355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Холопов » Докер » Текст книги (страница 34)
Докер
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:07

Текст книги "Докер"


Автор книги: Георгий Холопов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 45 страниц)

СОЛДАТЫ
РОТА ПРИКРЫТИЯ

Из Петрозаводска мы выезжаем во втором часу ночи.

Город погружен во мрак. Идет проливной дождь.

Вместе со мной едет техник из инженерного отдела армии. Как-то в июле мы с ним вот так же вдвоем ехали в район озера Пелдо и дальше, на Вашкелицы. Но тогда было лето, ярко светило солнце, и казалось – недолго продлится война. А вот уже конец сентября, идут дожди, и войска наши отступают по всему Карельскому фронту.

Нам двоим не вместиться в кабину, и из чувства солидарности мы сидим в кузове, накрывшись плащ-палатками.

С невеселыми мыслями я покидаю Петрозаводск. Говорят, не сегодня-завтра город будет оставлен нашими войсками. Что же ждет нас в районе далекого озера Пелдо?.. Те же мысли, видимо, мучают и моего соседа. Едем молча.

Вскоре наша машина выезжает за город, на асфальтированное шоссе. Мы оборачиваемся и долго смотрим на дорогу, освещенную фарами. Навстречу тянутся телеги с нехитрым домашним скарбом, с сидящими на верхотуре промокшими детьми и старухами. За телегами плетутся коровы на привязи, меж колес бредут сонные собаки. А по обочине дороги с мешками за плечами, цепочкой, точно странники, идут смертельно усталые люди.

Под утро, уже далеко от Петрозаводска, мой спутник спрашивает:

– Интересно, стоит ли на том перекрестке зеркальный шкаф?

Я не отвечаю, хотя отчетливо вспоминаю и развилку дороги, и кем-то брошенный зеркальный шкаф, и веселых молодых солдат, бреющихся перед ним. Где теперь эти солдаты?..

И вот начинает рассветать. Мы подъезжаем к памятной развилке. Да, зеркальный шкаф все стоит на том же месте, но он уже не такой нарядный и зеркало исполосовано трещинами.

– Когда зеркало становится никому не нужным, это уже плохой признак, – с тревогой говорит мой спутник.

Но я и на этот раз не отвечаю. Мне почему-то трудно раскрыть рот и что-нибудь сказать…

Сквозь густую сетку дождя впереди показывается Спасская Губа. Улицы ее пустынны, в домах настежь распахнуты окна и двери, у порогов валяются матрацы, самовары, корыта и всякое другое добро.

Мы пересекаем городок и останавливаемся у шлагбаума. Я хорошо помню, что тогда, в нашу первую поездку, здесь, у контрольного пункта, стояла большая очередь, и пограничники строго проверяли документы. Теперь – ни очереди, ни пограничников, и шлагбаум поднят.

Мы с техником вылезаем из кузова. Дальше нам идти пешком. Шофер разворачивает машину. И вдруг мой спутник вскакивает на подножку, открывает дверцу кабины и зло кричит мне, что он никуда не пойдет, что у него брезентовые сапоги, что он уже промок насквозь и не желает заболеть воспалением легких!..

– К тому же отсюда вряд ли выберешься живым! Вон какая зловещая тишина! – Он машет рукой: – Желаю удачи! – И, забравшись в кабину, захлопывает дверцу.

Я долго и с изумлением смотрю вслед машине, на бешеной скорости уходящей по шоссе. Правду говорят, что машины, как и лошади, бегут домой быстрее. Потом, как и положено военному корреспонденту, иду вперед – туда, в озерный край, где у черта на куличках находится озеро Пелдо. Дождь идет с прежней силой.

Снова и снова я вспоминаю свою первую поездку в район озера Пелдо и дальше, на Вашкелицы. Это было в июле. Дорога тогда проходила то вечнозеленым, старым, мирным лесом, то лесом, обугленным от пожаров, с редкими, чудом уцелевшими деревьями, или же лесом, изуродованным снарядами и бомбами, с расщепленными столетними соснами. На протяжении многих десятков километров лесная дорога была усеяна разбитыми ящиками из-под снарядов, опрокинутыми телегами, мертвыми лошадьми. Валялись новенькие финские и шведские велосипеды, красно-черные противогазы-намордники, солдатские котелки, пустые винные бутылки, разорванные брезентовые палатки, шинели, белье… В грязь были втоптаны письма, газеты, многоцветные журналы и карманные евангелия. А по краям дороги стояли наспех сколоченные березовые кресты на наспех насыпанных могилах, с верхушек сосен свисали навсегда замолкшие «кукушки»… Попробовали было войска противника сунуться в тот район, но им нанесли такой удар, что они сразу же откатились до самой границы. И до самой границы тогда дорога была полна больших и малых пехотных колонн, артиллерии, машин с боеприпасами, куда-то несущихся велосипедистов и мотоциклистов…

А теперь, в сентябре 1941 года, эта же дорога выглядит совсем иначе. Изредка пройдет небольшой обоз, еще реже промчатся машины с отступающими войсками, и снова надолго ни звука, ни живой души. Чем дальше я иду, тем с большей тревогой озираюсь по сторонам. Удивительно тихо в лесу.

Дождь идет проливной. И плащ-палатка, и шинель, и белье на мне очень скоро промокают до последней нитки. А сапоги покрываются таким толстым слоем грязи, что я еле передвигаю ноги.

Лишь к полудню я оказываюсь в небольшой полуразрушенной, мрачной и безлюдной деревушке Носоново, что стоит на берегу не менее мрачного, покрытого туманом озера Носоновского. Не успеваю я обогнуть озеро, как уже наступает вечер И становится темным-темно. Я спотыкаюсь о выступающие корни, падаю, скатываюсь в канавы, полные воды, ударяюсь лицом о ствол дерева. Вокруг не видать ни зги…

Уже поздно ночью сквозь шум ливня до меня доносится резкий окрик:

– Стой! Кто идет? – Зловеще щелкает затвор винтовки. – Пропуск!

– Свои! – отвечаю я, переводя дыхание. – Пропуска не знаю. Иду издалека.

– Не старшина ли Злобин? – с надеждой вдруг спрашивает часовой.

– Нет, не Злобин. И не старшина.

Вспыхивает красный луч карманного фонарика, висящего на груди часового. Только сейчас, на свету, я вижу, с какой силой льет дождь.

– Кто?.. Куда идешь? – спрашивает часовой, отступая назад.

Под дулом винтовки я с мельчайшей подробностью, видимо как это бывает на исповеди, рассказываю о себе, о цели моей поездки.

– А вы не сумасшедший? – спрашивает часовой, перейдя на «вы».

– Не думаю, – отвечаю я. – Нет.

– Какие здесь можно писать очерки о героизме?.. О каком героизме?.. Где вы здесь видели героев?.. Вы знаете, куда попали?.. Знаете обстановку?..

– Понятия не имею. Наш редактор об этом не говорил, посылая меня в район озера Пелдо.

– Н-да!.. – шумно вздыхает потрясенный часовой. – Еще бы сто шагов – и как раз угодили бы на минное поле… История!..

Мы идем на КП, к командиру роты, я – впереди, часовой – позади, освещая дорогу фонариком. Через десяток шагов часовой говорит:

– Осторожнее! Здесь должны быть ступени.

Не успеваю я нащупать ногой первую ступень, как скатываюсь вниз и, пролетев под плащ-палаткой, навешенной над входом, оказываюсь в землянке.

Это яма в два-три квадратных метра. Она полна воды, с журчанием пробивающейся изо всех щелей и сверху – с наката. На воде покачивается ящик, на нем – крошечная коптилка. По одну сторону от ящика, спиной к выходу, на чем-то скрытом водой и чуть ли не по пояс в воде, сидит лейтенант, командир роты, по другую, опустив ноги в воду, на каком-то чурбане, привалясь к стене, – девушка. Над самой ее головой висит санитарная сумка.

Схватившись обеими руками за ящик, закачавшийся от бурных волн, лейтенант с радостным изумлением оборачивается ко мне, потом – шумно и разочарованно вздыхает:

– А я-то думал – Злобин!..

Тяжело вздыхает и девушка.

– Нет, не Злобин, не старшина, – вновь отвечаю я и, назвав себя, поднимаюсь на ноги. Вода доходит мне почти до колен.

Поднимается и командир роты. За ним – девушка.

– Лейтенант Мартынюк! – пытливо всматриваясь в меня, представляется командир роты. У него обросшее щетиной лицо, смертельно усталые глаза. Ему, должно быть, лет двадцать пять, но выглядит он намного старше.

