Текст книги "Докер"
Автор книги: Георгий Холопов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 45 страниц)
ТОПОРИК, ЛАРИСА И ВИКТОР
– Новенький! – кричит с другого конца балкона Топорик, натягивая на себя рваную рубаху. – Хорошо тебе спалось в нашем доме?
– Хорошо! – отвечаю я.
– Правда, у нас хороший дом? – кричит он, идя ко мне. – Жаль только, что вы скоро уедете. А то бы мы дружили. И в школу ходили бы вместе. Это правда, что ты два класса кончил?
– Правда… Нам скорее надо уехать в деревню, – говорю я. – У нас дедушка больной.
Привалясь к перилам и закатывая рукава выше локтя, Топорик вдруг спрашивает:
– Ты собираешь какую-нибудь коллекцию?
– Коллекцию?.. А что такое коллекция?
Он сперва смотрит на меня с любопытством, не зная, шучу я или нет, потом – с сожалением, как на дикаря.
– Ну, не собираешь ли этикетки от винных бутылок?.. Обертки от конфет?.. Папиросные коробки?.. Спичечные коробки?.. Марки?.. Ну, бабочек хотя бы?..
– А зачем их собирать?
– Вот болван! – взрывается Сашко и чуть ли не кричит на весь двор: – Ведь надо ж что-нибудь собирать!
– А для чего? – не могу я понять.
Он задумывается, почесывая голову, потом еле слышно говорит:
– Чтобы не было скучно.
– А мне и так весело, – отвечаю я. – Ты, наверное, собираешь бабочек?
– Ну, еще этого не хватало! – морщит свой носик Топорик. – Я – филателист, собираю только марки. Можешь выговорить: филателист? Нет? Повторяй за мной: фи-ла-те-лист!
– Фи-ла-те-лист, – покорно повторяю я. – А Федя?
– Он у нас собирает песни. У него в тетрадке такие есть смешные! Обхохочешься! Потом еще он собирает монетки. У него есть даже одна золотая, персидская. Говорят, ей больше тысячи лет. Маленькая-маленькая и вот такая тонюсенькая! Грубая Сила ведь нумизмат, – ошарашивает он меня новым незнакомым словом и, довольный этим, весело шмыгает носом. – Ну-миз-мат! – по слогам повторяет Топорик. – Так называют тех, кто собирает монетки.
– А Лариса?
– Она киношница, – отвечает он с усмешкой. – собирает карточки кинозвезд и кадры из кинофильмов. Но альбомчик у нее совсем даже неплохой. Ты думаешь, достать ленту с Гарри Пилем или Вильямом Хартом так просто? Держи карман шире! Иной Харт стоит дороже даже «острова Борнео». Слышал про такую марку? Знаешь, где находится остров Борнео?
Мне стыдно признаться, что не знаю, и я спрашиваю:
– А Виктор? Он тоже что-нибудь собирает?
– Он у нас мастер на все руки, ему некогда заниматься коллекциями, – нараспев отвечает Топорик, пытаясь сесть на перила балкона, но я со страху хватаю его за рукав.
– Не бойся, – смеется он. – Я отчаянный! Ты думаешь, раз я не умею плавать, так и ничего не могу? – Он очень даже ловко садится на перила, подогнув под себя левую ногу, но не отрывает от пола правую, чтобы не потерять равновесия.
– Так вот мастер на все руки? – говорю я недоверчиво. – А может твой Виктор… фотографировать?
Топорик усмехается и снова смотрит на меня с сожалением, как на дикаря.
– Витя все умеет делать. Он все знает.
– Все, все, все?
