет, – говорю я.
– Разве ты не помнишь, как вы играли с дядей Суреном? Как он подбрасывал тебя к самому потолку?
– Нет.
– Когда он в последний раз подбросил тебя вверх, его окликнул аробщик, тому не терпелось скорее уехать, Сурен обернулся – и не успел тебя подхватить. Ты ударился об угол стола и отлетел в сторону. Это было шесть месяцев назад! Шесть месяцев ты лежал без сознания, шесть месяцев я неотлучно просидела у твоей кровати. Я уже перестала верить в твое выздоровление, обила пороги у всех докторов, во всех больницах.
Мать обнимает меня и все шепчет: «Он поправился, он поправился, он поправился».
Глава шестаяОТЕЦ
– Если б только был жив отец! – часто говорит мать и плачет.
Тогда слезами наполняются и мои глаза. Видимо, у меня был очень хороший отец, если мать так сокрушается по нему и говорит о нем только хорошее.
– Ты помнишь его? – спрашивает мать.
– Немножко – да.
– Он так тебя любил! Из города всегда привозил тебе гостинцы. Конечно, он их привозил и Степе, и Тамаре, и Маро, но для тебя у него всегда было припасено что-нибудь особенное. Он был добрый, славный отец. Второго такого вряд ли можно найти на свете. Он ни разу не только худого слова не сказал, но даже… плохо не посмотрел на меня. Вас он пальцем не трогал, хотя иной раз стоило и отлупить, в особенности Маро. Она приносила мне много огорчений. Она и по чужим садам любила лазать, однажды свалилась с самой макушки дерева и, конечно, разбилась бы насмерть, не зацепись юбкой за сук. – Мать, отвернувшись, утирает слезы, долго молчит. – А помнишь, сынок, как мы уезжали из деревни?
Я напрягаю память. Потом говорю:
– Вот вспоминаю… Черная ночь. Шумит и пенится река. Много народу. Люди говорят шепотом. Загоняют буйволов в реку, а они не идут.
– Скажи пожалуйста, ты помнишь все это! – удивляется и радуется мать и гладит меня по голове.
– А что это было? – спрашиваю я.
– Это мы уходили от турок. Они тогда захватили весь Кавказ и наступали на Баку… Страшная была та ночь. У брода, помнится, собралось больше тысячи человек – старых и малых… Переправлялись через реку бесшумно, иначе бы турки перерезали всех, как ягнят… Ведь у себя в Турции им ничего не стоило вырезать два миллиона армян!.. В ту ночь у брода тоже погибло много народу. Грудных детей матери сами топили в реке.
Я гляжу в полные слез глаза матери.
– Да, да, – говорит она, – всем совали в рот тряпки и бросали в реку. Как хорошо, что вы уже были большими и не плакали!
– А то бы и нас утопили?
– Думаю, да, сынок, приказ был такой. Топили в реке старух, которые боялись реки и буйволов. Топили людей трусливых, я говорю о мужчинах. Одного нашего родственника, отца дяди Сетрака, тоже утопили. Он был человек больной и, кроме того, боялся воды. Забили ему рот тряпкой, связали руки и ноги и бросили в реку.
Мне страшно от рассказа матери. Как хорошо, что я не помню всего этого!
– Ну, что ты еще помнишь? – пытливо спрашивает мать.
– Помню еще вот… Мы едем в фургоне по зеленому полю. Лежим на тюфяках и подушках. И вдруг в поле видим четырех ягнят, маленьких и красивеньких… Помню, что фургон остановился, кто-то подобрал этих ягнят и принес нам. Каждый из нас получил по ягненку, мы так и ехали с ними потом.
– Да, это правда, был такой случай, – говорит мать. – Тогда мы из дедушкиной деревни перебрались к молоканам. Отец твой в это время был в Баку, и нас по его поручению перевозил к себе его товарищ – дядя Афанасий. Я едва-едва успела побросать в фургон подушки и тюфяки и усадить вас в одних рубашонках. Дядя Афанасий очень спешил и боялся, что турки перехватят дорогу… – Она замолкает, потом снова спрашивает: – Ну, а еще что ты помнишь?
– Запах хлеба! Он такой вкусный, немного с кислинкой.
– Это ты помнишь запах ржаного хлеба. Да, ржаной хлеб пахнет очень вкусно. Такой хлеб умеют выпекать только русские. И солдатский хлеб пахнет хорошо. Мы его часто покупали у солдат, а то обменивали на белый калач, им ведь надоедало каждый день есть ржаной хлеб… Ну, а еще что? – спрашивает мать, подперев подбородок кулаками.
– Помню еще вот… Как будто бы отец спускается с горы и ведет за собой ослика, а на ослике сидит дедушка.
– Да, сынок, был и такой случай. Это произошло после того, как мы переехали к молоканам и некоторое время жили у них в деревне. Когда твой отец нашел нас там и узнал, что твой дедушка не пожелал уехать с нами, он решил пробраться в Шемаху и увезти его… этого изверга.
– Дедушку?
– Да, дедушку. Он и твоему отцу много горя причинил. Но Вартан был хороший сын и терпел все его издевательства. Он где-то достал ослика и вывез деда.
– А почему дедушка не захотел ехать с нами в фургоне?
– Ему было жаль оставлять дом и свою дурацкую «контору». Если бы ты только знал, сколько я пережила из-за него!
Мы молчим.
Мать долго еще спрашивает: а не помню ли я тот или этот случай, про деревню, про родню. Я догадываюсь, что она проверяет мою память, хочет убедиться, совсем ли я здоров.
– Вот мы и приехали в деревню! – с горечью говорит она. – Эти шесть месяцев, что ты болел, я не работала и наделала много долгов. Спасибо соседям, они во всем выручали. Не знаю даже, как и когда мы сможем их отблагодарить.
– Ничего, ма, – говорю я, – вот вырасту, пойду работать и тогда всем куплю богатые подарки.
Она смеется и спрашивает:
– А еще что помнишь, сынок?
– А еще я хорошо помню день смерти папы, – говорю я, глядя в потолок.
Мать начинает плакать, а я предаюсь воспоминаниям.
Астрахань дней гражданской войны всегда вспоминается мне занесенной снегом, с длинными безмолвными очередями за хлебом, с бесконечными похоронными процессиями. Умирали тогда от голода, от тифа, от черной оспы. До сих пор еще у меня в ушах стоит скрип колес и видятся прикрытые рогожей трупы на дрогах.
Я хорошо помню то утро… В детский сад я шел один, хотя обычно меня провожала мать, после чего сама шла на работу. Я долго кружил по пустынным улицам, все думая об отце, которому было очень и очень плохо. У меня окоченели руки и ноги. Дяденька, шедший мне навстречу, сказал: «Мальчик, потри нос». Я потер нос и повернул к нашему «садику».
Там пели песни. А я не пел. Потом там стали в тетрадках писать буквы, а я не писал. Потом все играли в кошки-мышки. А я играть не стал.
Дождавшись обеда, я съел пшенный суп и, спрятав хлеб с повидлом за пазуху, побежал домой. Бежал я кружным путем, чтобы только обойти Губернаторский сад, у которого нас всегда перехватывали бывшие буржуи и спекулянты: на всякие безделушки они выменивали у нас хлеб с повидлом.
У ворот дома я встречаю деда. Это очень удивляет меня. Ведь ему так трудно передвигаться на костылях!
Я отдаю ему хлеб, и он долго держит его в руке. Потом отламывает крохотный кусочек, кладет себе в рот.
– Дедушка, ты съешь хлеб, ты, наверное, очень голоден, – говорю я.
– Нет, сынок, – отвечает он, – ты лучше возьми этот хлеб, пойди к Губернаторскому саду и обменяй его знаешь на что?
– На золотые часы? Мне их предлагали вчера.
– Нет, сынок. Обменяй на цветы.
– Что ты, дед! – смеюсь я. – Где сейчас цветы? Такой холод – и цветы! Цветы бывают летом, зимой цветов никогда не бывает. И зачем тебе цветы?
А он меня не слушает и твердит одно:
– Пойди обменяй на цветы.
– Что ты, дед!
Тогда он говорит:
– Цветы нужны для твоего отца, сынок…
И тогда я мгновенно все понимаю! Я беру хлеб и бегу к Губернаторскому саду. Хлеб и кусочек повидла я держу в руке и выкрикиваю:
– Меняю на цветы! У кого есть цветы?
Ко мне подходят девочки и мальчики, старики и старухи, и когда я им говорю, что хлеб и повидло меняю на цветы, они называют меня дураком и сумасшедшим и, уходя, ругаются и грозят побить. Они думают, что я смеюсь над ними.
Замерзший, я то стою на углу, то хожу взад и вперед по улице, топаю ногами, и ко мне подходят все люди, спрашивают, на что я меняю хлеб.
Цветов ни у кого нет!
Улицы пустеют, кое-где зажигаются фонари. Небо по-прежнему голубое, кругом снежные сугробы, и светит круглая яркая луна. Светло как днем, будто бы и вечер не наступал.
А я все стою на углу, топаю ногами. «Никуда отсюда не уйду, – твердо решаю я, – пока не достану живых цветов!»
И вдруг ко мне бежит какой-то дяденька в полушубке. В руках у него долгожданные цветы. Еще издали он кричит мне:
– Э-гей, мальчик! Я думал – не застану тебя!
– Я совсем замерз! – кричу я ему в ответ. – Я очень долго жду.
– Но ты дождался, мальчик! В такой мороз не сразу сыщешь цветы.
Дяденька в полушубке подбегает ко мне и кладет в руки букет заснеженных цветов с острыми, свернутыми в трубочку лепестками.
Я отдаю ему одеревенелый кусок хлеба и повидло. Он прячет их в карман и протягивает руку.
– Дай лапу, мальчик. Что там у вас – свадьба или похороны?
– Тебе тоже спасибо, дядя. Похороны…
Мы идем в разные стороны.
Я вхожу в квартиру, где мы живем вместе с другими беженцами, почти радостно кричу:
– Дедушка, я достал цветы!
Все на меня смотрят удивленно, как будто никто меня не узнает.
В углу зала стоит стол, и на нем лежит отец.
У него на груди скрещены руки, в ногах и у изголовья горят тоненькие свечки. Бабушка, мать, соседки и еще какие-то заплаканные женщины стоят вокруг стола и о чем-то шепчутся.
Дед берет у меня цветы и кладет их на грудь отца. Потом говорит:
– Женщины, оставьте нас.
Все уходят в кухню. Мы с дедом остаемся одни.
– Ты – настоящий мужчина! – говорит дед. – Отец у тебя тоже был такой. Он был смелый и храбрый и, если что надо было, добывал прямо-таки из-под земли! Он любил песни и цветы. Цветы у нас есть. Теперь давай споем песню, чтобы душе его было весело в раю.
Дед затягивает какую-то старую армянскую песню, очень грустную и очень тягучую.
Посреди зала на крюке покачиваются деревянные чаши весов, по стенам зала трепещут тени от свечей, и дед поет, закрыв глаза…