Текст книги "Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ)"
Автор книги: Елена Хорватова
Соавторы: Павел Саксонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 137 (всего у книги 142 страниц)
– А я-то знал! – вдруг заговорил один из околоточных. – Девочку еще раньше приметил, но до конца процедуры докладывать не стал.
– Какой процедуры? – удивился Михаил Георгиевич.
– Да как же? – околоточный вопросу Михаила Георгиевича удивился не меньше: странно, что пусть и врач, но, как-никак, полицейский задает такие вопросы. – О признании родства. Я ведь должен всех прибывающих отмечать, чтобы с видом на жительство никаких нарушений не было, но в этот раз… оплошал малость: решил не докладывать, пока процедура не закончена[677]!
– Ах, вот оно что…
Михаил Георгиевич внимательно посмотрел на открытое и в этой открытости казавшееся простоватым лицо «оплошавшего» околоточного:
– Ах, вот оно что… – повторил он и кивнул.
– Да, ваше благородие… как-то так. Но вы ведь не станете писать рапорт?
– Ну вот еще!
По губам околоточного скользнула улыбка. Михаил Георгиевич тоже улыбнулся и отвернулся.
– Но причем тут ужас? – спросил тогда Петр Васильевич.
– А при том, – немедленно ответила Лидия Захаровна, – что страсть это – предоставить все необходимые свидетельства, учитывая в особенности то, что в основе всего – беззаконное признание священника! Проще было бы удочерить, но вы же сами видите: какая из меня мать? Будь я мужчиной, вопросов не возникло бы. Но для женщины… женщин у нас не ставят ни во что! Мужчине хоть при смерти позволят удочерить малолетнюю, а женщине, да еще и пожилой, – кукиш без масла!
Лидия Захаровна обвела всех вопрошавшим взглядом: что, мол, не так? Возразить, однако, никто не решился, хотя в словах Лидии Захаровны одна неточность все-таки была: процесс удочерения (как, впрочем, и усыновления) юридически никакого различия между мужчинами и женщинами не делал. Больше того: именно на женщин в Империи приходилось наибольшее количество такого рода признаний, что было вполне естественно. Единственным ограничением являлась фамилия: дать собственную женщина такому ребенку не могла или, если уж очень того желала, должна была заручиться согласием собственного отца либо иного родственника по отцу – если отец уже умер. В противном случае, ребенок в качестве фамилии получал отчество сбежавшего или отказавшегося от него непутевого папаши. Например, сын Ивана Николаевича становился Николаевым, а дочь Ивана Петровича – Петровой.
– Намучилась я, собирая бумаги, а тут еще и вот этот объявился! – вдова пальцем ткнула в притаившегося за спиной Михаила Георгиевича инспектора. – Совсем, собака, душу вымотал: повадился ко мне со своими инспекциями…
– Да я-то что! – неожиданно писклявым голосом воскликнул инспектор. – Если… если… у вас тут такое безобразие!
И он обвел рукой и вправду никуда не годившуюся обстановку фермы. Но этот жест никого не убедил, как, впрочем, и явные нарушения санитарных норм уже никого не интересовали: по свойственной людям отзывчивости перед лицом подлинных бедствий или подлинно хороших поступков, все – и Михаил Георгиевич, и Петр Васильевич, и Константин, и пятеро полицейских – прониклись к вдове сочувствием и теперь закрывали глаза на ее собственные очевидные прегрешения. В общем, люди встали на ее сторону. Вот только вопрос коровы по-прежнему оставался непроясненным, как, собственно, и механизм приключившегося на ферме.
– Но… корова? Откуда она? Зачем? – спросил Петр Васильевич.
Лидия Захаровна покачала головой:
– Хотите верьте, хотите – нет, но мне пришлось перевезти ее сюда. Катя напрочь отказалась ехать без нее, а она… – вдова опять – и опять не очень решительно – похлопала Муру по боку, – буквально разрыдалась перед расставанием! Что мне оставалось делать?
Петр Васильевич заморгал:
– Разрыдалась?
