Текст книги "Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ)"
Автор книги: Елена Хорватова
Соавторы: Павел Саксонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 90 (всего у книги 142 страниц)
– Да как же это? – удивился я. – Не дух же бестелесный продавал бумаги!
– В том-то и дело, что не дух!
– Но тогда вы должны были его поймать!
– А мы и поймали.
– Так в чем же дело?
– В том, – Чулицкий даже побагровел от вновь, едва он вспомнил тогдашние обстоятельства, нахлынувшего на него негодования, – что как поймали, так и отпустили!
– Ничего не понимаю…
– Не по зубам оказалась птичка. Не увязла коготком!
Я онемел в изумлении. Вероятно, изумление это настолько явно читалось на моем лице и было при этом настолько комичным, что Чулицкий, от негодования перейдя к злорадному веселью, рассмеялся:
– Вы что-нибудь слышали о графе фон Бескове?
Я вздрогнул. Чулицкий это подметил:
– Ага! Значит, слышали?
– Разумеется. – Мой ответ прозвучал до невежливости сухо, но тому была очевидная причина: самое настоящее потрясение! Если я и ожидал услышать какое-нибудь громкое имя, то уж точно не это.
Строго говоря, это имя, а точнее – титул, громким назвать было нельзя. Скорее уж ровно наоборот: такой же фальшивый, как и те бумаги, о которых шла речь, он и создан был для того, чтобы служить маскировкой для другого – действительно громкого – имени. Немногим – пожалуй, только самым пронырливым репортерам вроде меня, да полиции – было известно, кто именно скрывался за титулом графа фон Бескова. Конечно, знали об этом и члены его семьи, равно как и наиболее приближенные особы, но ими всеми круг посвященных и ограничивался. В печати изредка можно было встретить заметки о приключившихся с этим графом происшествиях, но ни одному обывателю, ни одному человеку из иных кругов и в голову не могло прийти, что, скажем, в кабацкой драке «отличился»… впрочем, я вынужден замолчать[324].
– Удивлены?
– Вы же не хотите сказать… – начал было я мямлить, но Чулицкий меня перебил:
– Нет, конечно: подозревать этого человека в шпионаже нельзя. То есть, конечно, можно, – тут же поправился Михаил Фролович, – но незачем: нам достоверно известно, что этот… гм… маниакальный буян и пройдоха все свои выходки ограничивает уровнем площадей и балаганов. В политику он не вмешивается. Даже наоборот: бежит от нее, как черт от ладана. Было дело, когда ему предложили возглавить…
Михаил Фролович замолчал, не зная: вправе он или нет говорить об этом. Я махнул рукой:
– Знаю. Он отказался.
– Да.
– А не может ли всё это быть таким же прикрытием для истинной деятельности, каким «фон Бесков» является прикрытием для имени? Вдруг он все-таки… – я в известном смущении запнулся. – Ну… вы понимаете…
Можайский:
– Нет, не может.
Я снова вздрогнул:
– Почему?
– Я хорошо его знаю и готов поручиться.
Прозвучало это весьма двусмысленно, даже неприлично, что тут же отметил и Чулицкий:
– Ты в своем уме? Как можешь ты ручаться за…?
Можайский усмехнулся:
– За графа фон Бескова? А что в этом такого?
Чулицкий только ресницами захлопал! Впрочем, я тоже.
– Господа! – Можайский заговорил серьезно. – Этого человека я знаю практически с детства. Можете мне поверить: он – чудак, но не шпион. Все, что ранее сказал Михаил Фролович, чистая правда: выходки Бескова ограничиваются балаганом. Когда мне стало известно – как и Михаилу Фроловичу, – кто именно продает бумаги, я сразу, без всяких церемоний, отправился к нему в дом. Длинной беседа не получилась – Бесков дал слово молчать, – но и того, что он рассказал, оказалось достаточно, чтобы понять: с этого боку следствие тоже ни к чему не приведет.
– Ты – вот так запросто – с ним побеседовал? – Чулицкий явно не верил своим ушам.
– Именно.
– А мне пришлось действовать через…
– Я знаю.
– Что он тебе сказал?
– Узнав, какие подозрения могут быть выдвинуты на его счет, он стал необычно серьезен и клятвенно заверил меня: бумаги он в самом буквальном смысле выбил из одного проходимца в чудесном игорном притоне на Лиговском. Человек оказался шулером, но не на того напал: не только не выиграл, но и оказался должен. И вот тогда, когда вдруг выяснилось, что платить ему нечем, Бесков и начистил ему морду так, что бедолага…
– Бедолага? Шулер? – я.
Можайский опять усмехнулся:
– В известном смысле. Нарваться на кулак Бескова – дело нешуточное. Такого поневоле пожалеешь!
– Ладно, допустим. И?
– Вывернул он карманы и вытряхнул из них все, что в них и было. А были в них эти самые бумаги.
– Но он-то пояснил, откуда они взялись?
– Да.
– И?
Можайский снова сделался очень серьезным, то есть – не просто даже привычно мрачным, а мрачным дальше некуда:
– Пояснить-то он пояснил. Даже пальцем указал на того, кто ему эти бумаги дал. Да вот беда: аферист взял с Бескова слово молчать о произошедшем. В обмен на какую-то побасенку, которую в тот момент сам Бесков счел весьма правдоподобной!
Я в волнении провел рукой по лицу:
– Но ведь ты ему разъяснил, что к чему?
– Конечно.
– И он все равно не раскрыл имя?
– Не раскрыл. – Можайский вздохнул. – У Бескова старомодные представления о слове чести. Максимум уступки, на какую он решился, это пообещать мне лично приглядеть за негодяем.
Мы с Чулицким едва не застонали:
– Приглядел!
Можайский пожал плечами:
– По-своему, все-таки приглядел.
– Ты шутишь! Да ведь назови он имя…
– Да, понимаю. Но никто тогда не знал, что Кальберг…
В гостиной стало тихо.
Бледны были все: я, Чулицкий, Инихов, Гесс, Кирилов, Монтинин с Любимовым… Даже Саевич! Даже Иван Пантелеймонович!
Даже Можайский побледнел так, что шрамы, уродовавшие его лицо, особенно четко, налившись кровью, проступили на белом лице. Могло показаться, что вот-вот кровь прорвется из-под тонкой и натянувшейся кожи и брызнет каплями на лоб, на нос, на щеку…
Но этого, конечно, не произошло. Постепенно бледность с лица Можайского отступила, сменившись нездоровым румянцем: его сиятельство осознавал, что именно его нерешительность, именно его неумение настоять на своем в беседе, как выяснилось, с его старинным приятелем стали пусть и косвенной, но причиной того, что Кальберг столько времени безнаказанно творил свои омерзительные преступления!
Извинением Можайскому служило одно: не только к нему, но и ко всем прозрение пришло не только непозволительно поздно, но и – по сути – случайно.
– Увы! Знать бы тогда… но ведь не подстелешь солому всюду, где можно упасть! А я тогда успокоился: Бесков сдержал не только слово, данное, как мы теперь знаем, Кальбергу, но и данное мне. Распространение фальшивок прекратилось. И не только той первой – неудачной – партии, но и всяких вообще. Кальберг, оказавшись под надзором Бескова, не рискнул печатать годные фальшивки!
Чулицкий:
– Значит, Кальберг действительно еще и шпион.
– Безусловно. Достаточно сопоставить эту аферу с его рассказом[325] Григорию Александровичу, чтобы никаких сомнений больше не осталось.
И вновь стало тихо.
Возможно, прошла минута. Возможно – чуть меньше или больше. Значения это не имеет. Но когда часы в гостиной начали отбивать – и отбили – время, Можайский кашлянул и просто сказал:
– Вот теперь – Саевич.
– Подождите! – тут же воскликнул я. – Но как бумаги попали к Гольнбеку?
– Хороший вопрос. Но…
Можайский развел руками.
– Но?
– Пусть говорит Саевич: возможно, он объяснит.
Фотограф вздрогнул, но отнекиваться не стал. Все взгляды устремились на него, и он заговорил, что называется, вернувшись к самому началу:
– Когда там, в ресторане, я решил, что шутке нужно положить конец, едва не приключился настоящий скандал. Дело усугубилось тем, что я и так находился под подозрением у сразу же возненавидевшего меня метрдотеля, поэтому можете себе представить, господа, что произошло, когда я вызвал его и предложил заранее расплатиться по счету! Само собой, поначалу метрдотель против ничего не имел, даже наоборот: его лицо прояснилось, он стал любезней. Велев официанту рассчитать, он встал тут же и – с улыбкой – смотрел, как я вынимал из кармана данную мне Кальбергом бумагу. Но едва он понял, что именно я ему протягивал, как снова стал мрачнее тучи.
«Что это?» – спросил он, с сомнением принимая закладной лист и пристально его разглядывая.
– Закладной лист Дворянского банка с непогашенными купонами на выплату процентов, – ответил я. – Сдача у вас найдется?
Метрдотель закусил губу, кинул взгляд на официанта, тот подхватил из книжки меню счет и озвучил сумму. Повторять ее я не буду: вы понимаете, что она – по сравнению со стоимостью бумаги – была ничтожной.
«Издеваетесь?» – метрдотель швырнул закладную на стол и сделал руки в боки.
– Да, издеваюсь! – с неожиданной злостью парировал я. – Так есть у вас сдача или вам всё на чаевые оставить?
Метрдотель позеленел. Снова схватив бумагу, он начал ее изучать и вдруг – невольно и потому особенно вульгарно – присвистнул:
«Ну-ка, держи его! – велел он официанту. – Я – за полицией!»
– Официант положил мне руку на плечо, а когда я попытался встать, грубо толкнул обратно на стул. На нас начали оборачиваться. Увидел происходившее и Кальберг. Барон тут же выскочил из-за своего столика, преградил путь уже шедшему к выходу метрдотелю и – я это слышал – требовательно спросил:
«Что происходит?»
«Ваш новый знакомец, господин барон, – фальшивомонетчик!» – ответил метрдотель, причем ответил не без мстительного наслаждения. – «Посмотрите, чем он попытался расплатиться!»
– Кальберг, не подавая вида, что бумага ему отлично известна, принял закладную из рук метрдотеля и повертел ее так и сяк. На его лице появилось выражение удивления:
«Почему вы так решили? Закладная как закладная. Еще и купоны непогашенные…»
«Да вы внимательно посмотрите, господин барон! Неужто не замечаете?»
«Хоть режьте, ничего не вижу!»
«Да вот же!» – метрдотель начал во что-то на бумаге тыкать пальцем.
Барон всмотрелся и – как давеча и сам метрдотель – невольно и потому особенно вульгарно присвистнул:
«Matka Boska! – воскликнул он по-польски. – Не может быть!»
И побледнел.
– Я, уже решительно оттолкнув державшего меня на стуле официанта, вскочил и ринулся к барону и метрдотелю. «Что происходит? Почему фальшивка? Где?» – закричал я, не обращая внимания на то, что из-за столиков вокруг тоже начали подниматься люди, постепенно, но быстро окружая нас с взволнованным интересом гудящей толпой. Барон взял закладную так, чтобы и я мог видеть:
«Посмотрите», – просто сказал он.
– Я посмотрел и обомлел. Во фразе «капитал и проценты навсегда освобождены от всяких русских налогов» была допущена немыслимая орфографическая ошибка: слово «русских» было написано через «i»[326]! Барон, убедившись в том, что я увидел ошибку, вложил закладную пополам и сунул ее в карман своего пиджака.
«Что вы делаете? – воскликнул метрдотель. – Это – улика. Верните ее!»
– Барон взял метрдотеля под руку и, склонившись к самому его уху, зашептал, недостаточно, впрочем, тихо для того, чтобы его нельзя было расслышать:
«Возможно, вы правы, но, возможно, и нет. Позвольте мне самому во всем разобраться. В конце концов, вина всецело на мне: это я рекомендовал господина Саевича. Разумеется, счет господина Саевича я оплачу немедленно и в полном объеме. И сверху, конечно, добавлю: за беспокойство».
– Метрдотель совершенно явственно колебался, но, с одной стороны, нежелание перечить постоянному и уважаемому клиенту и, с другой, жажда легкой наживы возобладали, и он утвердительно кивнул, одновременно взмахом руки отослав официанта к покинутому мною столику за счетом. Когда официант вернулся, метрдотель взял у него бумажку и тут же – на весу – внес в нее поправку анилиновым карандашом[327]. Когда барон увидел цифру, его брови иронично изогнулись, а сам он покачал головой:
«Однако!»
«Меньше никак невозможно, господин барон!» – отбил подачу метрдотель, и теперь уже его брови выгнулись дугой.
«Будь по-вашему!» – Кальберг вынул бумажник и расплатился.
«Приятно провести вечер, господин барон!» – метрдотель удалился, а официант, задержанный Кальбергом, последовал за нами к столику барона, куда, собственно, барон меня и повел.
«Господа, господа, одну минуту!» – из толпы посетителей вынырнул какой-то хлыщеватого вида субъект и преградил нам путь. – «Куда же вы? А как же фальшивая бумага? Покажите ее нам! И что вы вообще собираетесь делать? Давайте я позову жандармов!»
– Барон нахмурился, если, конечно, такое можно сказать о человеке с лицом, полностью лишенным растительности. Как бы там ни было, выражение его лица сделалось грозным, его атлетическое тело буквально заходило буграми мышц под тканью пиджака и сорочки.
«Подите прочь, уважаемый! – велел он и рукой отодвинул в сторону навязчивого субъекта. – Инцидент исчерпан!»
«Да как же он исчерпан, если…»
– В следующее мгновение пальцы барона сжались на горле хлыща, и тот захрипел. В толпе послышались смешки…
– Смешки? – переспросил я, не поверив, что кто-то мог смеяться при виде откровенного насилия над, в общем-то, ни в чем не повинным человеком.
– Да, конечно, – повторил Саевич, – смешки. Кальберга многие из посетителей знали, а вот приставшего к нам субъекта – никто.
– Ах, вот в чем дело! – Удивление прошло: просто-напросто я напрочь забыл о том, что Кальберг был человеком светским и репутацию имел наилучшую. Это мы, собравшиеся в моей гостиной, уже имели на восприятии нестираемый отпечаток знания подлинной его натуры, но с чего бы другим, да еще и столько времени тому назад, было видеть в Кальберге злодея? – Да-да, разумеется! Прошу вас, продолжайте.
Саевич продолжил:
– Барон разжал пальцы, и приставучий тип немедленно скрылся. Люди начали расходиться, рассаживаясь за свои столики. Время от времени на нас поглядывали, но скорее с интересом, чем с какими-то недобрыми чувствами. Барон усадил и меня и велел официанту обслужить нас заново. Официант ушел выполнять заказ.
«Ну-с, – обратился ко мне барон, – что вы об этом думаете?»
– Я не знал, что сказать. Предполагать, что Кальберг нарочно подсунул мне фальшивый закладной лист, у меня не было никаких оснований. Поэтому я счел, что он и сам стал жертвой какого-то мошенничества. «Откуда у вас эта бумага?» – спросил я, ожидая услышать, что она попала к барону через чьи-то третьи руки. Но, к моему удивлению, вышло совсем иначе.
Можайский и Чулицкий обменялись взглядами. Чулицкий немедленно спросил:
– Неужели Кальберг взял на себя вину?
Саевич покачал головой:
– Не совсем. Но то, в чем он признался, повергло меня в настоящий шок.
– Что же он сказал?
– А вот что.
Саевич пристально посмотрел на Чулицкого и в следующее мгновение мимолетно улыбнулся. Чулицкий прищурился:
– Чему вы улыбаетесь?
– Удивительная штука получается! – Саевич улыбнулся еще шире. – Теперь, когда мы знаем всё или практически всё, я прямо восхищаюсь смелостью и находчивостью этого человека. Ведь это уму непостижимо!
– Да говорите уже!
– Слушайте. – Саевич перестал улыбаться и заговорил серьезно. – Барон опять достал из кармана закладной лист, развернул его и протянул мне:
«Присмотритесь внимательно, – попросил он. – Что еще вы видите: помимо ошибки в слове «русских»?»
– Я взял бумагу и начал внимательно ее изучать. Поначалу ничто необычное не бросилось мне в глаза, но потом… потом я обнаружил вот что: управляющим банком, судя по подписи, был заявлен некий господин Пушкин, тогда как всем известно, что им является граф Владимир Владимирович Мусин-Пушкин! – Саевич сделал акцент на первой части фамилии Владимира Владимировича[328]. – Была ошибка и в том, кого указали в качестве товарища управляющего. Вместо подписи господина Карцова стояла подпись некоего господина Сиземского, который, как чуть позже объяснил мне барон, являлся старшим контролером столичной сберегательной кассы.
Чулицкий и Можайский вновь переглянулись. И вновь Чулицкий немедленно задал вопрос:
– Это что же получается? Кальберг не только планировал выпустить фальшивые закладные листы Дворянского банка, но и какие-то фальшивые бумаги сберегательной кассы, отчего и возникла путаница?
На этот вопрос ничего вразумительного Саевич ответить не смог:
– Не знаю, – только и сказал он, сразу же вернувшись к объяснениям насчет закладного листа. – Как бы там ни было, и что бы на самом деле ни планировал совершить барон, его рассказ, повторю, поверг меня в самый настоящий шок. С его слов выходило следующее. Незадолго до встречи со мной – дня приблизительно за два – он имел удовольствие обедать с графом Мусиным-Пушкиным после участия в собрании членов крикетного и лаун-теннисного[329] клуба. Когда обед завершился, речь зашла о всякого рода ценных бумагах, и граф – ни много, ни мало – ошарашил своего собеседника предложением принять участие в некоем наглядном эксперименте, а именно: попробовать сбыть с рук фальшивый закладной лист Дворянского банка, сделанный, впрочем, так, что хотя на беглый взгляд отличить фальшивку от подлинника и было затруднительно, но при внимательном рассмотрении сделать это было, безусловно, можно. Заключили пари: граф утверждал, что ничего не получится, а барон – что всё пройдет гладко. Безусловно – так сказал Кальберг, – они не собирались вводить в убыток ничего не подозревавших людей. Им было достаточно проверить: возможно ли такое в принципе, если – при несомненном общем качестве подделки – налицо имеются все же и явные признаки фальшивки.
– И вы поверили в этот вздор? – воскликнул Чулицкий.
– Почему бы и нет?
– Но ведь это – абсурд! Дикость! Нелепица!
– Почему?
– Управляющий банком невесть с кем заключает пари: сможет или нет этот невесть кто всучить еще какому-нибудь невесть кому подложное обязательство вверенного управляющему банка! Вы в своем уме?
– Да что же в этом такого?
Чулицкий схватился за голову:
– Нет, это просто невероятно! Он еще и спрашивает!
Саевич, однако, не сдался:
– Владимир Владимирович – человек молодой[330] и…
– Вы положительно рехнулись! – Чулицкий даже вскочил из кресла. – Владимир Владимирович – товарищ председателя совета православного братства[331]! Член императорского общества любителей древней письменности[332]… Какое, к черту, пари о сбыте фальшивой ценной бумаги[333]?
– Не о сбыте, – Саевич уже не столько не сдавался, сколько огрызался, – а о возможности такого сбыта!
– Какая разница!
– Очень даже существенная! Кальберг…
– Ну, конечно! Кальберг!
– Так вот! Кальберг пояснил, что Владимир Владимирович исходил из соображений безопасности банка…
– Ушам своим не верю! – Чулицкий, словно услышанное им безумие обессилило его, опять опустился в кресло. Точнее, не опустился даже, а рухнул, отчего и без того уже поврежденное кресло едва совсем не развалилось. – Безопасность банка!
– Да! – закричал Саевич. – Безопасность!
И вдруг опять наступила тишина: Саевич внезапно осекся, прикрыв ладонью рот, а Михаил Фролович, откинувшись на спинку, сморщил лоб, прищурил глаза и закусил нижнюю губу.
– И в самом деле, господа, – Можайский, – что это вас разобрало? Нашли о чем спорить. Ясно ведь, что спорить тут не о чем[334]!
– Прошу меня извинить, – Саевич. – Вы правы, Юрий Михайлович: ненужный спор. Но заметьте, однако, насколько и теперь велико влияние барона, раз само предположение… нет: само воспоминание о рассказанных им баснях может вызвать такую… э… неадекватную реакцию!
Чулицкий подался вперед:
– Неадекватную реакцию? – спросил он тихо.
– Конечно. Ведь вы… и я… да что там! Мы оба…
Саевич запнулся. Чулицкий откинулся обратно на спинку и вздохнул:
– Ладно, забыли. Продолжайте рассказ.
Саевич как бы встряхнулся, его длинные грязные волосы мотнулись из стороны в сторону.
– Получив фальшивку, барон… нет-нет, господа: якобы получив фальшивку и якобы всё остальное…
– Мы уже поняли. Дальше!
– Получив фальшивку, барон начал размышлять: как лучше ее кому-нибудь всучить? А потом он встретился со мной, и его осенило. Так и вышло, что я оказался с подложным закладным листом в кармане и… ну, и всё, что было дальше.
Можайский:
– Насколько мне известно, фальшивые закладные больше замечены не были.
– Не были. – Чулицкий.
– Но получается, что эта конкретная появилась раньше облигаций.
– Да.
– Ничего не понимаю!
– Я тоже.
И вновь – тишина.
Я сообразил: странного было и впрямь немало! Судите сами, дорогой читатель: Кальберг, как минимум, дважды попытался изготовить подделки и дважды потерпел неудачу. Как такое могло получиться? Как вообще могло получиться, что первая – в целом, очень качественная – фальшивка оказалась испорченной на редкость нелепыми ошибками? И как могло получиться, что вторая вообще никуда не годилась даже на вид? Что-то тут не сходилось, если уж мы теперь без сомнений полагали барона опытным шпионом!
– Всё просто.
Я вскинул взгляд на до сих пор молчавшего и вдруг заговорившего Гесса.
– Вам что-то известно?
Вадим Арнольдович утвердительно кивнул:
– Да. Причем из первых рук.
– От Кальберга? – я изумился.
– Нет, что вы! – во взгляде Гесса промелькнула улыбка. – От Молжанинова.
Я онемел.
– Ну, конечно, – воскликнул тогда Чулицкий, – Молжанинов! Как же мы о нем забыли?
– Вот так.
– Ну, говорите!
Вадим Арнольдович набрал уже было воздуха в грудь, но тут вмешался Можайский:
– Нет, подождите!
– Чего ждать? – Чулицкий.
– Так мы никогда к концу не доберемся.
– К какому еще концу?
– Вообще к концу. Бог с ними, с бумагами – пока. Пусть Саевич закончит свой рассказ. А там и очередь Вадима Арнольдовича подоспеет. Если же мы будем и дальше сбиваться с одного на другое и с третьего на десятое, мы и за неделю не управимся!
Чулицкий посмотрел на его сиятельство с очевидным сомнением, задумался, но не успел высказаться ни за, ни против его предложения: Можайского поддержали Инихов и Митрофан Андреевич. Что же касается меня, то я изнывал в напоре противоречий. С одной стороны, я очень хотел как можно скорее – чтобы не упустить основную нить – узнать о причинах таинственного провала кальберговых затей с фальшивками. Но с другой – не мог не согласиться с его сиятельством: наше совещание все более превращалось во что угодно, но только не являлось уже диалогом по существу. Впрочем, голос скромной моей персоны вряд ли мог перевесить голоса Инихова, Можайского и брант-майора, оставшись без явной поддержки со стороны начальника Сыскной полиции. А Михаил Фролович, между тем, тоже дал задний ход и, как сказали бы моряки, привелся к ветру: поняв, что в предложении Можайского здравых зерен было достаточно, он молча развел руками, давая понять, что спорить не намерен.
Тогда его сиятельство обратился к Саевичу:
– Ну, Григорий Александрович, давайте: поражайте нас дальше!
Саевич продолжил.
– Раз о бумагах расскажет Вадим, я перейду к предложению барона. Прежде всего, мы поговорили о выставочных перспективах, но мало-помалу беседа свелась к моей профессиональной технике; к тем, если можно так выразиться, приемам, при помощи которых я добивался удивительных – на взгляд барона – эффектов…
– Удивительных? – перебил Инихов.
– Говорю же, – мгновенно ответил Саевич, – на взгляд барона.
– А на ваш?
– На мой – естественных для искусства.
– Господа! – Можайский. – Мы уже говорили на эту тему. Григорий Александрович! – пристальный взгляд улыбавшихся глаз на фотографа. – Не отвлекайтесь!
Саевич слегка покраснел – ему не понравилось то, что Можайский как бы низвел его до роли стоящего у классной доски мальчишки, – но вслух недовольства не высказал. Вместо этого он сразу вернулся к сути:
– Вы понимаете, господа: это направление беседы было для меня вдвойне интересным, ведь для такого человека, как я, интерес представляют не только мечты, не только связанные с мечтами перспективы, но и настоящее – то настоящее, с которым дело имеешь ежеминутно. Мои изобретения, мои техники – естественный предмет моей гордости, поэтому – само собой – я, как не чуждый творческому тщеславию человек…
Послышались смешки, а Чулицкий так и прямо пробурчал:
– Наконец-то мы слышим правду!
– …могу говорить о них, – не поддался на провокации Саевич, – сколь угодно долго! И мы с бароном говорили. Поначалу я думал, что барон интересовался вообще: скопом, так сказать, без разбора, из любопытства к тому, что казалось ему выходящим за какие-то и кем-то установленные рамки. Но постепенно мнение мое изменилось: нет, подумал я, интерес этого человека куда определенней. Вот только как его определить? И тогда я задал прямой вопрос: «Иван Казимирович! – спросил я барона в лоб. – Что именно вас интересует?» Барон ничуть не смутился и ответил – я так решил – совершенно искренне:
«Вы – наблюдательный человек, Григорий Александрович, – сказал он. – И вы, разумеется, правы. Есть у меня совершенно определенный интерес. Не знаю только, как подступиться».
– Вас что-то смущает? – спросил я.
«Да, пожалуй». – Барон на мгновение замялся. – «Мой интерес не совсем обычен или, если угодно, не совсем обычен для человека моего положения, хотя вообще-то многие интересуются тем же или практически тем же. Да что там! Проявления этого интереса уже превратились в подлинное поветрие!»
– О чем вы говорите? – я никак не мог понять, к чему он клонит, и попросил его оставить неясные намеки.
«Вы ведь знаете, что многих отчаяние по утрате близких толкает на странный, по-видимому, шаг: делать посмертные фотографии ушедших так, чтобы они, ушедшие, казались живыми…»
– Ах, вот вы о чем! – воскликнул я и посмотрел на барона с еще больше взросшим интересом. – Да, я, конечно же, знаю. В столице немало фотографических контор и просто фотохудожников, которые предоставляют такого рода услугу. Но лично я этим не занимаюсь. На мой взгляд, то, что делают эти люди, – плохо.
Во взгляде барона появилось замешательство, но все же он уточнил:
«Плохо? В каком смысле?»
– В прямом. Их работы никуда не годятся.
«А! – вскликнул тогда барон. – Так вы не о моральной стороне вопроса говорите?»
– И о моральной тоже, – ответил я, – до известной степени.
«Что это значит?»
– Я не считаю моральным браться за труд, со всей очевидностью и заранее зная, что ничего хорошего не получится.
«Но все же: вы не о той морали?» – не отступал барон.
– Если вы имеете в виду, – улыбнулся я, – мораль как десять заповедей, то нет, конечно.
«Поясните, пожалуйста».
– Само по себе желание сохранить образ умершего не кажется мне аморальным. Да ведь оно и никому не кажется таковым! Достаточно вспомнить распространенный обычай снимать посмертные маски с лиц. И ладно, если бы этот обычай был исключительно языческим: эллинским, тусским[335], римским… нет! Он и вполне христианский. Достаточно вспомнить маски Данте, Бетховена, Вагнера, Пушкина, Гюго… я уже не говорю о масках многочисленных политиков, монархов и даже убийц и разбойников! Чем отличается грим, наложенный на лицо умершего и делающий его как бы живым? Или костюм из повседневной жизни? Или естественная поза: скажем, присутствие на обеде? Да ничем, по сути! И уж, конечно, фотографии такого рода вряд ли можно назвать аморальными при том, что мы соглашаемся с моральной допустимостью накладывать на лица воск или гипс, сохраняя обличие в таком виде.
«Но тогда почему же вы не занимаетесь такой фотографией? Ведь это вполне доходно!»
– Я же уже сказал: потому что считаю, что это – плохо.
Барон растерялся:
«Вы, Григорий Александрович, совсем меня запутали!»
– Да что же здесь путаного? – я начал терять терпение. – Говорю же: существующие техники не позволяют сделать такую работу хорошо. А браться за нее, априори обманывая ожидания скорбящих людей, мне совесть не позволяет!
– Совесть! – хохотнул Чулицкий, но и на этот раз Саевич на провокацию не поддался.
– Да, совесть! – спокойно повторил он. – То, что я сказал барону, я готов и вам сказать.
– Ладно-ладно! – Чулицкий примирительно вскинул руки. – Продолжайте.
Саевич заговорил от лица Кальберга:
«Но разве, – продолжал меня испытывать барон, – ваши техники не опережают намного те, которыми пользуются другие?»
– Да, – без ложной скромности подтвердил я, – опережают. Но и они недостаточны для того, чтобы вдохнуть жизнь в умерших людей.
«Гм…»
– Барон задумался и, отвлекшись от меня, начал беспокойно крутить салфетку, складывая ее то так, то этак. Я не мешал, но, занявшись вином, время от времени поглядывал на барона с таким, вероятно, очевидным любопытством, что он отбросил, наконец, салфетку и спросил с подкупающей прямотой:
«Хотите попробовать без обязательств?»
– В первое мгновение я не понял его: «у вас кто-то умер?» – спросил я, но барон покачал головой:
«Слава Богу, мне уже некого терять».
– Но что же тогда?
«Меня занимает смерть. Точнее, конечно, не смерть сама – эка невидаль? – а возможность ее одухотворить».
– А вот это я понял сразу: говоря одухотворить, барон имел в виду не оживление и даже не представление трупов иллюзорно живыми, а придание умершим вообще несвойственных им черт. Иными словами, барон говорил о воплощенном искусстве, то есть о том, чем я и занимался. Тем не менее, я уточнил: «Правильно ли я вас понимаю, Иван Казимирович? Вы говорите исключительно о художественной стороне проблемы? О реализации художественного замысла? Как, например, у Босха[336]?»
«Совершенно верно», – ответил барон и добавил: «есть в этом что-то настолько притягательное, что и вымолвить сложно!»
– Я согласился. Действительно: смерть в миллионах своих обличиях исстари являлась едва ли не самой притягательной темой для человечества. Различным аспектам смерти посвящалось – и посвящается, конечно – едва ли не больше времени и сил – физических и духовных, – чем жизни. И это несмотря на то, что многообразие жизни ничуть не уступает многообразию смерти! Вспомните господа: нет такой философии, в которой не утверждалось бы превосходство смерти…
– Что за вздор?
– Почему же вздор? – Саевич выкинул в сторону Чулицкого указательный палец, что, по-видимому, должно было означать «во-первых» или «раз». – Не утверждается ли, что есть один только способ обрести жизнь и множество – из жизни уйти[337]?
– Допустим.
Саевич выкинул в сторону Чулицкого средний палец:
– Не утверждается ли, что смерть – убежище в несчастьях?
– Пусть так.
Саевич выкинул безымянный:
– Не утверждается ли, что жизнь – преддверие смерти, а смерть – преддверие вечной жизни?
– Согласен.
Мизинец:
– Вы сами, господин Чулицкий, перед какою дверью предпочли бы оказаться: перед ведущей в смерть или в вечную жизнь?
Этот вопрос застал Михаила Фроловича врасплох. Он побледнел, его глаза сделались тусклыми.
– Молчите?
– Глупости вы изволите говорить, Григорий Александрович! – Михаил Фролович перекрестился. – Глупости! И с логикой у вас беда!
– Ну, хорошо. – Саевич на шаг приблизился к Чулицкому. – А что вы скажете на то, что жизнь – акт насильственный, тогда как смерть – не обязательно?
Тут Чулицкий и вовсе опешил:
– Что?
Саевич пояснил:
– Рождение – насилие над вашими желаниями, ведь вы, возможно, и не пожелали бы родиться, зная, что вас ожидает в жизни. Зато уйти из жизни вы можете добровольно и в любое время: как захотите.