– Медсестра Кондратьева! – говорит девушка, настороженно косясь на меня.

– Нам или придется так стоять, или же сесть на нары… правда, скрытые водой. Другого ничего не могу предложить! – разводит руками Мартынюк.

– Что же это вы так?.. – Я разглядываю ветхую землянку. – Это же яма, прикрытая одним-единственным накатом!

– Спасибо и за яму! – глухим, простуженным голосом отвечает Мартынюк. – Хоть нашли местечко для КП!.. Мы только несколько часов назад закрепились на этом участке. Враг – в ста метрах.

– Отступали?

– Сегодня – трижды… Садитесь… Что стоять под ливнем, что сидеть в воде – один черт! – И Мартынюк первым садится. Его примеру следует медсестра.

Некоторое время я еще продолжаю стоять, потом осторожно опускаюсь в воду, нащупав под собой нары.

– Только не погасите фитилек, – просит Мартынюк. – Здесь ни у кого нет сухих спичек.

– Хоть бы скорее наступило утро! – в отчаянии шепчет медсестра.

– Лучше бы пришел Злобин с ребятами!.. Тогда бы сразу ушли из этого гиблого места, – говорит Мартынюк.

– Проклятый ливень! – шепчет медсестра, тяжело вздохнув.

Фитилек в коптилке трепетно дрожит от ее вздоха, вот-вот готовый погаснуть. Мартынюк молча показывает кулак. Медсестра испуганно зажимает себе рот…

Приподнимается край плащ-палатки, и в землянку просовывается рябоватое лицо с мохнатыми, толстыми бровями. С каски гулко скатываются в воду большие тяжелые капли.

– Час прошел, товарищ лейтенант… Злобина все нет… Минировать проход?..

– Как фланги?

– Роты Веселова и Сиротина закончили минирование своих участков. Остановка только за нами. Как закроем проход – сразу можем отойти.

Мартынюк переглядывается с медсестрой.

– Ну, подождем еще немного. Ну, хотя бы еще полчаса! – умоляюще просит она.

Мартынюк долго молчит, как зачарованный глядя на фитилек: он думает.

– Отложим еще на час, – говорит он. – Может быть, они все-таки живы и бродят где-то рядом с нами, ищут этот злосчастный проход?.. Злобин не может не прийти…

– Мы обыскали весь лес, товарищ лейтенант, – говорит рябоватый. – Подобрали только раненого связиста… Больше никого там нет. – Понизив голос, он шепчет: – Под шум дождя враг накапливается на той стороне. Лучше вовремя уйти. К утру придется отходить с боем.

– Подождем еще час, – твердо говорит Мартынюк, с грустью и сожалением посмотрев на сапера.

– Хорошо. Откладываем отход в третий раз. – И рябоватый, судя по всему – командир саперного взвода, опускает набухшую плащ-палатку, и она, как камень, погружается в воду.

Я смотрю на задумчивое лицо Мартынюка и спрашиваю про обстановку, хотя она мне, конечно, и так ясна.

– Какая там к черту обстановка! – Он устало машет рукой. – Приказано отступать, и мы отступаем, прикрывая основные силы… Сегодня потеряли много людей… Вот не вернулась и группа Злобина… Она отвлекла на себя автоматчиков, благодаря ей мы и оторвались от врага, закрепились на этом участке… Вы знаете, что такое рота или батальон прикрытия при отступлении?

– Догадываюсь, – отвечаю я.

Мы молчим, прикованные взглядом к трепетному огоньку коптилки. Но наше молчание прерывается голосом снаружи:

– Как быть с шалашами, товарищ лейтенант?

– Пошли Смирнова. Пусть займут их, разожгут костры, вскипятят чай. Скоро начнем выводить народ, – обернувшись, отвечает Мартынюк.

Потом поочередно входят в землянку командир отделения связи, командир пулеметного взвода, представители рот Веселова и Сиротина и другие, не разгаданные мной. То и дело в их разговоре я слышу имя Злобина.

И вдруг край плащ-палатки приподнимается, и мы снова видим рябоватое лицо командира саперного взвода. Его мохнатые, толстые брови сведены у переносицы, и глядит он исподлобья.

– Как скоро идет время! – шумно вздыхает Мартынюк.

– Неужели прошел уже час? – негодующе спрашивает медсестра.

Командир саперного взвода молча поднимает руку, показывает свои огромные, как будильник, часы.

– Так… – в тягостной тишине произносит Мартынюк. И после долгой паузы: – Минируй… – как можно спокойнее выговаривает он.

– Есть минировать проход! – гаркнул сапер, и его брови разлетаются в стороны.

И тут Кондратьева, глотая слезы, тихо, по-бабьи, плачет, отвернувшись к стене…

– Я сделал все, – раздумчиво, точно сам с собой, говорит Мартынюк, наклонившись над фитильком, и внимательно рассматривает его. – Ты это видела… Он был и моим близким товарищем…

Осторожно переставляя ноги в хлюпающих сапогах, в землянку входит связной Мартынюка. Откинув полу накинутой на плечи плащ-палатки, он протягивает лейтенанту окорок, завернутый в полотенце. От мяса несет сильным запахом дыма и запекшейся крови.

– Как народ? – спрашивает Мартынюк, беря окорок.

– Накушались до отвала, товарищ лейтенант, – широко и беззаботно улыбаясь, отвечает связной, совсем еще мальчишка. – Лось-то был величиной со слона!

– А ты видел слона? По окороку что-то непохоже. – И Мартынюк передает его заплаканной Кондратьевой. Сам берет у связного протянутую бутылку.

– Видел! На картинке! – Связной по-мальчишески прыскает со смеху и скрывается за порогом, взбурлив воду.

Ударом о ладонь Мартынюк вышибает пробку и отдает бутылку мне. Я отпиваю глоток и возвращаю бутылку лейтенанту. Мартынюк передает бутылку медсестре и берет у нее окорок. Кондратьева с отвращением, как отраву, делает два торопливых глотка.

– Пей, пей! – сердито хрипит Мартынюк. – А то в этой ванне еще схватишь воспаление легких.

– Ну и черт со мною! Теперь все равно! – Кондратьева возвращает ему бутылку.

Снова приподнимается край плащ-палатки, и с порога докладывают:

– Уходит первый взвод, товарищ лейтенант!

– Добре, – отвечает Мартынюк. Держа в одной руке окорок, в другой – водку, он прикладывается к горлышку и одним долгим глотком осушает чуть ли не половину бутылки. Потом, поставив ее на ящик, отчего ящик накреняется, он впивается крупными, белоснежными зубами в окорок, отрывает кусок и протягивает окорок мне.

От запаха мяса у меня кружится голова. Достаю из кармана перочинный нож, пытаюсь отрезать кусок, но тупой нож скользит, не оставляя даже следа. Тогда я тоже впиваюсь в мясо зубами… Окорок переходит к Кондратьевой. Она держит его в руках и умоляюще смотрит на меня, не зная, как к нему подступиться, потом закрывает глаза и следует нашему примеру.

– Уходит второй взвод, товарищ лейтенант! – раздается за плащ-палаткой.

– Добре, – отвечает Мартынюк, беря из рук Кондратьевой окорок.

И вновь окорок возвращается ко мне, переходит к медсестре, от нее – к Мартынюку…

Распив со мной остаток водки, лейтенант споласкивает руки и осторожно встает. Но ящик все же сильно покачивается, и трепетно дрожит фитилек в коптилке. Откуда-то из-под наката Мартынюк достает пистолет, планшетку. И приподнимает плащ-палатку.

– Мы уходим с третьим взводом. Приготовьтесь в дорогу, – говорит он.

– А куда деть окорок? – чуть ли не плача, спрашивает Кондратьева.

– Возьми с собой. Там нас теща не ждет, – жестко бросает он и переступает порог.

Кондратьева тяжело вздыхает и продолжает есть. Видимо, она очень голодна.

Чтобы не смущать медсестру, я поднимаюсь и хочу выйти из землянки. К тому же меня начинает знобить. И в это время сквозь шум ливня где-то близко слышатся два сильных взрыва…

– Что это?

– Думаю – мины, взрывы на минном поле, – говорю я, прислушиваясь к однотонному шуму ливня.

И вдруг где-то совсем рядом раздается нечеловеческий крик, от которого у меня мороз пробегает по спине:

– Лю-у-ди-и-и! Бр-ра-а-а-а-ту-уш-ки-и-и!..

– Ой!.. Наверное, Злобин! Леша! – вскрикивает Кондратьева и роняет окорок в воду. Потом вскакивает, хватает свою санитарную сумку и выбегает из землянки, опрокинув ящик с коптилкой.