– Все. Он может работать даже напильником и рубанком! Знаешь, что такое инструмент? Слесарный? Столярный? Знаешь? Ну, хорошо, – снисходительно говорит Топорик. – У него в кубрике есть даже верстак и небольшие тиски. Знаешь, что такое верстак, тиски? Знаешь? Скажи пожалуйста! А я думал, что ты болван болваном… Он как-то своей бабушке сделал табуретку, и ее не отличить было от настоящей. Он может сделать ключ к французскому замку. Может починить керосинку, у него есть даже паяльник. Знаешь, из чего он его сделал? Из медного пятака. Ведь это надо догадаться! Правда, здорово?
– Правда, – говорю я.
– Потом еще, – продолжает Топорик, прыгая с перил, – Виктор может рисовать масляными красками и фотографировать. У него есть и небольшой самодельный фотоаппарат. Потом снимемся все вместе? Только ему надо купить пластинки и бумагу, а то он не такой уж богатый… Ви-и-тя-я-я! – вдруг кричит Топорик на весь двор.
Виктор тотчас же показывается в окне с куском хлеба в руке.
– Ты знаешь, какой забавный наш новенький! – кричит Топорик. – Он ни черта не знает!
– Больно уж много ты знаешь, – хмуро отвечает Виктор. – Что ты кричишь?
– Потом покажем ему город? А то пойдет он куда-нибудь – и потеряется. Покажем?
– Ладно. Дай чаю попить. – Виктор скрывается в окне.
– Сыграем пока в «чижика»? – предлагает мне Топорик.
Мы спускаемся во двор. Из-под топчана, на котором, накрывшись дерюгой, спит Федя, он достает палку и «чижика», и только мы начинаем играть, Топорик говорит:
– А давай играть в другую игру: кто бросит палку дальше.
Он проводит черту, становится за нее, размахивается и бросает палку. Потом бросаю я. Моя летит дальше. Мы повторяем игру. И снова моя палка летит дальше.
– Знаешь, это неинтересная игра, – говорит Топорик. – Давай лучше пробежим на одной ножке. Кто дальше.
Но и здесь я обгоняю его. Тогда он хватает валяющийся у сорного ящика железный обруч и начинает гонять его по двору.
Обруч так грохочет по камням, что вскоре наверху все выбегают на балкон, и на голову Топорика сыплются тысячи проклятий.
– Топорик! – кричат сверху. – Смотри, утопим когда-нибудь в подвале!
Но он не слышит ни угроз, ни уговоров. Просыпается Грубая Сила. Непонимающе оглядывается по сторонам. Потом встает, подходит к Топорику. Удивительно, что тот никуда не убегает от него, а, наоборот, даже сам покорно подставляет голову под «бамбушки». И Федя приходит в отчаяние, с мольбой обращается к соседям, стоящим на балконе второго этажа:
– Ну, что мне делать с этим вундеркиндом?
– Убей его! – кричат сверху.
Топорик срывается с места, бежит к воротам. За ним бегу я. От Грубой Силы всего можно ждать!
В воротах нас встречают Виктор и Лариса. Они пропускают меня и Топорика на улицу и перед самым носом Феди захлопывают калитку.
Мы бежим на Барятинскую, скрываемся в первой попавшейся подворотне. Нет, Грубая Сила не преследует нас. Тогда мы выходим из нашего убежища. Сперва шагаем взад и вперед по Барятинской, потом поворачиваем на Ольгинскую, оттуда – на Кривую, обходим сад со странным названием Парапет и оказываемся на Коммунистической.
– Ну, как тебе нравится Баку? – спрашивает Топорик.
– Ничего себе город, – говорю я. – Но Астрахань лучше.
Меня подводят к витрине ювелирного магазина Мирзоева, уставленной золотыми часами, бриллиантовыми кольцами, серебряной посудой и хрустальными вазами; потом – к фруктовому магазину Усейнова, от пола до потолка набитому всевозможными фруктами; чуть ли не насильно тащат к недавно открывшемуся гастрономическому магазину Шахназарова, от одного вида полок которого, полных сыра, колбасы, маринадов и консервов, у меня текут слюнки, и спрашивают: есть ли такие магазины в Астрахани?
– Нет, – признаюсь я, – таких нет. Но Астрахань все равно лучше Баку!
– А в Астрахани есть Девичья башня? – преграждает мне дорогу Виктор, зло сверкнув черными бусинками глаз, и откидывает назад свой выгоревший, почти белый чуб.
– Башни нет, но есть крепость.
– Крепость и у нас есть, и получше астраханской, – говорит Топорик.
Меня ведут к крепости. Посреди площади Молодежи мы останавливаемся напротив крепостных ворот, и я говорю:
– Подумаешь, тоже крепость! Вот в Астрахани крепость так крепость! Там внутри крепости есть и собор. Самый высокий в мире!
– А у нас в крепости есть мечеть! – говорит Лариса.
– А в Астрахани есть Волга, – говорю я.
– А в Баку – Каспийское море!
– А в Астрахани, кроме Волги, есть еще две большие реки – Кутум и Болда!..
– Ты сам балда! – размахивая руками, кричит Топорик, грудью налетая на меня.
Я хочу дать ему оплеуху, но Лариса и Виктор разнимают нас, и тогда я говорю:
– Хорошо. А кто вас спас от турок и англичан?
Они молчат. Потом Виктор говорит:
– Конечно, Красная Армия.
– А откуда она пришла?
– Из Астрахани.
– То-то что из Астрахани! – ликую я. – И все военные пароходы тоже пришли из Астрахани!
– Верно, – соглашается Виктор. – Только не пароходы, а корабли. У меня папа как раз служил в Одиннадцатой армии. Когда армия из Астрахани шла на Баку, он заезжал к нам в Георгиевск, мы тогда жили у бабушкиной сестры.
Обернувшись к Дому просвещения, Топорик примирительно говорит:
– А вот с того балкона всегда выступает Киров. Перед пионерами и комсомольцами. Ты знаешь, кто такой Киров?
Я смотрю на него с презрением, ухмыляюсь:
– Еще бы! Как-никак Киров наш, астраханец. Это ведь он привел к вам в Баку армию из Астрахани.
– Киров – астраханец? – негодует Сашко и снова хочет налететь на меня, но его останавливает Виктор.
– Ничего не поделаешь, Топорик, – говорит он, – это правда.
– Да какая… какая же это правда, когда я слыхал, что Киров родился в Баку?
Позади раздается барабанная дробь. Мы оборачиваемся. По Коммунистической идут пионеры, большая колонна. Споры наши мгновенно прекращаются, и мы бежим через площадь, становимся на тротуар, где уже толпятся прохожие.
Пионеры идут четким строем, в белых рубашках и синих трусиках, в ярких галстуках, с длинными посохами, зажатыми под мышкой. У каждого за плечами – походный мешок, сделанный из наволочки или мешковины, на поясе – фляга или бутылка с водой.
– В лагерь! – затаив дыхание, шепчет Топорик. – Куда-нибудь за город.
– Да, – еле слышно шепчет и Лариса. – На берег моря. Хорошо сейчас там!
– А я тоже могу стать пионером, – вдруг говорит Виктор. – Отец у меня нефтяник, у них есть свой пионеротряд. Правда, пока он находится где-то за Азнефтью, но скоро его переведут в город.
Тут барабанная дробь прекращается, и пионеры поют: «Смело, товарищи, в ногу!»
– «Вышли мы все из народа», – подхватывает песню Лариса.
– «Дети семьи трудовой», – продолжает Топорик.
– «Братский союз и свобода», – басит Виктор, размахивая руками.
– «Вот наш девиз боевой!» – кричу я от радости, что не хуже их знаю эту песню, но Топорик дает мне щелчка, я бегу за ним, за мной – Виктор и Лариса, и так друг за другом мы несемся до самого Парапета.
Потом мирно направляемся домой, делая небольшой крюк по Кривой улице. Останавливаемся у витрины сапожной мастерской. Молча разглядываем сандалии – они всех цветов и размеров.
Вдруг Топорик открывает дверь мастерской и, став на пороге, кричит:
– Керосин есть?
Сапожники, сидящие в ряд за длинным верстаком, перестают стучать молотками, оборачиваются и непонимающе смотрят на него.
– А угли? – кричит Топорик.
Тогда один из сапожников стремительно откидывается назад, выхватывает из ящика колодку и изо всей силы запускает в Топорика. Но тот успевает захлопнуть дверь, и мы бежим по улице. Виктор, Топорик и Лариса заливаются смехом. У меня же от страха бешено колотится сердце.
На углу переводим дух. Нет, никто за нами не гонится.
– А в Астрахани вы играли в такие игры? – спрашивает Топорик, хитро перемигиваясь с Виктором.
– Нет, – честно признаюсь я.
– Теперь – я! – говорит Лариса. Она влетает в цветочный магазин, кричит: – Картошка есть?
– Дура, – нехотя отвечает ей цветочница.
Лариса, Топорик и Виктор хохочут во все горло, держась за животы. Смеюсь и я.
– А селедка? А керосин? А вакса? – выкрикивает Лариса.
Цветочница, выведенная из терпения, хватает швабру и бежит за нами, но мы уже далеко. Она грозит нам шваброй, а мы еще пуще заливаемся смехом.
– Теперь твоя очередь, – говорит мне Топорик.
– Хорошо, – соглашаюсь я, хотя мне страшно. Но игра эта мне все же нравится.
– Смелее, смелее! – толкает меня в спину Лариса.
Я приоткрываю дверь парфюмерного магазина и, придерживая ее ногой, кричу:
– Продайте нам арбуз!.. Ах, у вас нет арбуза?.. Тогда продайте картошку! Ах, у вас нет и картошки?.. Тогда продайте…
Кто-то сзади хватает меня за ухо. Я ору с такой силой, что вслед за мною от ужаса кричат все покупатели в магазине. Тогда меня хватают за второе ухо и приподнимают от земли. Человек спокойно выговаривает, что хулиганить у себя в магазине он не позволит.
Но его принимаются колотить Виктор, Топорик и Лариса, и, бросив меня, он бежит за ними. А я, зажав голову руками, заливаясь слезами, бреду куда глаза глядят. Уши у меня горят так, словно их прижгли раскаленным железом. В особенности правое.
Где-то в конце улицы меня нагоняют Виктор и Лариса, берут под руки, и мы молча идем домой.
– Это все из-за твоих дурацких фокусов, – говорит Виктор подбежавшему Топорику. – Тоже нашел игру! – и дает ему подзатыльника.
– Кто мог знать… – лепечет в ответ Топорик, принимая подзатыльник как должное.
– Кто мог, кто мог! Вот оторвали бы ему ухо, тогда б узнал, кто!
– Очень больно? – спрашивает Лариса, заглядывая мне в лицо. Она отнимает мою руку от правого уха, с ужасом произносит: – Смотрите, как оно вздулось!
Я дотрагиваюсь до уха; оно твердое, как дерево, и совсем бесчувственное.
В обход через двор, по черной лестнице, чтобы нас никто не увидел, меня приводят к Ларисе. Спрятать меня у нее намного легче, чем у кого-либо другого. Отец Ларисы домой приходит поздно вечером.
Меня укладывают на диван, суют под голову подушку.
– Хорошо бы ему спиртовую примочку, – слышу я шепот Топорика. – Или компресс. Как мне делают при ушибах.
– Но у него ведь не ушиб! – бешеным шепотом, готовая его стукнуть, возражает Лариса.
– Это одно и то же! – уже во весь голос авторитетно заявляет Топорик. – Как-никак у меня мама работает в больнице, мне лучше знать.
И Лариса уже ему не возражает, видимо надеясь, что он в этом деле понимает больше нее.
– А есть ли у нас спирт? – Лариса ставит стул к буфету, открывает верхнюю половину.
И тут раздается стон Топорика:
– Какую можно собрать коллекцию винных этикеток!
Я открываю глаза, потом ложусь на спину, чтобы хорошо видеть. Весь верх, все три полки буфета уставлены бутылками самой разной формы, украшенными удивительно пестрыми и разноцветными этикетками с надписями на непонятных языках.
– Спирта у папы нет, но я думаю, что его можно заменить коньяком, – говорит Лариса, рассматривая наклейки на бутылках и пытаясь их прочесть. – Ничего не случится, если Гарегину мы ухо намажем даже ликером «какао-шуа». Его у папы целых три бутылки, и одна как раз начата. Он вчера пил чай с ликером.
Лариса достает вату и бинт и, налив рюмку ликера, макает в нее ватку, мажет ею мне правое ухо, потом левое, потом за ухом, потом чуть ли не всю шею.
Виктор и Топорик перевязывают мне всю голову и велят, чтобы я спокойно лежал.
– В таких случаях больному хорошо бы дать и что-нибудь выпить, – говорит Топорик. – Да, да, я не шучу! – повышает он голос, услышав ироническое замечание Ларисы из соседней комнаты. – Мама всегда так делает.
Лариса приносит новую рюмку и наливает ликер. Топорик садится рядом со мной на диван и пытается меня поить. Крепко стиснув губы, я сперва мотаю головой, но… почувствовав аромат ликера, делаю глоток, потом второй, третий.
– Ура! – кричит Топорик, вскакивая с дивана. – Теперь наша очередь! Мама говорит – когда пьют за здоровье больного, тому сразу становится легче.
Они хохочут втроем, и Лариса расставляет на столе рюмки.
– Ничего, мальчики, если я вам налью из разных бутылок? А то папа может заметить.
Она берет из буфета первую попавшуюся под руку бутылку и цедит из нее в каждую рюмку несколько капель. Крепко закупорив бутылку, аккуратно ставит ее на место и берет соседнюю. И так она проходит по всем трем полкам.
Потом Лариса достает из нижней половины буфета большую коробку с душистыми сигарами, коробку папирос с удивительно длинными мундштуками, дает всем понюхать, и все садятся за стол.
– Курите, мальчики! – весело и бесшабашно говорит она, бросая Виктору спичечный коробок, но ни Виктор, ни Топорик до папирос и сигар не дотрагиваются. Виктор поднимает рюмку.
– Гарегин, за здоровье твоего уха!
Они звонко чокаются, пьют мелкими глотками и то и дело взрываются смехом.
– А что я вам сейчас покажу, мальчики! – вдруг говорит Лариса, ставя рюмку на стол, и бежит к комоду, достает из него какую-то растрепанную книгу на польском языке, торопливо перелистывает страницы и выхватывает спрятанную среди них открытку.
На ней изображена красавица с ярко накрашенными губами, с пышной прической. Через всю открытку написано: «100 000 поцелуев!»
– Эту открытку папа выиграл еще при царе, – смеясь, говорит Лариса. – В каком-то «веселом доме». Тогда еще мама у нас была жива.
– И что, твой папа сто тысяч раз целовал эту красотку? – с удивлением спрашивает Виктор, прочтя вслух «правила» на обороте открытки, куда аккуратным почерком красными чернилами вписано имя Сигизмунда Пржиемского.
– Нет, он поцеловал ее несколько раз и бросил. Ведь это только так пишется – сто тысяч.
– И что взрослые находят в поцелуях – не пойму! – Топорик пожимает плечами и шмыгает носом. – Я еле-еле выношу даже поцелуи мамы. А когда приходит тетя Оксана, лезет ко мне со своими ласками и начинает причитать: «Ох, ти, гарнэсэньке малятко мое, дай же я тебе пригорну та ще и поцілую», – я просто убегаю из дому… Когда я вырасту, я никогда не буду целоваться. А ты? – обращается он к Виктору.
– А я подумаю, – хмуро отвечает Виктор, спрятав глаза за чубом. – Может быть, не такие уж все дураки.
– А ты, Гарегин?
Но в ответ я горько плачу, отвернувшись к стене.
– Давайте, мальчики, – говорит Лариса, – сменим ему компресс. Может быть, у него все-таки осядут уши?
И она вновь принимается мазать мне уши ликером.
Глава четвертаяНАШ ДЕДУШКА
У бабушки целый день работа в кухне. В свободное время она сидит и вяжет у окна. А дедушка наш живет один на своей половине. В овчинном порыжевшем тулупе он часами неподвижно лежит на старом, выцветшем паласе, уставившись широко открытыми глазами в сводчатый потолок, или спит, тяжело и шумно отдуваясь, отчего у него шевелятся кончики длинных усов. Дед очень слаб, но очень много ест. Все, что мать получает по карточкам, она приносит и отдает ему, и он уже сам отпускает продукты бабушке. Веревочные весы с деревянными чашами, которые мы привезли из Астрахани, теперь висят посреди антресоли, мерно покачиваясь на сквозняке. Чаши весов чуть ли не касаются пола.
У изголовья постели деда стоят жестяные банки от монпансье и несколько продырявленных эмалированных тарелок. В банках он держит крупы, сахар, соль, а на тарелках – самодельные гири из кусков железа, заржавелых болтов и гаек, которые я наносил ему еще в Астрахани. Рядом на паласе лежит его тяжелый кинжал. В его ножнах, в прорези, хранится еще другой – маленький кинжал. Дед говорит, что этот маленький кинжал он подарит мне, когда я подрасту – мне исполнится тринадцать лет, – и я всячески и во всем стараюсь ему угодить.
Рыбу или мясо, что мать изредка приносит с базара, дед рубит большим кинжалом на несколько частей, взвешивает на весах, отдает одну часть бабушке, чтобы она приготовила обед, а остальные прячет около себя или велит строго хранить матери. Хлеб же он разрезает маленьким кинжалом. Крошки, оставшиеся на паласе, он собирает на заслюнявленный палец и долго сосет его, как маленький. Часто я отказываюсь от своей доли хлеба в пользу деда. Он плачет, но берет. То и дело он вспоминает где-то и когда-то недоеденный вкусный обед, сладости, недопитое вино и очень долго сокрушается по этому поводу:
– Ведь мог есть и пить, а не хотел. А теперь хочу, и нечего!
Мать не любит деда и за глаза называет его тираном. При нем, конечно, она ничего подобного не решится сказать. То же самое и бабушка. Они обычно храбрятся только на своей половине.
У дедушки печальная судьба. Не всегда же он был таким несчастным. Не всегда же он был и калекой. Я хорошо знаю историю его жизни, которую не раз мне приходилось слышать из уст бабушки.
Когда деду было пятнадцать лет и он еще был совсем не дедушка, а рослый и сильный парень, умер его отец, то есть мой прадед. С братом Ованесом, который был на три года старше его, они остались круглыми сиротами, потому что у них не было и матери.
Братья решили, что они будут жить вместе, накопят денег и лишь потом, через несколько лет, все поделят. У них был виноградник и фруктовый сад. Они дружно и весело работали, осенью возили фрукты на продажу в Шемаху или же за сто верст – в Баку.
Но на четвертый год виноград братья продали местному виноделу, а гранаты, орехи и яблоки дед повез в Баку. Год был урожайный, фруктами завалены базары, и, отдав скупщику свой товар за бесценок, дед пустился в обратную дорогу.
Недалеко от деревни ему встретились односельчане. Они остановили его арбу, посмеиваясь и перемигиваясь, стали расспрашивать, как он съездил в город, сколько выручил денег, какие купил подарки брату… и его молоденькой жене.
Дед ничего не мог понять. Тогда они сказали, что он олух, и если уж такой непонятливый, то так ему и надо, на месте Ованеса они бы, видимо, поступили с ним точно так же.
Дед поспешил домой. Там было пусто, точно все унесли воры. Пусто, ни зернышка не оказалось в амбаре. Настежь распахнуты были двери хлева: ни коровы, ни лошади. Дед бросился к соседям. Они удивились, что он ничего не знает о свадьбе Ованеса и о переезде его к жене в Кара-кенд.
Дед попросил у соседей лошадь и поскакал в Кара-кенд. До него было двенадцать верст.
На разгоряченном коне дед влетел во двор родителей жены Ованеса, но Ованеса не оказалось дома. Он побежал в хлев. И там не было брата. Тогда он перемахнул через забор, отделяющий сад от двора, и тут под деревом увидел брата и его молоденькую жену! Они срывали со склонившихся к самой земле веток ярко-желтую ароматную айву и аккуратно складывали ее в корзину.
Дед подскочил к Ованесу, в бешенстве выхватил из-за пояса кинжал – тот, которым теперь разрубает мясо и рыбу, – но молоденькая жена брата бросилась между ними и прикрыла собой мужа.
Дед отдернул занесенную руку. Но острый конец кинжала все же коснулся груди молодой женщины. Показалась капля крови. Кинжал отвалился в сторону, напружиненная рука деда повисла плетью, кинжал выпал из его разжавшихся пальцев, а вслед за ним и сам дед, словно подвернув ногу, повалился на землю.
Ценою какого усилия деду удалось задержать занесенный кинжал, видно из того, что его мгновенно поразил паралич, отнялись ноги.
Деда привезли в телеге домой. Его лечили целебной грязью и травами местные знахари, поили лекарствами доктора из Шемахи, но лечение не помогло. Не помогли и жертвоприношения в «святых местах», вплоть до древнего Эчмиадзина в Армении. Ноги у него отнялись на всю жизнь.
Заниматься крестьянской работой дед уже не мог, и соседи тогда надоумили его переехать в город, найти там какую-нибудь сидячую службу.
Дед сдал в аренду свою долю сада и виноградника и переехал в Шемаху к своим дальним родственникам. Это были добрые люди. Они приютили его у себя и сказали, что единственное дело, которым он мог бы заниматься в его положении, – это писать бумаги, но для этого ему надо много и терпеливо учиться грамоте.
– Ничего, научусь! – сказал дед.
Через год он уже мог сносно читать и писать по-армянски. Но этого было мало, чтобы стать писарем. Писарю надо было знать армянский и русский языки и арабский шрифт. Только в этом случае он мог рассчитывать на постоянный заработок. И тогда дед стал изучать русский и арабский. Арабский ему преподавал мулла, русский – учитель местной приходской школы.
Года через три дед поступил учеником в контору нотариуса, а еще через несколько лет арендовал на базаре лавчонку, открыл свою «контору по переписыванию бумаг». Вскоре он уже брал заказы и на составление бумаг, писал различные прошения, не гнушаясь также сочинением писем крестьянам.
Ему платили и деньгами, и натурой: маслом, яйцами, вином.
Но вскоре дед нашел и дополнительный заработок.
По природе своей он был сильным парнем, с крепкими руками. А когда у него отнялись ноги, то, как говорит бабушка, сила ног у него перешла в руки, и они стали вдвое сильнее.
Недалеко от дедовой «конторы» находилась кузница. У нее с утра до вечера толпились крестьяне. Кому надо было подковать лошадь, кому сделать новый обод на колесо. У кузницы частенько собирались базарные завсегдатаи, местные силачи, и мерялись силой, ломая подковы. Это зрелище в базарные дни – воскресенье и пятницу – собирало много народу. Здесь устраивались сборы и устанавливались призы победителям.
Однажды дед пришел на костылях тоже испробовать свою силу. Но над ним только посмеялись: «Ну где тебе, писарю, да еще калеке, ломать подковы? Иди с богом!»
Дед обиделся, но не ушел. Он стал в сторонку, наблюдая, как пыжатся силачи, пытаясь сломать старые подковы, выбрасываемые кузнецом за порог кузницы. И вдруг расхохотался.
На него посмотрели удивленно – не спятил ли человек? – и спросили, что с ним.
– Такие подковы у нас в деревне ломает каждый мальчишка, – сказал дед.
– Каждый? Хорошо! – выкрикнули в толпе и протянули ему подкову. – Может быть, и ты сломаешь?
Но дед швырнул ее прочь и сказал, что не желает марать руки о ржавую грязную подкову. Тогда взбешенные его наглостью парни из толпы влетели в кузницу, выхватили из кучи новую, еще не совсем остывшую подкову и, сунув ее деду под нос, спросили – не такую ли он думает сломать?
– Такую, – сказал дед.
Ему принесли скамейку, он сел, положил рядом с собой кизиловые костыли, подкинул подкову на ладони, примеряясь к ней, и стал рвать ее у себя на груди. Он разогнул подкову, согнул, снова разогнул и разорвал на две части. За исключением кузнеца, человека очень сильного, здесь никто никогда не ломал новых подков. И дед получил приз – около пяти рублей.
Когда весть об этом разнеслась по базару, прибежала новая толпа любопытных – продавцов и покупателей, – деда уговорили сломать еще одну новую подкову.
Дед согласился, но потребовал новый приз. Ему собрали около двух рублей, принесли самую толстую и тяжелую подкову, которую кузнец специально отковал для битюга-тяжеловоза.
Дед разорвал и эту подкову.
Тогда потрясенная толпа, уверенная, что деду никогда не сломать третьей подковы, снова собрала приз, но дед сломал и третью подкову, забрал все деньги и, взяв костыли, ушел победителем с базара.
И с того дня слава о нем как о силаче пошла по всей округе. Сила стала его второй доходной статьей. Она порой давала ему куда больший заработок, чем «контора». Но и «контору» с того дня стало посещать больше клиентов. Некоторые приходили с пустячными просьбами, но засиживались часами.
Прослышав о деде, к нему как-то приехал командир казачьего полка. Это был человек высокий, очень сильный, к тому же очень богатый. На Кубани у него были большие владения. Полковник ломал новые подковы, но не мог поверить, что это может сделать калека. Он пошел в кузницу, выбрал четыре новые подковы и в сопровождении толпы зевак направился в «контору» деда.
– Двадцать пять рублей за каждую подкову! – сказал полковник, положив перед ним «екатеринку».
Дед разорвал все четыре подковы, сразу став богатым человеком.
Через месяц полковник снова приехал – и снова проиграл деду большие деньги.
Еще через месяц он приехал с сотней лихих чубатых всадников и на этот раз предложил деду за сто рублей… вырвать с корнем дерево-трехлетку.
Бабушка рассказывает, что тогда она была девочкой, но хорошо помнит эту историю, о ней говорили повсюду. Наш дедушка будто бы заказал в духане обед, ему принесли ведро хорошего шемахинского вина, он сытно пообедал и крепко выпил и, став на костыли, в окружении большой толпы любопытных пошел искать подходящее дерево.
Но дерево выбрал сам полковник. Это был невзрачный с виду кривой кизил, глубоко уходивший корнями в землю.
Судя по рассказам бабушки, наш дед будто бы сперва сильно раскачал дерево, потом стал вертеть его то в одну, то в другую сторону, и лишь после этого, навалившись на костыли, которые при этом сильно погнулись, вырвал дерево с комками прилипшей к корням земли.
Полковник уехал и больше не показывался у нас в городке.
На этом, надо думать, и закончились испытания силы деда разными богатыми охотниками. С того дня больше никто не приглашал его на состязания.
На скопленные деньги дед купил участок земли и начал строиться. Потом женился.