– Ну… да. Никогда такого не видела, а тут – пожалуйста! Мычала в голос, и слезы у нее из глаз катились: вот такие – с кулак!
Петр Васильевич сглотнул:
– Невероятно… – прошептал он и посмотрел сначала на Муру, а потом и на девочку.
Катя уловила его взгляд и тут же бесхитростно пояснила:
– С рождения мы вместе!
В этих словах была такая гордость, что все невольно вздрогнули. Даже инспектор прикусил губу, а затем снял с переносицы очки и принялся их протирать.
– Ко мне уже не раз пытались вломиться, – между тем, продолжала вдова, – сброд всевозможный: поживиться… вином. Прознали, сволочи, где бочки хранятся, вот и повадились. Понятно, терпеть я этого не могла, вот и устроила ловушку: протянула от бечевку к электрическому звонку. Звонок – если бечевку задеть – раздавался и здесь, на ферме, и у меня: в доме. И как раз сегодня… да вот: буквально с полчаса назад… он и затрезвонил! Я побежала сюда, а тут… такое…
Лидия Захаровна заозиралась, в очередной раз осматривая последствия погрома.
– Вероятно, звон испугал Муру: она ведь никогда электрического звонка не слышала…
– Испугал! – инспектор водрузил очки обратно на переносицу и снова вмешался: на этот раз – возмущенно. – Испугал! Да она вылетела на меня и стала брыкаться!
– Брыкаться! – Петр Васильевич. – Что за вздор! Коровы не брыкаются!
– А эта – брыкается! – настаивал инспектор. – И еще как брыкается, уж поверьте мне на слово! Загнала меня в яму… с навозом, а сама еще и по нижней бочке копытом поддала! Та вдребезги и расшиблась. Остальные покатились – прямо на меня. Тут-то, – подумал я, – мне и конец, но, к счастью, бочки только навалились на меня и притопили: пошевелиться я не мог, но тяжести особенной не ощущал… И всё же страшно было – жуть! Мне показалось… показалось… ну, в общем, решил я, что в этой яме и утону.
Инспектор замолчал.
Петр Васильевич во все глаза смотрел на необыкновенную корову и продолжал что-то пришепетывать. Мура же, словно понимая, что речь – о ней и о ее подвигах, мягко поцокивала копытами и вальяжно поворачивалась к публике то одним своим боком, то другим. Она явно любовалась собой и другим позволяла делать то же!
– Ну и ну… ну и ну… – бормотал Петр Васильевич. – Фантасмагория… цирк… не хватает кролика из шляпы!
И вот тогда-то вперед шагнул околоточный – не тот, который уже вступал в разговор, а другой – и, едва не положив на плечо инспектору руку, но тут же ее отдернув, потребовал:
– Ступайте за мной!
Инспектор отшатнулся:
– Что?
– Ступайте за мной! – повторил околоточный. – Вы задержаны за незаконное проникновение и попытку кражи!
Инспектор – это было видно даже за пятнами покрывавшего его лицо навоза – побледнел:
– Незаконное проникновение? Попытка кражи? Да в уме ли вы, милостивый государь?!
В голосе инспектора одновременно слышались ужас, растерянность и невероятная обида.
– Именно так, господин хороший, – остался непреклонным околоточный. – Именно так!
– Не трогайте меня! – взвизгнул тогда инспектор.
Околоточный, сморщившись, ухмыльнулся:
– Даже не думаю!
– Я всё расскажу!
Околоточный взглядом окинул инспектора с головы до пят и прищурился:
– Воля ваша. Но имейте в виду: вот эта дама и все эти господа – свидетели. Должен вас предупредить: данные при них показания оспорить вы уже не сможете!
– Не собираюсь я ничего оспаривать! Просто выслушайте меня!
Это последнее восклицание – «просто выслушайте меня!» – относилось уже не столько к околоточному, сколько к Лидии Захаровне, а заодно и к Петру Васильевичу с Михаилом Георгиевичем. И они – вдова, управляющий и врач – взглядами дали понять околоточному, что ничего против не имеют. И даже напротив: им и самим интересно, что же такого может поведать этот теперь нелепый, но только еще утром настолько страшный для округи человек!
– Говорите!
Инспектор заговорил.
Инспектор: сокращение
– Понимаете, – заговорил инспектор, – я родился в бедной семье…
Да простит читатель авторов, но мы, прикинув и так, и эдак, решили не выкладывать всё, что наговорил о себе этот человек: это было бы слишком длинно, потому что инспектор оказался уж очень словоохотливым. Возможно, конечно, его словоохотливость объяснялась пережитыми им потрясениями – сначала падением в выгребную яму, а затем и угрозой ареста по отнюдь не шуточному обвинению, – но факт остается фактом: если бы мы позволили себе привести его рассказ целиком, он один оказался бы больше, нежели вся наша книжка в целом!
Согласитесь, это никуда не годится. Поэтому то, что написано ниже, – сокращение. Если угодно, выжимки из рассказа. Мы постарались сделать их связными, но, тем не менее, «склейка» получилась шероховатой: уж очень многое пришлось опустить!
Итак:
– Понимаете, я родился в бедной семье…
– Эка невидаль! – тут же перебил инспектора околоточный. – Я тоже. И что с того?
– А то, – инспектор неприязненно ощерился, – что для вас такое рождение – норма, а для меня – нет!
Околоточный растерялся, но инспектор тут же пояснил:
– Я ведь из семейства потомственных чиновников происхожу. Мы вот уже полтора столетия по разным ведомствам служим!
– Успешно?
– Ну… – Инспектор замялся, и было от чего.
Читатель, глядя на современных нам чиновников, привык, несомненно, считать, что государственная служба если и не с самых нижних ступеней, то уже с какой-то определенной и при этом не слишком высокой – кормушка для поставленных на должности людей. В этом есть определенная доля правды. Так же – до некоторой степени – было и раньше. Но в целом, то есть для российского чиновничества в его колоссальной массе, «государева служба» являлась скорее обузой, нежели выгодным помещением времени и образования. Эта служба не только плохо оплачивалась, но и не сулила никаких дополнительных выгод: подавляющее большинство чиновничества не имело возможности кормиться взятками, поскольку ничего не могло предложить потенциальным взяточникам. Поэтому не удивительно, что за сравнительно короткий промежуток времени – от создания Петром нового государственного аппарата и до обретения им более или менее окончательных форм – сформировался целый класс по виду привилегированных, но по сути находившихся в бедственном положении людей.
Представляя Совету министров мнение о положении имперского чиновничества, барон Модест Андреевич Корф – главноуправляющий Второго отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии – особенно отметил:
…по единогласному признанию, вредное влияние чинов состоит особенно в том, что они образуют из служащих какую-то отдельную, разобщенную с прочим населением касту, которая живет своею собственной жизнью, считает себя выше остального общества, и на которую общество также смотрит как на что-то чуждое и почти враждебное. Среди этой касты постоянно питается и поддерживается чувство самого ложного честолюбия, жажда к повышениям и внешним отличиям… Человек, который мог бы с успехом заняться любимым ремеслом или промыслом, поступает на казенную службу и бедствует на ней десятки лет единственно потому, что эта служба ставит его на искусственные ходули в обществе и ласкает его воображение обманчивой картиной иногда отдаленных, но все-таки возможных повышений и отличий. Однажды предавшись этому влечению, однажды надев вицмундир, он с трудом снимет его и решится сесть за рабочий инструмент или прилавок. Редко решатся на то и сын, и внук его, и таким образом размножаются целые поколения самой несчастной породы нищих во фраке…
Сын отца – мелкого чиновника – следовал по стопам родителя, но, не имея реальных связей, не имея действительного, способного привести к отличиям, образования, не имея – как чаще всего и бывало – особенностей характера и ума, благодаря которым его могли бы заметить, он полностью повторял отцовскую судьбу, влача жалкое, почти бездомное существование, в котором если и было чего-то через край, то это озлобления на мир и горечи несбывшихся надежд и слишком поздно утраченных иллюзий. Но и его собственного сына, и его внука ожидало всё ровно то же: горечь и ненависть принимали настолько извращенный вид, что, соединившись с чувством мнимого превосходства над окружающими, давали чудовищный плод – стремление жить именно так, а не честным трудом.
Из такой вот семьи мелкого, а потому и неудачливого чиновничества и происходил санитарный инспектор. С одной стороны, он ощущал себя самим своим рождением поставленным выше подавляющего большинства людей. Но с другой, мыкаясь в беспросветной, а главное – без всякой надежды на что-то иное бедности, он понимал всю иллюзорность своего превосходства. Он видел, что его собственный фрак поношен и лоснится от старости, тогда как фраки иных из начинавших с низов и сшиты по моде, и украшены орденами.
Это его раздражало. Да что там – раздражало: безумно злило. И мало-помалу превращало в человека, от рождения, быть может, и неплохого, но постепенно растерявшего и совесть, и представления о добре и зле, и даже те душевные порывы, которые свойственны любому и которые в несчастьях единственно способны поддерживать в человеке уважение к самому себе. Говоря проще, со временем инспектор совершенно опустился, деградировал в духовном плане. Так что потребовалась совсем уж необычная встряска, чтобы он снова увидел не только себя, но и других со стороны и снова смог взглянуть на мир с благотворным пониманием.
– Я двадцать лет в присутствии, а что же мною нажито? Ни-че-го. То есть – абсолютно. Совершенно. Нуль! Понимаете? За двадцать лет беспорочной службы я от четырнадцатого класса продвинулся к десятому – от коллежского регистратора до коллежского секретаря. Коллежского секретаря! А на пенсию я выйду – к гадалке ходить не надо – титулярным советником, не больше. И всё, что за выслугу мне будет положено, – всё тот же оклад, на который я не могу ни помещение приличное снять, ни в ресторане посидеть, ни на воды съездить. Ну, ладно бы воды: но я и в деревне отдохнуть не могу, потому что нет у меня деревни. А знаете, сколько стоит арендовать на лето дачу? Вот ваши собственные дети, господин управляющий фермой, поди ни в чем не нуждаются?
Петр Васильевич промолчал.
– А мои, – продолжил, не смутившись молчанием, инспектор, – даже обувки годной не знали, даже предметы канцелярии школьной – и те за счет городской благотворительности получали[678]! Зачем же вы удивляетесь тому, что я, как только представилась такая возможность, ухватился за эту возможность и поспешил хоть чем-то себя обеспечить – себя и мою семью?
И снова Петр Васильевич промолчал. Молчали и все остальные.
– Вот вы осуждаете меня: мол, взяточник и всё такое. А много ли я брал? Скажите по совести?
На это уже не могло не последовать ответа. Лидия Захаровна дала его:
– Немного.
– Вот видите! – обрадовался инспектор.
– Но часто, – отрезала вдова, состроив уничижительную гримасу.
Услышав такое, инспектор на мгновение растерялся, но тут же перешел в атаку:
– Часто! Да кто же в этом виноват, если не вы же сами?
– Я?
– Конечно! Сколько я вынес вам предписаний – и самых подробнейших, смею напомнить? Сколько я выявил у вас нарушений, а вы – вы! – хотя бы одно из них устранили? Нет! Вместо того вы решили меня же и совратить!
– Совратить! – ахнула Лидия Захаровна.
– Что вы несете? – не выдержал Михаил Георгиевич.
– А я понимаю! – Петр Васильевич.
– Конечно! – инспектор оборотился на управляющего. – Еще бы вам не понимать! И в сливочной лавке отлично понимают!
Лидия Захаровна, явно призывая инспектора заткнуться, замахала на него руками:
– Хватит! Хватит! Хватит!
– Да отчего же? – возразил инспектор.
Он хотел добавить что-то еще, но Петр Васильевич его опередил:
– Не трудитесь: ваши разоблачения уже ни к чему. И я, и все мы уже поняли, что это Лидия Захаровна подбила вас учинить проверку в нашей лавке и у меня на ферме. В надежде, очевидно, что хотя бы так сможет потеснить нас, как конкурентов.
Вдова сжала кулаки и прошептала:
– Боже мой!
Но Петр Васильевич только улыбнулся ей:
– Да не переживайте вы так, Лидия Захаровна! Теперь-то уже зачем? Когда нашлись объяснения, а ваши обстоятельства оказались… гм… оказались… ну…
Кашлянул околоточный:
– Это всё, что вы хотели сказать?
Инспектор, к которому и были обращены слова околоточного, поспешно заговорил:
– Нет, нет, еще не всё! Я должен многое еще рассказать! Выслушайте меня! Я еще не закончил!
Околоточный посмотрел на инспектора с некоторым сомнением, но, пожав плечами, разрешил:
– Говорите!
Инспектор тут же воодушевился:
– Знаю: меня невзлюбили. Но кто? Давайте будем честными – перед самими сбою хотя бы: меня невзлюбили нечистые на руку торговцы, которых я, честно исполняя возложенные на меня обязанности, щучил и щучил, заставляя снимать с продажи негодные к употреблению продукты!
– Возложенные на вас обязанности! – воскликнула вдова. – А кем, позвольте спросить?
Инспектор замялся:
– Ну… как это – кем? Городским положением.
– Каким еще городским положением?
– О санитарном надзоре.
– Но кто конкретно вас уполномочил?
Инспектор вскинул голову и посмотрел вдове прямо в глаза:
– Вы правы: никто. Я сам на себя возложил обязанности.
– Вот видите!
– Но я уже говорил: в моем положении я не мог не воспользоваться открывшимися возможностями! Вот у вас – положение. Но и у меня тоже! И заметьте при этом: в отличие от вас, я не поставил свои обстоятельства выше нужд потребителей!
Лидия Захаровна пришла в замешательство. Ее лицо вновь из красного превратилось в багровое.
– Ладно, ладно, – заговорил тогда Петр Васильевич, – всё это мы уже поняли. Мы поняли, что вы – террорист совестливый. Но сюда-то вы зачем вломились? Вы же в сговор с Лидией Захаровной вошли!
Инспектор развел руками:
– Всё просто. В сговор-то мы вошли – это правда. Но сердце мое обливалось при мысли о том, какою дрянью Лидия Захаровна посетителей своего подвала потчует. Какую мерзость продает им под видом вина. Спустить это запросто я не мог. Но и конфискацию устроить – тоже. Понимаете, одно дело – по мелочи из лавок. Совсем другое – такое количество бочек. Куда бы я их дел? Да и как их вывезти? Наконец, я хотел получить ясные доказательства фальсификату. Вот у меня и родился план!
– Вылить мое вино! – возмущенно воскликнула Лидия Захаровна.
– Да, – подтвердил инспектор. – И это тоже.
Дыхание Лидии Захаровны участилось. Взглядом она обвела всех находившихся на ферме:
– Господа! Господа! Да что же это делается? Какой негодяй!
Петр Васильевич шагнул к ней и взял за руку:
– Ну-ну-ну…
Лидия Захаровна вырвала руку:
– Что – «ну»? Что – «ну»?! Вы же видите… разбито, разлито… пропало… всё пропало! И ему ничего за это не будет!
И тут инспектор всех по-настоящему поразил:
– Я, – сказал он вдруг изменившимся голосом, – не стал бы сюда лезть, если бы знал, какие у вас проблемы. Я же не зверь какой…
Он посмотрел на Катю и добавил после паузы:
– У самого дети!
Тяготы защиты животных
– Ребенка? Здесь убили ребенка?!
Все, как по команде, обернулись на прозвучавший от ворот и буквально напитанный ужасом голос.
– Варвара Михайловна!
– А вы что здесь делаете? – совсем не ласково осведомился околоточный, направив свет своего ручного фонаря прямо в лицо невесть откуда появившейся активистки из уже упоминавшегося нами кружка.
– Я… я…
– Мимо проходили?
Околоточный говорил грубо, но его можно было понять: эта активистка с ее безумным кружком немало выпила его крови. Не проходило и недели без рапорта, а то и задержаний: уж как он бился, чтобы на его докладные записки обратили внимание и приняли серьезные меры к бесноватой – именно так околоточный характеризовал Варвару Михайловну, – но всё оказывалось напрасным. Словно какие-то могущественные силы покровительствовали безумице и ее сподвижницам, оставляя их без сколько-нибудь серьезных наказаний. А это значило, что околоток – в целом, вполне спокойный и благонадежный – никак не мог избавиться от чуть ли не единственной обосновавшейся в нем заразы!
Вообще-то – известно из многочисленных справок, именно этим околоточным приложенных к не менее многочисленным докладным запискам – околоточный животных любил. Он даже – в его положении вещь неслыханная[679]! – делал жертвенные взносы в одно из столичных обществ: это общество содержало приют и ветеринарную лечебницу. Но именно поэтому – из любви к животным и определенного знания того, как работали настоящие общества защиты животных – околоточный с первого же знакомства и не взлюбил что Варвару Михайловну, что ее подружек.
Варвара Михайловна отвечала ему полной взаимностью, видя в нем не полицейского чиновника[680], а притеснителя – варвара, дикаря, человека, способного на любой поступок, если только следствия этого поступка будут направлены против нее самой и ее кружка! Она искренне полагала, что этот человек, неизменно проявлявший к ней откровенно неприязненные чувства, действовал так из врожденных злобы и грубости.
Последние события – мы имеем в виду задержание, приговор и арест на пять суток всех без исключения участниц акции протеста подле сливочной лавки – никак не могли способствовать налаживанию отношений между околоточным и Варварой Михайловной. Хуже того: эти события стали переломными. Штраф и суровый приговор привели Варвару Михайловну в бешенство, а вину за приключившееся с ней несчастье она возложила именно на околоточного. Почему так – потаенная загадка ее души, но факт оставался фактом: ни городовых, принимавших участие в задержании, ни старшего помощника участкового пристава, лично впихнувшего ее в арестантский фургон, ни судью, вынесшего неслыханное дотоле решение, – никого из них Варвара Михайловна не винила в свалившейся на нее и ее сподвижниц беде. А вот околоточного, подоспевшего только уже к шапочному разбору, она сделала виновным во всём и лишь укрепилась во мнении, что он – чудовище!
Однако мы помним и другое: страстью наклеивать ярлыки отличалась не только Варвара Михайловна.
Если сама Варвара Михайловна с фантастической – ни на каких реальных фактах не основанной – легкостью наклеила ярлык на ненавистного ей околоточного, то ведь и на нее саму с не меньшей легкостью приклеили ярлык. И сделал это не только вступивший с ней в противоборство околоточный, но и другие окрестные жители! Взять того же Петра Васильевича: не он ли с легкостью вообразил, будто Варвара Михайловна и ее подруги могут ворваться к нему на ферму и зарезать его коров? А продавцы из сливочной лавки? Разве не они решили, что участницы кружка, стоит им выйти на свободу, непременно учинят погром? А «рядовые» жители дома Ямщиковой? Кто, если не они, давали самые нелицеприятные показания в суде? А дворник Константин?
Что побудило всех этих людей прийти к единодушному мнению: кружок – сообщество рехнувшихся от безделья дамочек, еще и очень опасных к тому же?
Мы не ставим перед собою цель разобраться в таких психологических нюансах. Слава Богу, мы – всего лишь рассказчики. Но если отвлечься от рассказа и призадуматься, разве не вскроется очевидное – общая для всех и роднящая людей друг с другом склонность к поспешным выводам и к суждениям не на основании фактов, а на основе собственных – нередко пристрастных – выводов из видимости: внешности, оболочки, бросающегося в глаза?
Активисток кружка единодушно осудили по их плакатам – и вправду, нужно заметить, нелепым, – по их уж очень эксцентричным выступлениям, но прежде всего – потому что они были женщинами.
Давайте припомним: многим ли осуждениям подвергались мужчины, выходившие на улицы и площади с какими-либо требованиями к властям или неравнодушным окружающим? А ведь были и такие! Мужчины объединялись в самые необычные и причудливые общества, целью которых было, скажем, устройство колонии для алкоголиков[681]или запрет на разведение кур иностранных пород! Газеты пестрели многословными статьями, доказывавшими необходимость того-то и сего-то, призывами осуществлять или, напротив, не делать то-то и то-то – например, не покупать спицы для велосипедных колес с нанесенным на них хромом. Но если такие публикации и вызывали чьи-то усмешки, то осуждения – нет. Мужчины могли объединиться в теннисный клуб, и только для того, чтобы совместно снять… не корты – нет! – банкетный зал по пятницам, когда вино и слаще, и, несомненно, лучше способствует обсуждению достоинств ракетки anglaise против недостатков française. Был ли кто-нибудь против? – конечно, нет. Но стоило в газете появиться прокламации за подписью «Комитет в защиту женщин», как общество взрывалось негодованием!
Стремление к свободам вызывало недоумение. Стремление к участию в общественной жизни – отторжение. Реализация же мнения о допустимости участия женщин в общественной жизни – скандал. Мужчина мог сколько угодно стоять с плакатом против одиночных гонок на яликах по Неве – стоять прямиком под окнами[682] фотографа Буллы[683] – и никого своим стоянием не возмутить и не взволновать. Но появление под теми же окнами женщин немедленно провоцировало бурю эмоций и запросто могло закончиться в полицейском участке.
Мы были патриархальным обществом. По нашим просторам вовсю носились паровозы, в Москве по рельсам гремел электрический трамвай, в столице для пожарного депо господин Фрезе готовил настоящий автомобиль и даже в небо уже готовы были взвиться самолеты. Но к женщинам мы относились с ощущением собственности, а собственность на тротуаре с плакатом в руке – это нонсенс! Конечно, уже не все признавались открыто в подобного рода чувствах, но даже те, кто уже на словах признавали за женщинами права, в глубине своих душ и сердец смотрели на открывавшиеся перспективы с ужасом. А так как ужас весьма побудителен, то и действий долго ждать не приходилось: мужчины хмурились, отворачивались и ставили на несчастных клеймо. Это клеймо давалось навечно. С этим клеймом жизнь за пределами кружка прекращалась. Женщины становились отверженными.
При таком положении стоит ли удивляться тому, что и выходки участниц самых разнообразных женских объединений становились раз от раза всё более радикальными, всё более шокирующими – направленными больше на эпатаж, нежели на изначально заявленные цели? Впрочем, до откровенного экстремизма дело еще не доходило. Хотя в какой-то степени именно им – тягой к нему – возможно объяснить начавшееся среди женщин повальное распространение вредных привычек: вызывающе открытого курения, неумеренного пьянства, стремления к бунтарским нарядам. Однако, как это иногда случается, подобные проявления быстро превратились в штамп, в обыденность, были подхвачены модой и ею же, модой, низведены с пьедестала бунтарства на самую тривиальную мостовую. Бизнес учуял запах денег, и вот уже в красках стали печататься рекламные объявления – мундштуков, укороченных платьев, специальных (для дам) алкогольных коктейлей, губных помад, румян и прочего, и прочего – всего, что еще вчера составляло обиход совсем иной публики.
Варвара Михайловна исключением не являлась. Одета она была хотя и добротно, но легкомысленно, в пальцах левой руки сжимала мундштук с незажжённою, впрочем, папиросой, ее губы нескромно алели – особенно ярко в свете направленного на ее лицо фонаря, – скулы были очерчены пятнами румян, а глаза тонули в тени патентованной туши. Но особенно поразительным было другое.
На голове Варвары Михайловны – ровно по сезону – красовалась зимняя шляпка, но размеров она была таких, что сами ее создатели ужаснулись бы, если бы к ним хоть на мгновение могла прийти мысль, что шляпка эта окажется в зимнем Петербурге. Она была настолько маленькой, что голову не прикрывала совершенно. Она была создана для кокетства на авеню Фош, но никак не для защиты от стужи, ветра и снега Среднего проспекта Васильевского острова!
Волосы Варвары Михайловны свободно выбивались из-под шляпки – целой копною. На первый взгляд, неуложенные и нечесаные (на самом-то деле это было не так), они взвивались беспорядочными лохмами под дувшим в спину Варваре Михайловне ветром, залипали на лицо, отбрасывались в стороны, жили своею собственной жизнью, но главное – сияли, искрились, переливались и всё это – на фоне ровного собственного свечения.
Направленный на Варвару Михайловну свет полицейского фонаря создавал удивительную иллюзию. В нем ее волосы – при обычном освещении, вероятно, просто светлые – казались рыжеватыми и тлевшими собственным огнем. А летевшая с неба ледяная крошка осыпала их искрами, находившимися в беспрестанном движении и временами сливавшимися в сверкающий ореол.
Михаил Георгиевич, дотоле никогда не видевший ничего подобного, изумленно застыл.
– Мимо проходили? – повторил вопрос околоточный, перехватывая фонарь и всё же, наконец, отведя его луч от лица Варвары Михайловны.
– Меня привлекала толпа, – ответила дама, отбрасывая от щеки очередную налипшую на нее прядь. – Тут только и говорят, что об убийстве. Это правда? Вот этот человек сказал, что убили ребенка?
Варвара Михайловна коротким жестом – папиросой – указала на инспектора. Инспектор заморгал:
– Я? Сказал, что убили ребенка?
– А разве нет?
– Помилуйте! Конечно же, нет!
Варвара Михайловна вновь посмотрела на околоточного, и тот был вынужден пояснить:
– Никого здесь не убили. Вам показалось!
– Ах, вот как!
В этом восклицании послышалось столько облегчения, что оно поневоле насторожило околоточного:
– Постойте! – требовательно произнес он. – А вам-то что за дело? Почему вас так интересует смерть какого-то ребенка?
– Какого-то?! – На лице Варвары Михайловны появилось выражение замешательства и одновременно потрясения: она явно поняла слова околоточного буквально, а не в смысле «неизвестного ребенка». – Какого-то? Вы в своем уме, господин хороший? Разве ребенок может быть каким-то?
Околоточный, в свою очередь, неверно поняв активистку, едва не задохнулся от возмущения:
– Вы! Вы! – околоточный сорвался на крик. – Вы обвиняете меня в бездушии и в том, что мне плевать на детей? Да как вы смеете… негодяйка?!
Михаил Георгиевич охнул. Даже Василий Петрович, целиком и полностью находившийся в плену владевшего им предубеждения, с укоризной посмотрел на полицейского, с языка которого сорвался настолько недопустимый эпитет:
– Господин околоточный, – холодно произнес Петр Васильевич, – выбирайте, однако, выражения!
Полицейский покраснел.
Варвара же Михайловна, напротив, побледнела:
– Оставьте его, – обратилась она к Петру Васильевичу. – Теперь я вижу: налицо недоразумение. Он не имел в виду ничего плохого. А я… ну, что же: я тоже виновата – я тоже его неправильно поняла.
И после небольшой паузы:
– Так значит, дети здесь ни при чем?
– Совершенно! – подтвердил околоточный, во все глаза и с новым в них выражением глядя на Варвару Михайловну. – Но позвольте: что вы имеете в виду, говоря…
Варвара Михайловна сошла с порога, сделав пару шагов вперед. Льдинки остались позади. Сияние ореола вокруг головы Варвары Михайловны погасло. Однако лицо ее от этого только выиграло: оно стало отчетливей, поскольку взгляды смотревших на него не отвлекались более на фантастические детали.