Я оказываюсь в кромешной темноте.

С минного поля снова несутся душераздирающие:

– Лю-у-ди-и-и! Бр-ра-а-а-а-ту-уш-ки-и-и!..

Я слышу топот грузных солдатских сапог, отдающийся в голове, как удары молота, и выхожу из землянки, осторожно нащупывая смытые ливнем ступени. Передо мной, как стена, темень. Я ничего не вижу и не могу сделать шага.

Меня окликают:

– Товарищ политрук?

– Да, – с радостью отвечаю я, узнав знакомый голос часового. – Вы меня видите?.. А я вас нет.

– Слышали?.. Злобин пришел.

– Все же пришел?

– Пришел, – весело отвечает часовой, приближаясь ко мне. – Выходит, не зря ждали, хотя, видно, кое-кто у него подорвался на минах.

– Спасут их?

– Должны. Есть у нас санитары, и Кондратьева у нас молодец, и саперы еще никуда не ушли… Дайте руку, нам приказано уходить с третьим взводом.

Я протягиваю руку и иду как за поводырем. Мы выходим на дорогу и пристраиваемся в хвост третьему взводу, которого я не вижу, хотя и слышу какие-то голоса впереди. Мы часто падаем, скатываемся в канавы, но идем…

Вывалявшиеся в грязи, к утру прибываем в «район шалашей», между озерами Кодисяргер, Вохт-озером и Носоновским. Шалаши здесь сохранились еще с финской войны 1939—1940 годов, когда в этих местах стояли наши пехотные полки. В них скрывались от пятидесятиградусных морозов.

Мы входим в один из шалашей. Посредине горит большой и сухой, как порох, костер, а вокруг, под потоком искр, сидят и лежат раздетые люди. Каждый что-нибудь да держит в руках: кто шинель, кто сапоги, кто рубаху. И от всего этого густо валит пар.

Шалаш громадный и весь, как готический собор, устремлен ввысь. Сложен он из гигантских сосен, каким-то чудом стянутых верхушками в узел.

Дождь наконец-то прекратился, и мы с радостью снимаем с себя мокрые шинели, потом – сапоги. Нам дают по пересохшей и шуршащей, как пергамент, плащ-палатке, я раздеваюсь догола, закутываюсь в нее и сажусь к самому огню, ни о чем больше не мечтая на свете.

Здесь, в районе шалашей, – новый рубеж, занятый ротой прикрытия.

1942

Алеховщина

В НОЧНОМ

Ездовой наклонился ко мне и, позевывая, проговорил:

– Хорошо бы здесь где-нибудь заночевать, а? Места-то какие! Чистейшей воды Швейцария.

Он сказал это таким тоном, будто и на самом деле когда-нибудь бывал в Швейцарии.

С утра мы находились в пути. Ехали все по гати. Дорога проходила то по болотам, то терялась в лесной чаще, и изморившиеся, голодные кони еле волочили избитые ноги. Да и нас изрядно измучила гать. Едешь, точно по шпалам. Невеселая штука гать – пешком ли бредешь по ней, на коне ли тащишься или вот как сейчас – едешь в телеге.

Впереди было еще добрых пятнадцать километров пути, когда вожак колонны, вдруг остановив свою телегу, сердито крикнул:

– Здесь, что ли?

– Здесь! Трава в этих местах нетронутая! – отозвался в конце колонны веселый, звонкий голос.

– Ну, вот и в ночное! – обрадованно сказал мой ездовой Тимофей Дрожжин. – С утра пораньше тронемся дальше и к полудню будем в Черт-озере. Коней накормим, сами малость отдохнем. Шутка ли сказать, пятую ночь не спим. А ну, милые! – ласково прикрикнул он на коней и задергал вожжами.

Передняя телега, тарахтя на бревнах, свернула с дороги, за ней свернули все остальные двенадцать телег с боеприпасами, и, проехав метров двести по узенькой просеке, мы очутились на большой поляне. Время хотя было позднее, но ночь – светлая…

Ездовые распрягли коней, стреножили их и пустили в высокую траву. Потом они дружно и быстро набрали сухих сучьев, сосновых шишек и развели костер. А сами ушли к своим телегам.

Я подсел к костру. Вскоре ко мне подошел ездовой не то с десятой, не то с двенадцатой телеги. Он участливо спросил, не холодно ли мне, не возьму ли я у него шинель – ночь-то свежая, – потом протянул кисет. Мы закурили. Ездовой осведомился, из какой я области, и, узнав, что не из Ростовской, вздохнув, сказал:

– Земляков моих в этих местах не видать!

– Они, наверное, воюют на Северном Кавказе или в Крыму, – сказал я.

– Может быть! Скорее всего оно так и есть, – согласился он. – А меня вот судьба забросила в Карелию, в эти лесные дебри…

Слово за слово, как это бывает на войне, ездовой рассказал мне всю свою жизнь.

Удивительно, как просто он завязал разговор и как сумел заставить себя слушать! Жизнь у него была несложная и ничем не примечательная. Но одно красной нитью проходило в его рассказе: это счастье зажиточной жизни… Было видно, что немало горя хлебнул он раньше… Когда он стал вспоминать о последних предвоенных годах в колхозе, о колхозных фермах, о клубе, о новой школе, о стоимости трудодня – в сороковом году он вместе с семьей на трудодни получил больше четырехсот пудов хлеба и денег около шестнадцати тысяч рублей, – с ним чуть ли не стало плохо.

Ездовой назвал свою фамилию – Славгородский, еще что-то сказал о себе, потом встал, пошел к телеге, стоявшей на краю поляны, и, сдернув с ящиков брезент, закутался в него и лег спать на траву.

К костру сразу же подошли остальные ездовые нашей колонны. Они, видимо, нетерпеливо дожидались, когда уйдет Славгородский, и теперь торопливо подбрасывали в огонь валежник, подвешивали на треногу закоптелое, помятое ведро с ключевой водой, развязывали свои походные вещевые мешки, готовясь к скромному солдатскому пиршеству.

– Ну как?.. Не замучил он вас? – спросил мой ездовой Тимофей Дрожжин.

– Нет, ничего. Про свою жизнь рассказал.

– Да он, чудак человек, всем про свою жизнь рассказывает. – Тимофей Дрожжин улыбнулся, покачал головой. – Мне, пожалуй, раз десять рассказывал.

– Да и мне не меньше, – сказал парень с веселым голосом, тот, кто кричал в ответ вожаку: «Трава в этих местах нетронутая!»

– Это бывает на войне. Бывает вот так, что ни с того ни с сего захочется новому человеку о своей жизни поведать, о счастье своем, – сказал я.

– А какая у него была жизнь, счастье-то какое? – иронически спросил парень с веселым голосом.

– У каждого свое… У него – сытая, зажиточная жизнь в колхозе.

– Тоже удивить чем хотел! Может, я в месяц тысячу зарабатывал, имел дорогие костюмы, на инженера собирался учиться! Как знать, а?..

И тогда позади раздался тихий, печальный голос:

– Может, я ночи не спал, работал не разгибая спины, голодал и холодал, но был счастливее вас всех…

Я обернулся и встретился с лихорадочным взглядом ездового с пятой телеги…

Парень с веселым голосом подмигнул, а потом шепнул мне:

– Наш мечтатель… Художник!..

Спор о счастье и счастливой жизни завязался по-настоящему. В разговор вмешался и Тимофей Дрожжин. Он сидел немного поодаль от костра и чинил вожжи. Из его рассказов в пути я знал, что в январе еще он был стрелком, дрался с оружием в руках, был ранен в бою и по состоянию здоровья его перевели в транспортную роту.

Дрожжин отложил вожжи в сторону, сказал:

– Вот вы все накинулись на Славгородского. Удивляетесь, почему человек всем про свою жизнь и про свой колхоз рассказывает. А думаю я, товарищи, вот в чем здесь дело. Мне кажется, что наш приятель в мирное время жил, не оглядываясь на свою жизнь. Вслепую жил. Бывают такие люди. Им всегда в жизни чего-то не хватает, живут они век свой в суете, никогда не осознавая своего людского счастья. Нужно было фашисту сунуться к нам, завариться этой каше, попасть человеку на фронт, оглянуться из карельских лесов на свой колхоз в Ростовской области и удивиться тому, как хорошо недавно жилось!.. Надо было лишить человека на время тепла и уюта, познать ему всяческие трудности на фронте, увидеть кровь человеческую, быть самому раненому – человек ведь он храбрый и хорошо понимает, за что дерется, ему Родина так же дорога, как и всем нам, – и тогда, вот видите, он прозрел, что малое дитя, открыл глаза и удивился своему недавнему счастью.

Слова Дрожжина были верные. У этого человека было много житейской мудрости, и все мы согласились с ним.

Чай в ведре закипел. Мы стали чаевничать, угощая друг друга кто чем был богат, все еще говоря о счастье, о своих семьях, о войне.

Позади, на лесной дороге, внезапно показался всадник.

– Петр! – крикнул неизвестный.

– Я здесь, товарищ старший лейтенант! – отозвался рябой долговязый солдат, сидевший рядом с Дрожжиным.

– Тихон давно проезжал?

– А мы его совсем не видели, товарищ старший лейтенант.

– Вот черт! – Всадник взмахнул рукой, и его белоснежный конь сорвался с места.

– Это командир нашей транспортной роты, – не дожидаясь моего вопроса, сказал Тимофей Дрожжин. – Старший лейтенант Шарыпов. Татарин. Неутомимый человек, большой любитель коней. Вона какую конягу себе выходил! – Он обернулся, чтобы показать конягу, но дорога уже была пуста. – Бес, а не конь!..

Поужинав, ездовые улеглись вокруг костра, и вскоре все заснули крепким сном.

Тимофей Дрожжин остался караулить коней. Сегодня была его очередь. Он вначале то и дело вскакивал с места, отгонял коней от изгороди, отделявшей поляну от лощины, а потом успокоился и, подложив сухого валежника в костер, чему-то улыбнулся, достал кисет, долго шуршал газетой…

– Ведь тронули же бесы за живое!.. Спать будете или как? – обратился он ко мне.

– Нет, посижу у костра. Полюбуюсь природой.

– Ну, тогда все вместе встретим восход солнца! – приподнявшись со своего ложа, сказал «мечтатель». – Ты уж разбуди меня, Тимофей Яковлевич. Пожалуйста, не забудь.

– Спи, спи! – отеческим тоном сказал Дрожжин. – Вот тоже чудак: что ни в ночное, то обязательно встречать восход солнца!

Мы молчали, уставившись вдаль.

Внизу, в просвете деревьев, виднелась река, дальше шла лощина. Река была застлана густым туманом. Туманом была покрыта и часть лощины. Сквозь молочную пелену пробивались верхушки сосен. Они казались висящими в воздухе, и еще казалось, что там, за рекой, бушует снежный буран и все в снегу.

Где-то одиноко куковала кукушка. Щелкали и свистели соловьи в лощине.

Я первый нарушил молчание, спросив у Тимофея Дрожжина, чем он занимался до войны. Дрожжин придвинулся ближе к костру, уставился на огонь, и хмурое, усталое его лицо вдруг посветлело от улыбки…

– Чем занимался до войны? А вы бы лучше спросили, чем я не занимался… В колхозе меня шутя называли пожарником. Веселая шутка, черт побери! – засмеялся он, видимо что-то вспомнив. – А вот как, – вдруг начал он свое объяснение. – Скажем, надо построить школу. Кого поставить руководить работами? Собирается правление и постановляет: Тимофея Дрожжина!.. Проворовался заведующий фермой. Кто наладит дела на ферме и кого туда назначить на первое время? Собирается правление и постановляет: Тимофея Дрожжина!.. Взяли бригадира в армию. Кто его заменит? Опять Тимофей Дрожжин… К шефам на праздник кого послать? Опять, выходит, меня… И вот все так.

– И со всякой работой справлялись?

– Справлялся, работу я люблю… Потому-что наши колхозники и оказывали мне доверие… Я их никогда не подводил! Да и самому приятно, скажу я вам, когда справишься с незнакомой работой…

С Дрожжиным мы беседовали долго. Он рассказал о своей семье, прочитал письма от братьев, о прошедших боях поведал, пока не решился сказать:

– Вот братва спорила насчет счастья. Правда, много наговорили лишнего?.. У каждого счастье по-своему складывается в жизни. Что, не так? И я счастлив, к примеру. Для меня наивысшее счастье – это оправдать доверие народа, приносить пользу общему делу… Вот работу люблю незнакомую, беспокойную. Еще люблю читать! Это уж прямо страсть моя. Без книг мне и жизнь не в жизнь. Дома у меня библиотека не хуже районной.

Мы заговорили о Льве Толстом. Толстого он знал и очень любил.

Над нами виднелся небольшой просвет голубого неба, дальше, простирались темно-синие облака. Приближался рассвет летнего дня, хотя ночь черная и не наступала.

Темно-синие облака раздвигались все дальше и дальше, исчезая на горизонте, и небо посветлело, когда по голубизне небосклона вдруг точно прошлась рука неведомого художника, оставив за собой легкий мазок светло-розовой краски. Такой же мазок вдруг неожиданно появился на другом конце неба, на третьем…

– Пора вставать, – сказал Дрожжин и стал трясти «мечтателя» за плечо.

Тот хотя и приподнялся со своего ложа, но никак не мог раскрыть сонных глаз.

– Спал бы лучше, – сказал Дрожжин.

Темно-синие облака стали белеть. Они белели и таяли на глазах, и голубое небо раздвигалось все дальше и дальше, пока в просвете облаков не появились темно-малиновые мазки и облака, не успевшие исчезнуть на горизонте, стали окрашиваться в малиновый цвет. Потом на небе появились светло-зеленый, фиолетовый, красный и другие цвета. Все краски на некоторое время как бы застыли, и небо показалось замерзшим, после чего началась огненная вакханалия на востоке, все краски безжалостно были стерты кистями фантастической величины, и под неистовое щелканье соловьев и кукование кукушки стало всходить солнце.

«Мечтатель» протер глаза, стал наблюдать за небом. Лицо у него было по-детски счастливое.

Я спросил у него, как это он, художник, попал в ездовые.

Он повременил с ответом, шагая взад и вперед по поляне, все обозревая небо…

– Живопись – смысл жизни и мечта моя, – начал он свой рассказ. – Ездовые вот шутят, называют меня мечтателем!.. Хотя я и рисую всерьез, участвовал во многих выставках, обо мне уже есть определенное мнение среди художников, да и являюсь я членом Союза художников! Но я молод и мечтаю о настоящем искусстве! О правде искусства!.. Она, эта правда, дается трудно, приходится все время искать, учиться у жизни, учиться у классиков, переделывать и переписывать одну и ту же вещь много и много раз, бросать начатую работу, приниматься за новое полотно… И вот проходит время, тебя обгоняют, товарищи твои уже написали десятки картин, некоторые из них особенно и не задумываются над работой, пишут себе и пишут, и все это гладенько, и ровно, и грамотно, скажу я вам; но все это – обыденное искусство, в их картинах нет того вечного искусства, что делает картину нетленной для времени. Вы понимаете, о чем я говорю?

Я молча кивнул головой, а Дрожжин сказал:

– Репина должен любить.

– О, я его боготворю! Сказать, что люблю, – это значит ничего не сказать! – восторженно ответил художник.

– Ну, тогда в музыке должен любить Глинку, правда, нет!

– Ну конечно, Тимофей Яковлевич! – все с той же восторженностью ответил художник.

– А в литературе – Толстого?

– Толстой!.. Вы знаете, как у нас бывало в семье?.. Отец у меня был простым человеком, но когда за столом кто-нибудь произносил имя Толстого, он всегда вставал с места. Толстой для него был что бог. Да что я – выше бога!

– Отец у тебя, видимо, был хорошим и умным человеком, – сказал Дрожжин.

В это время у изгороди начали драться кони, и художник, не закончив своего рассказа, побежал их усмирять.

– А парень он хороший, – задумчиво сказал Дрожжин. – В феврале отличился. Тяжелые у нас шли тут бои. Как-то около него разорвался снаряд, контузило парня. Удивительно, как в клочья не разнесло. В тыл его хотели отправить после госпиталя, а он к нам пришел. Наотрез отказался уезжать с фронта. Вот какой художник! И среди них, выходит, бывают отчаянные головы. Ну, послать его стрелком больше не решились, определили в каптерку, а потом к нам прислали. Оно и понятно: у нас больше света и красок, всегда мы в пути-дороге: в дождь и в жару, в ночь и в полдень. – Дрожжин улыбнулся. – Да, парень он определенно хороший. Можно сказать, человек с мечтой. Люблю мечтателей. Я и сам такой. Вот все мечтаю добрать еще сотню томов к классикам, утереть нос нашему райбиблиотекарю – тогда и умереть не жалко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю