355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Хорватова » Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ) » Текст книги (страница 92)
Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ)
  • Текст добавлен: 27 апреля 2021, 19:30

Текст книги "Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ)"


Автор книги: Елена Хорватова


Соавторы: Павел Саксонов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 92 (всего у книги 142 страниц)

– Зол язычок – беги со всех ног!

Прозвучало это двусмысленно, но я не стал уточнять, что именно Иван Пантелеймонович имел в виду: необходимость бегства от злоречия или необходимость иметь быстрые ноги злоречивому! Впрочем, Иван Пантелеймонович и сам не преминул дать комментарий на комментарий:

– Мудрыми были наши старики.

– В каком смысле?

– В том самом, – Иван Пантелеймонович провел ладонью по своей лысой голове, по лицу, по бороде. – Однажды я, ваше благородие, – мальцом еще, в деревне нашей – слышал, как дед пенял другому деду: «Что же ты, Парамон, егоришь этого Богом обиженного?» А был у нас, нужно сказать, чудак один: совсем свихнулся после того, как его на конюшне выпороли…

– Да полно тебе, Иван Пантелеймонович! – перебил я можайского кучера. – Кто же кого на конюшнях порет? Салтычих[359] давно уже и в помине нет!

Иван Пантелеймонович посмотрел на меня с укоризной:

– Много вы понимаете, вашбродь! Правду сказать, ничегошеньки не понимаете!

– Я?

– А то кто же?

Моя репортерская гордость была уязвлена самым жестоким образом:

– Ты, Иван Пантелеймонович, ври да не завирайся! Я, между прочим, самый пронырливый репортер эпохи[360]!

– Карась вы самый вероимчивый, вашбродь, а не репортер пронырливый. Дальше города видеть ничего не видите. А покажи вам кто, то и тогда: мушку из ниток проглотите, а червяка мимо рта пронесете!

Я растерялся: он это серьезно?

Между тем, подле кресла, за которым мы с Иваном Пантелеймоновичем стояли, начала собираться настоящая толпа. Увидев и услышав, как Иван Пантелеймонович поучал и бранил меня, в равнодушном спокойствии не остался никто: все покинули свои места и придвинулись к нам поближе. К стыду моему, должен признать: руководило ими не сочувствие ко мне и уж точно не желание разобраться в предмете возникшего спора, а чувство совершенно противоположное – удовольствие видеть, как Иван Пантелеймонович чихвостил меня без смущения и зазрения совести!

– … вот так ума бедолага и лишился. И зажил он тотчас так, что оторопь брала: возможно ли такое? Не выдержал дед и ну к нему подступаться: «Что же ты, – говорил он ему, – делаешь, негодяй ты этакий! Как в твою дурью башку такое вообще могло закрасться? Ты зачем в Глашу зажженной лучиной тыкал да на сеновал ее перед собою гнал? Снасильничать хотел? Ну, так заруби себе на носу: *** мы тебе с мужиками вырвем и в рот запихаем!» Да что толку? У бедняги глазки только бегали да слюни текли, да руки тряслись, а голова-то – голова! – ничего не соображала! Вот и отволок от него второй мой дед первого. «Ты, Ванечка, это брось! Зачем егоришь больного человека? Ну, в зубы ему дай: наука и наглядно! А словами обижать – тьфу, глупость одна!»

Я уже не просто растерялся, а совсем потерял ощущение реальности:

– Ты что же, Иван Пантелеймонович, предлагаешь болезных лупить?

Лысый Паллор[361] посмотрел на меня в упор, да так осуждающе, что я попятился:

– Отеческая затрещина, ласковая, – это разве лупить?

– Но в зубы?

– И в зубы – тоже, – отрезал Иван Пантелеймонович и замолчал.

Саевич вспыхнул. Остальные захихикали.

– Вы меня сумасшедшим считаете? – Саевич. – Считаете, что меня и побить – не грех?

К моему удивлению, Кирилов, который вот только что соглашался со мной в оценке душевного состояния фотографа, а давеча и вовсе не гнушался пускать в ход руки… Кирилов, повторю, обхватил – к моему удивлению – Саевича за плечи и вывел его из круга хихикавших полицейских:

– Не берите в голову, Григорий Александрович! Chaque personne n’est qu’un être humain… Ля креатюр, c’est-à-dire[362], – добавил он отчасти нарочито по-русски, отчасти – с нарочито тщательным выговором. – Стесняться этого не следует. Давайте лучше вернемся к вашему рассказу.

Полицейские перестали хихикать. Только Можайский промурлыкал:

– Tremblez, tyrans et vous perfides l'opprobre de tous les partis[363]…

– Юрий Михайлович!

– Молчу!

Можайский отошел и действительно замолчал.

Саевич смог – не без того, чтобы чуточку поломаться – продолжить прерванный нами рассказ.

– Как нередко бывает, первый блин вышел комом. И так, и эдак я переставлял приборы; и так, и эдак поворачивал тело, но, сделав несколько снимков, сразу чувствовал: не то. Не нужно было ожидать результат, чтобы в этом убедиться. Впрочем, и результат, как выяснилось впоследствии, действительно получился никудышным. Не стану вдаваться в технические подробности, скажу только, что до причины ошибок я додумался не сразу. Где-то с неделю я ломал голову: почему так вышло? А когда догадался… в общем, когда догадался, дело пошло!

– Подождите, – перебил Инихов. – Получается, тело Гольнбека само по себе Кальберга не интересовало? Получается, это было простое совпадение? То, что именно оно оказалось первым? То, что у Гольнбека оказались фальшивые бумаги? В общем, всё, о чем мы тут говорили?

Саевич покачал головой:

– Не совсем. Точнее – совсем не так.

– Поясните.

– Тогда, в те дни, я, разумеется, не знал, что Кальберг чего-то ожидал. Что его интересовало что-то именно в Гольнбеке. Но теперь-то я знаю точно: интерес у него был, причем интерес совершенно определенный!

– Ага! И?

– Еще в мертвецкой – тогда мне это не бросилось в глаза или же я, поглощенный работой, просто не обратил на это внимания – барон не просто крутился рядом со мной, не просто помогал мне в моих манипуляциях с телом и аппаратурой, но и давал советы. От каких-то я отмахивался как от назойливых и нелепых. Другим – представьте себе – следовал: в них и на мой взгляд имелось разумное зерно. Так вот. Теперь я вижу, что все они – советы эти – сводились в конечном счете к одному: осуществить съемку так, чтобы пальцы обеих рук как бы просвечивались… Поднесите, но не слишком близко, ладонь к глазам и посмотрите сквозь нее на люстру. – Саевич быстро подошел к Инихову и поправил руку Сергея Ильича так, чтобы свет от люстры падал на тыльную сторону ладони определенным образом, а сама ладонь находилась в определенном положении относительно его глаз. – Видите?

Инихов утвердительно кивнул:

– Да. Вижу кости.

– Красиво?

– Ну…

– А теперь поверните ладонь вот так… – Саевич показал, что нужно сделать.

Инихов повернул и вскрикнул:

– Не может быть!

– И все-таки – может.

И вновь на губах Саевича появилась полубезумная улыбка, но на этот раз ни я, ни кто-то другой не посчитали ее основанием для шуток. Мы все сгрудились за спиной Сергея Ильича и – в напряженном внимании – старались рассмотреть то, что явилось его взгляду и заставило его изумленно вскрикнуть. Митрофан Андреевич даже присел на корточки, постаравшись устроиться так, чтобы его собственные глаза оказались на одной линии с глазами Инихова.

– Черт возьми!

Инихов опустил ладонь.

Чулицкий закусил губу.

Можайский прищурился, гася улыбку в своих глазах:

– Михаил Фролович! – обратился он к Чулицкому. – Как тебе такая дактилоскопия?

Сказать, что Чулицкий нахмурился, – не сказать ничего: начальник Сыскной полиции как будто сморщился. Не отвечая прямо на вопрос его сиятельства, он пробурчал:

– Всегда подозревал, что эти игры с отпечатками могут завести черт знает куда… Гальтон у них в авторитетах, понимаешь! Форжо! Лакассани всякие[364]…

– Поговаривают, однако, что дактилоскопии быть?

Чулицкий подтвердил:

– Да.

– И скоро?

– Точно сказать не могу. Сейчас рассматривается вопрос о создании исследовательской группы и отправке ее за границу, причем неясно даже, куда именно: в Англию? В Германию? А то и вовсе в Аргентину[365] какую? Неясен вопрос и подведомственности… Нет, понятно, что это будет по части Министерства внутренних дел, но вот кому в нем решать придется[366]?

– Думаешь, Сыскную полицию вовлекут?

– Обязательно, чтоб им пусто было[367]!

– Забавно…

Да, дорогой читатель, его сиятельство именно так и выразился: «забавно»! А вот что забавного он нашел, мне, очевидно, придется пояснить.

Итак, Инихов, как и все мы, глядя на освещенную с тыльной стороны ладонь, увидели темные пятна костей, а на их фоне – совершенно четкий рисунок папиллярных линий. В самом по себе этом обстоятельстве не было ничего удивительного. Думаю, каждый человек хоть раз в жизни да рассматривал свои ладони на просвет! Даже четкость рисунка не поражала: в конце концов, хорошо известно, что некоторые виды изображений получаются особенно отчетливо именно на затемненном фоне при фоновой же подсветке[368]. А вот то, что случилось дальше, и вызвало всеобщее изумление.

Стоило Сергею Ильичу повернуть ладонь, то есть, по сути, изменить угол падения на нее электрического света, как изменился и сам рисунок! Более того (или – хуже того?): такая «особая примета», как имевшийся на среднем пальце Инихова застарелый шрам, тоже «сместился», изменив не только свое положение относительно линий, но и совершенно запутав рисунок! Если бы можно было этот новый рисунок наложить отпечатком на какой-то предмет, идентификация по нему помощника начальника Сыскной полиции оказалась бы невозможной! Получилось бы, что два отпечатка одного и того же пальца одного и того же человека оставлены разными людьми[369].

Неудивительно, что это открытие вызвало настоящий фурор, чтобы не сказать – потрясение!

Саевич – воистину герой момента – явственно наслаждался произведенным впечатлением. Это была хорошая месть за то, что еще несколько минут назад мы – стоявшие теперь с открытыми ртами и выпученными глазами – сочли его сумасшедшим или, как минимум, полупомешанным!

– Невероятно! – снова Инихов. – А Кальберг-то, оказывается, не только умен, но и чертовски прозорлив! Неужели узнал, что дактилоскопия станет обязательной? Неужели решил подготовиться?

– Вряд ли, – перестав щуриться, покачал головой Можайский, в полную силу сверкая страшной улыбкой своих глаз. – Тут дело в другом. Готов об заклад побиться. Иначе зачем бы ему для первых экспериментов понадобился труп именно Гольнбека? Фотографический фокус с изменением линий можно было провести на любом теле!

– Гм… Саевич?

Но Григорий Александрович только пожал плечами:

– Я рассказал то, что знаю. А вот зачем… Могу добавить только, что барон отобрал из готовых карточек несколько и забрал их себе. Тогда я не придал этому значения, тем более, что моя голова работала только в одном направлении – все мои мысли крутились вокруг допущенных при съемке ошибок: как вольных, так и невольных, то есть – зависевших от неверных предварительных расчетов.

Чулицкий и Можайский задумались, глядя друг на друга, но друг друга не видя. Сколько могло продолжаться это «стояние» – неизвестно, но вдруг его нарушил Инихов. Сергей Ильич хлопнул себя по лбу ладонью и сказал:

– Подождите… если не ошибаюсь, в те же примерно дни произошло ограбление с убийством в доме какого-то аптекаря… как бишь его… из головы вылетело! Но точно помню, что было у нас такое дельце…

Чулицкий и Можайский отреагировали одновременно:

– Да, на се…

– …линии…

– Вель его фамилия!

Я вскинул руки:

– Господа, господа! Кто-нибудь один, пожалуйста: я ведь записываю, что могу!

Чулицкий и Можайский переглянулись:

– Говори ты.

Можайский кивнул и заговорил:

– Ты должен это помнить, Никита. Ограбили аптеку на седьмой линии, как раз на моем участке. Но ограбили – это бы ладно. Хуже то, что убили припозднившегося фармацевта: не владельца, профессора Веля, а одного из работников. Заведение большое, дом занимает собственный, помимо аптеки в нем еще и производство, и лаборатория, и библиотека с подборкой книг по фармации, и даже институт органотерапевтики. Почти триста человек служащих и рабочих! Ну, вспомнил?

Теперь уже я хлопнул себя ладонью по лбу:

– Да, верно! Громкое было дело… – и тут же запнулся, впав в недоумение. – Но позвольте: какая между этими событиями связь?

Инихов:

– Самая прямая, Сушкин, самая прямая!

– Не понимаю.

Чулицкий:

– Убийцу мы… ладно-ладно, – тут же поправился он, – ты, Можайский…

Можайский усмехнулся.

– … убийцу выследили и поймали. Но что именно натолкнуло на его след?

Я подскочил:

– Действительно! Отпечаток!

– Именно. Убийца влез ладонью в лужу крови, а затем оперся на лабораторный стол с эмалированной поверхностью, на которой отпечаток высох и сохранился очень четко.

Я побледнел:

– Прокурор был очень убедительным. Присяжные вынесли обвинительный приговор.

– Да: человек пошел на каторгу.

Инихов:

– Мы не того поймали, господа! – и окутался клубами сигарного дыма.

– Карточки! – воскликнул Можайский. – Где карточки?

После секундного замешательства фотографические карточки Саевича были найдены. Можайский начал их перебирать – быстро, решительно. Однако нужные не находились.

– Да где же они, черт бы их побрал? А! Вот! – Можайский протянул Чулицкому одну, а Инихову другую карточки. – Ну! Похоже?

Оба сыщика пристальными взглядами воззрились на фотографии.

– Гм… – пробормотал Чулицкий.

– М-да… – как эхо отозвался Инихов.

Можайский:

– Ну?

– Несомненное сходство! Тот же шрам через верхнюю треть ладони. Та же полурассеченная линия жизни…

Можайский подскочил к дивану, на котором спал доктор, и принялся – без всякой пощады – трясти Михаила Георгиевича:

– Шонин! Шонин! – кричал «наш князь», от хватки за плечи перейдя к пощечинам. – Очнитесь!

Но его усилия оказались напрасными: доктор спал, как убитый. Ни тряска, ни удары по лицу не разбудили Михаила Георгиевича. Тогда в процесс «экзекуции» вмешался я, остановив Можайского и просто спросив:

– Что ты хочешь от него узнать?

– Чем травили родственников погибших на пожарах! Он должен был встретиться со своими коллегами и…

– Он всё узнал, – перебил я Можайского. – Перед тем как… э… улечься… еще когда он только пришел… помнишь, он еще стихами постоянно шпарил…

– Ну?

– Он рассказал мне вкратце о своих открытиях. Вот… – я полистал памятную книжку. – Наиболее вероятно, что ядом послужила смесь[370]…

Тогда Можайский выхватил у меня книжку и бросился к телефону:

– Уже поздно, но я попробую… Барышня, – закричал он в трубку, – тридцать семь – десять! Срочно!

Телефонистка быстро установила соединение, и, несмотря на действительно уж очень поздний час, трубку на том конце провода сняли почти без промедления.

– Василия Александровича!.. С кем я говорю? Ах, это вы, Фридрих Карлович… Можайский… Нет-нет: вы тоже можете мне помочь. Скажите: в вашей лаборатории занимаются с… минуту… – Можайский прочитал название. – Вот как?

Собеседник Можайского что-то говорил – что именно, слышно не было, – и его сиятельство становился все более мрачным.

– Вы ведь – оптовые торговцы, верно?

Очевидно, последовал утвердительный ответ, потому что Можайский детализировал вопрос:

– Вы можете посмотреть, кто числился в ваших покупателях два года назад? Точнее – осенью позапрошлого года?.. Да, это важно… Хорошо, я подожду.

Потекли минуты. Можайский ждал. Ждали и мы все.

Наконец, в трубке заговорили.

– Стоп! – внезапно воскликнул Можайский. – Это именно то, что я ожидал услышать. Кто курировал продажу?.. Да что вы говорите! Это точно? Ошибки быть не может… Да-да, я понимаю: «точно, как в аптеке»! Спасибо, Фридрих Карлович, доброй ночи!

Можайский положил трубку на рычаг.

– Ну? – вскинулся Чулицкий.

– Ну? – вскинулся Инихов.

– Ну? – вскинулся я.

Можайский отошел от аппарата, вернул мне памятную книжку и подвел итог:

– Того мы человека задержали, господа, того. Но все же – не убийцу.

– Как так?

– А вот так. «Убийца» наш – в кавычках, разумеется – без всякого, как только что прояснилось, разумного основания отпускал препарат в лабораторию Военно-медицинской академии. А убитый – ни много, ни мало – обеспечивал ритмичность производства. Связь между ними, как видите, очевидная. Вот только мотива для убийства нет. Что тогда придумало следствие?

Чулицкий побагровел, но сдержался:

– Не придумало, а установило!

– Ладно, пусть будет так! – Можайский передернул плечами. – Что установило следствие?

– Личную неприязнь оно установило. Убитый отказался занять убийце довольно крупную сумму.

– Всего-то!

– С отпечатком этого хватило.

– И он, «убийца» этот, если память меня не подводит, не защищался?

– Мямлил что-то несуразное.

– Понятно.

Можайский замолчал.

Инихов:

– Получается, Кальберг разом избавился от двух, ставших ему ненужными, сообщников.

– Получается, так.

– Но как он провернул историю с отпечатком? И почему не побоялся, что обвиняемый расскажет правду? И не слишком ли все это сложно?

– С отпечатком все просто. – Можайский вытянул вперед свою собственную ладонь. – Обратите внимание, господа, насколько, в сущности, прост рисунок основных линий: тех, которые непременно отпечатаются на твердой поверхности, если мою ладонь чем-нибудь измазать и к такой поверхности приложить. Всё, что было нужно Кальбергу, это – макет. А для макета – сам по себе рисунок. Рисунок, заметьте, даже не точный, а приблизительный, с характерной всего лишь приметой. Ведь проводить настоящую дактилоскопическую экспертизу никто – очевидно – не стал бы. Общаясь с тем, кого он наметил на роль подставного убийцы, Кальберг обратил внимание на имевшиеся у этого человека приметы – шрам в верхней трети правой ладони и рассеченную линию жизни. Получить отпечаток его ладони он по какой-то причине не смог: только в романах людям подсовывают сургуч или воск и те, не ожидая ничего плохого, давят на них руками. Одновременно с этим, он и у другого своего знакомца – Гольнбека – заметил нечто похожее… Поручик!

Любимов от неожиданности вздрогнул и вытянулся.

– Был у Гольнбека шрам на ладони?

– Да, Юрий Михайлович, был.

– А разрез на линии жизни?

– Н-не знаю… – наш юный друг замешкался и смутился. – Не помню.

– Ладно, – Можайский махнул рукой, – будем считать, что был. В конце концов, на сделанных Григорием Александровичем карточках он имеется.

Саевич:

– Нет, подождите!

– Да?

– Шрам действительно был, а вот разрез – нет. Это – не настоящий разрез, а иллюзия, созданная светом. Как и то, что шрам находится в верхней трети ладони, а не идет от запястья к большому пальцу.

– Ах, вот как! Ну, это ничего не меняет. – Можайский слегка улыбнулся губами. – Для изготовления макета и этого было достаточно. Мы, господа, неправильно поначалу рассудили: Кальберга интересовала возможность подделывать отпечатки не для того, чтобы избегать наказаний, а ровно наоборот – чтобы их навлекать. И как раз само отсутствие у нас практики дактилоскопии вооружило его донельзя просто.

– Просто? – Митрофан Андреевич. – Помилуйте, Юрий Михайлович! Да где же это просто? Просто – это по голове ударить. Или пулю в живот всадить. Ножом полоснуть, наконец. А тут – какая-то замысловатая дьявольщина!

Улыбка на губах Можайского стала шире:

– До определенной степени вы правы, Митрофан Андреевич: замысловатая дьявольщина! Но и дело мы имеем не с простым человеком, а… – улыбка сошла с губ его сиятельства, – с изобретательным мерзавцем, да еще и с таким, который находится в состоянии постоянного поиска. Барон – спортсмен, не забыли? И эта его страсть к спорту – из той же копилки характерных черт. Спорт для него во всем: в автомобилях, в лошадях, в хождении под парусом, в убийствах. А вот вопрос Сергея Ильича, – Можайский повернулся к Инихову, – действительно интересен: откуда у Кальберга было столько уверенности в том, что липовый убийца не выдаст его с потрохами? Лично я, господа, прямого ответа не вижу, а слишком уж фантазировать не хочу. Если у кого-то из вас имеется что сказать на этот счет, прошу: не стесняйтесь!

Гесс:

– Нечто подобное мы уже видели. В случае с гимназистом, его братцем и студентами.

Чулицкий:

– Нет.

Гесс:

– Почему же – нет? Брат убил брата, а студенты…

– Вот именно, – перебил Вадима Арнольдовича Чулицкий, – брат убил брата, а затем и сам покончил с собой. И все это не столько от страха перед Кальбергом, сколько от страха перед каторгой. Что бы и кто бы ни говорил, лично я стою на такой позиции! В случае же с фармацевтами человек, обвиненный в убийстве, каторги не испугался. Прекрасно зная, что уж он-то в убийстве точно не повинен, он, тем не менее, вину особенно и не оспаривал. Хотя и мог. Но – не оспаривал.

Гесс:

– Каторга, вскройся истинные мотивы его деятельности в аптеке, была ему и так обеспечена. Годом больше, годом меньше… какая разница? А вот что в его положении исправить было никак нельзя – это риск умереть и самому. Жизнь на каторге или смерть на воле: такой стоял перед ним выбор!

Чулицкий:

– Он мог и жизнь предпочесть, и отомстить, рассказав всю правду. Неужели, Вадим Арнольдович, вы полагаете, что Кальберг смог бы его достать и на каторге?

Гесс:

– На каторге – возможно, и нет. А вот в пересыльной тюрьме – очевидно, да.

Чулицкий пожал плечами и отвернулся.

Гесс тоже пожал плечами и замолчал.

Можайский подошел к Саевичу:

– Григорий Александрович! Оставим Гольнбека: чего-то мы, возможно, недопоняли, что-то, возможно, упустили, но суть интереса Кальберга, полагаю, вскрылась полностью. А дальше-то что было? С какими телами вы работали? И как часто?

Саевич закивал головой, показывая, что готов продолжить.

– Итак?

– После неудачи с телом Гольнбека, – заговорил фотограф, – точнее, неудачи на мой взгляд, прошло всего лишь несколько дней. Что-то около недели; может, чуть больше: кажется, я уже об этом говорил… Да: приблизительно через неделю барон позвал меня снова. И на этот раз тело, предоставленное мне, отнюдь не выглядело таким… таким обыденным что ли. Пусть Гольнбек и не совсем меня разочаровал, но он не шел ни в какое сравнение с тем, что я увидел в покойницкой спустя неделю.

Саевич обвел нас взглядом.

– Даже боюсь предположить, – проворчал, воспользовавшись паузой, Чулицкий, – что на вас произвело такое впечатление!

Саевич немедленно улыбнулся:

– Возможно, вы помните пожар, вспыхнувший на зимовавших в Большой Невке[371] судах. Тогда сгорело около дюжины этих посудин.

Чулицкий не успел ответить: его опередил Митрофан Андреевич:

– Девять сгорели полностью, три обгорели частично и были спасены. Да: я помню это происшествие у Черной речки. Пожар возник – по неустановленной причине – на порожнем судне купца Боровкина, быстро разросся и перекинулся на другие суда. К счастью, те тоже были без груза – впрочем, оно и понятно, – поэтому серьезных рисков при тушении пожара не возникло. Это совсем не то, что было в том же году: в порту, на таможенной площадке, когда загорелся сложенный на ней гарпиус[372]… Мало того, что ущерб простерся аж до полумиллиона рублей разом, так еще и пожар был настолько силен, а его тушение – настолько опасным, что сутки почти – от полудня и до шести утра – мы бились на нем и с суши, и с канала, задействовав семь команд, резервы и восемь пароходов! Наши «Полундру» и «Трубника»[373]… Портового «Бодрого»… Таможенных «Вестового» и «Проворного»… «Лоцмейстера» общества лоцманов… и пару пароходов Финляндского легкого пароходства[374]! Удивительное дело, но тогда обошлось без жертв.

– А вот на пожаре у Черной речки без жертв не обошлось!

Кирилов согласно кивнул:

– Да: один человек погиб, двое получили ожоги и были направлены в госпиталь… Подождите! Вы же не хотите сказать…

Теперь согласно кивнул Саевич:

– Хочу.

Михаил Фролович (кашлянув):

– Этого следовало ожидать…

Можайский (склонив голову к плечу):

– Ну, вот: добрались и до пожаров… ну-ка, ну-ка…

Саевич:

– Уж не знаю, почему, но тело погибшего на том пожаре было доставлено в морг Обуховской больницы. Возможно, барон повлиял на чье-то решение, но, как бы там ни было, началась настоящая работа!

– Что значит – настоящая?

– Видите ли, – Саевич нерешительно потоптался, не спеша с ответом, – начиная с того, чернореченского, трупа, практически все покойники, с которыми мне довелось иметь дело, оказывались жертвами пожаров. Тогда я не придал этому обстоятельству особенного значения: в конце концов, – взгляд в сторону Кирилова, – пожары в нашей благословенной столице полыхают сотнями…

Митрофан Андреевич покраснел.

– …так ли уж при этом удивительно, что и погибших на этих пожарах достаточно? И, кстати, прошу заметить: не все из них – жертв, разумеется, не пожаров – умерли в огне или в дыму. Некоторые – уже в больнице. А именно – в мужском и женском отделениях Обуховской.

– То есть, – тут же отреагировал Чулицкий, – встречались и женские трупы?

– Да, – подтвердил Саевич. – Но нечасто. Мужских было значительно больше.

– Гм…

– Да. Но – не суть. – Саевич почему-то вздохнул. – Суть в том, что тогда, повторю, я не придал этому особенного значения, хотя какое-то удивление, помнится, и выразил: зачем было пугать меня заразой, если основная работа с заразными трупами связана никак не была?

– И что же ответил Кальберг?

– Ничего определенного. Он просто пожал плечами и призвал меня порадоваться такому обстоятельству. Мол, плохо ли это, если нам – мне и ему – так везет, и нет причины обращаться к опасным покойникам?

– А вы?

– Порадовался, конечно. – Саевич моргнул. – А что же вы хотите? В конце концов, я полыхал желанием работать над смертью, а не над тем, чтобы самому умереть! И то, что риск, на который я согласился пойти – сталкиваться со всякой прилипчивой дрянью… То, что этот риск практически не сбылся, меня не огорчало, а радовало!

– Практически?

– Да, практически.

– Поясните.

– Ну… – Саевич вновь нерешительно потоптался, не торопясь с ответом. – Несколько раз – точное количество я, пожалуй, не вспомню – нам с бароном все же пришлось иметь дело с опасными трупами.

– Странно…

– Вы правы: теперь и я понимаю – странно.

– Возможно, у этих трупов были какие-то особенности?

Саевич задумался.

– Да нет, – наконец, ответил он, – пожалуй, не было. Хотя…

– Ну?

– Один из них, – Саевич нахмурился, припоминая, – и впрямь показался мне особенным…. Нет, – поспешил он оборвать начавшего было говорить Чулицкого, – с пожаром он не был связан никак: это точно. А вот с ожогами – да! Понимаете, у него руки были страшно изуродованы ожогами какой-то кислотой, и на теле имелись кислотные повреждения. Но умер он при этом совсем не от них. От тифа.

– Гм…

– Помнится, барон сказал мне, что бедняга упал в бочку с кислотой, решив проявить молодецкую удаль.

– Как это?

– А вот так. Якобы несчастный работал на погрузке… или разгрузке?.. неважно! В общем, бочки с какой-то кислотой выстроили в ряд, а он возьми да на спор побеги по их крышкам! У одной из бочек крышка не выдержала, и…

– Постойте!

– Да?

Чулицкий посмотрел на Можайского, который, в свою очередь, смотрел на Саевича, не сводя с него глаз.

– Можайский!

– А? – очнулся его сиятельство и обернулся на Чулицкого. – Что?

– Не припоминаешь случай с бочкой и кислотой?

– Как не припоминать? Припоминаю! – страшная улыбка вечно улыбавшихся глаз его сиятельства показалась мне особенно зловещей. – На молжаниновской фабрике несчастье приключилось!

– Точно.

В очередной раз за этот вечер стало тихо. Даже ветер, вот только что со звоном разбивавший об оконное стекло посыпавшую вместо снега ледяную морось, и тот – такое было впечатление – застыл с разбега, остановился, прильнул к окну и стал прислушиваться к мрачной тишине.

– Но, – Можайский, – не это даже интересно. Мне тут вот какая мысль в голову пришла…

Его сиятельство встал едва ли не грудь о грудь с Саевичем и, вперив улыбку своего взгляда в потемневшие от невольного испуга глаза фотографа, спросил:

– Как часто вы работали с телами от момента первого тела с пожара?

Саевич отвел глаза, подумал и ответил:

– Поначалу не очень часто. А потом – регулярно.

– Кальберг ограничивал вас в сроках?

Саевич вздрогнул:

– Да. А как вы догадались?

– Какими были сроки? – не отвечая Саевичу, задал новый вопрос Можайский.

– Неделя. Максимум. Но чаще – меньше. Четыре-пять дней.

Кирилов:

– Подождите! Я правильно понимаю…

– Да! – Можайский.

Саевич побледнел:

– Вы хотите сказать, что я работал с трупами тех самых погибших на пожарах?

– А как вы сами думаете?

Саевич схватился за голову и застонал:

– Теперь понятно! Теперь мне всё понятно!

Можайский, Чулицкий, Кирилов и присоединившийся к ним Инихов взяли Саевича в полукольцо. Чулицкий требовательно спросил:

– Что вам понятно?

– Карточки! Дайте мне карточки! – закричал Саевич. Лицо его было страшно.

Ему протянули карточки. Он тут же стал их быстро раскладывать в каком-то определенном порядке и делить на стопки. Получилось несколько стопок по десятку или около того фотографий в каждой[375].

– Вы ведь не заметили этого, правда?

– Чего мы не заметили?

Саевич начал суматошно оглядываться:

– Стол! Нет ли какого-нибудь стола?

Я посмотрел на обломки, прикидывая: нельзя ли как-нибудь водрузить столешницу обратно на ножки?

– Любую ровную и твердую поверхность! – продолжал требовать Саевич.

Я, взглядом попросив помощь у молодых людей[376], поднял вместе с ними столешницу и, перенеся ее к креслам, утвердил на их спинках. Конструкция получилась довольно шаткая, но ничего лучшего я придумать не смог. Впрочем, Саевича она удовлетворила полностью: Григорий Александрович положил на нее стопки – каждую отдельно от других – и, взявшись за одну, призвал нас к пристальному вниманию.

А дальше случилось невероятное.

– Чтоб мне провалиться! – буквально заорал, отпрыгивая от столешницы, Чулицкий.

– Матерь Божья! – вислые усы Митрофана Андреевича взлетели параллельно полу, коротко стриженые волосы на голове вздыбились ежовыми колючками.

Инихов уронил сигару.

На лбу Можайского выступили капли пота:

– Это еще хуже, чем я предполагал, – заявил он и тоже отступил от столешницы.

А я как будто врос в паркет и, не отрываясь, продолжал смотреть. Саевич взялся за другую стопку.

– Получится то же самое?

Он кивнул. Его руки – на грани уловимости взглядом – стали быстро выкидывать карточку за карточкой изображением вверх и одну на другую.

На меня – омерзительный в своей одухотворенности – двинулся покойник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю