Текст книги "Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ)"
Автор книги: Елена Хорватова
Соавторы: Павел Саксонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 88 (всего у книги 142 страниц)
Чулицкий – немного снисходительно – улыбнулся:
– Да-да, Сушкин: вашей информированности можно только позавидовать. Но не все же коту масленица!
– То есть?
– Дело Гольнбека мы специально закрыли от чьего бы то ни было любопытства. Узнать о нем не мог никто. Даже вы. Более того: даже то, что о нем, как выясняется, настолько осведомлен Можайский, лично меня поразило! Возможно, вас утешит тот факт, что происшествие с Гольнбеком не попало и в общую сводку для ежегодного отчета по Градоначальству.
– О нем и Николай Васильевич[282] ничего не знает?!
– Николай Васильевич, разумеется, знает.
– Но что же стало причиной такой секретности?
– Те самые фальшивые бумаги, что же еще!
– Дайте-ка догадаюсь… – Я разом припомнил слова Саевича о закладном листе Дворянского банка, которым его перед визитом в «Аквариум» снабдил Кальберг. – Неужели тоже закладная?
– Хуже. – Чулицкий кивнул в сторону чемодана, набитого ассигнациями и ценными бумагами и по-прежнему стоявшего в самом центре моей гостиной. – Облигации государственного займа.
Поручик метнулся к чемодану, выхватил из него пачку бумаг и растерянно на нее уставился. Чулицкий, со смешком, поспешил успокоить нашего юного друга:
– Нет-нет, поручик, ваши бумаги – настоящие!
Любимов шумно выдохнул и заулыбался:
– Хоть одна хорошая новость за весь вечер!
– О, на этот счет не сомневайтесь…
Я, опасаясь, что беседа уйдет на какой-то новый и мало относившийся к интересовавшему меня делу круг, замахал руками на обоих – Любимова и Чулицкого – и потребовал незамедлительно вернуться к сути:
– Продолжайте, Михаил Фролович!
Чулицкий вновь снисходительно улыбнулся, но требование выполнил.
– Как уже говорил Можайский, всё это приключилось в ноябре. Каналы и прочая мелочевка встали, но река[283] только-только собиралась покрыться льдом: пошла шуга, образовались зажоры. В то утро я – смотрите-ка, какое совпадение! – как и Можайский, явился на службу рано, задолго до света: из кабака… но, впрочем, неважно… в общем, из опасной ночной вылазки должен был вернуться Сергей Ильич…
Инихов утвердительно кивнул.
– …и я решил дожидаться его в кабинете. Признаюсь, когда под окнами кабинета послышался шум, я не очень-то обратил на него внимание: занимался разбором документов. Однако шум усилился – вы знаете, улица у нас узенькая, достаточно одной горлодерки, чтобы звон в ушах появился, а тут разом вопило множество глоток, – и я буквально подскочил к окну. У полицейского участка[284] собралась целая толпа, требуя дежурного или хоть кого-нибудь из начальствующих лиц. В толпе виднелся и городовой, но его почему-то не пропускали вперед и даже ровно наоборот: зажали между парочкой дебелых мужиков, не давая двинуться с места. Происходившее имело вид необычный и грозный. Даже настолько необычный и грозный, что я уж грешном делом подумал о начале каких-нибудь революционных выступлений! Пристава на месте пока еще не было, а дежурный офицер – и я его, господа, понимаю! – выйти к такой толпе не решался. Намерения собравшихся были совершенно неясны, а из нестройных криков понять что-либо было вообще невозможно!
Чулицкий, припоминая, содрогнулся. Я же, понимая, что его настоящий рассказ – прелюдия к происшествию с Гольнбеком, удивился: если была толпа, как получилось, что происшествие удалось замять? Почему по городу не поползли слухи?
Чулицкий, словно угадав направление моих мыслей, пояснил, перебивая свой собственный рассказ:
– Когда всё объяснилось, мы опасались, что слухи поползут, и поэтому приняли самые жесткие меры: всех без исключения попавших в поле нашего зрения взяли на карандаш, велев им рты прикрыть на замки во избежание очень неприятных последствий. Одним мы пригрозили аннулированием регистрации на проживание, а это означало, что им пришлось бы разойтись восвояси по своим деревням. Другим – прихлопнуть лавочку посредством санитарной инспекции. Третьим – увольнением с мануфактур, а потерять работу в наше время – дело нешуточное! Были еще и офицеры, но тут мы действовали через высших из них. Не знаю, провели ли они соответствующие беседы со своими подчиненными, но результат, как мы видим, налицо: из офицерской среды слухи также не распространились.
Поручик и Монтинин переглянулись и подтвердили:
– Беседы были, мы точно знаем.
Чулицкий – не без явного удовольствия – вздернул брови и одновременно с тем развел руками: что, мол, и требовалось доказать!
– Ну, хорошо, – признал я, – постарались вы на славу. Конспирацию навели так, что даже оторопь берет. Но что же дальше?
– Как – что? Всё просто: видя, что дежурный офицер не появляется, я сам спустился к людям.
– Смело!
– Необходимо.
Михаил Фролович сказал это так, как будто констатировал заурядный факт, а между тем, уже известно было, насколько плохо мог закончиться подобный выход. Читатель, несомненно, помнит потрясшую всех историю о том, как разъяренная толпа насмерть растерзала полицейского в одном из наших уездных городов. А ведь тогда случай тоже был пустяковым[285], и начиналось всё отнюдь не с противостояния с полицией!
– Да, необходимо, – повторил Михаил Фролович, ничуть не рисуясь. – Куда деваться-то? Конечно, можно сказать и так, что это была вообще не моя обязанность, но ведь и это – с какой еще стороны прикинуть! Как-никак, а я был старшим чином из всех, кто в тот момент находился в здании.
Кирилов провел рукой по усам и посмотрел на Чулицкого с одобрением.
– Вот я и вышел… Сразу скажу, чтобы не было никаких догадок и недомолвок: ничего страшного не произошло. Наоборот: толпа моментально успокоилась, а те два дебелых мужика, что сжимали городового, не давая ему и полной грудью вздохнуть, освободили жертву из своих объятий и вытолкнули злосчастного вперед. Вид у него, когда он оказался прямо передо мной, был, надо признаться, совсем никудышный. От него разило спиртным, морда была мятой, опухшей и вообще осоловелой, шинель местами загрязнилась, как будто малый приваливался к беленым стенам и падал на мостовую, один погон был сорван и болтался на честном слове. «Что за черт? – изумленно воскликнул я. – Фамилия!» Толпа с приязнью – вот это слово, поверьте, самое точное – загудела. Послышались одобрительные замечания. Тогда, оттолкнув от себя городового – он едва не грохнулся, настолько его шатало, – я ступил в толпу непосредственно и, схватив – без насилия, по-доброму – за рукав показавшегося мне приличным человеком какого-то, судя по одежке, лавочника или приказчика, спросил: «Да что вообще происходит?» Человек ответил просто, но так, что у меня волосы дыбом встали: «Убийство!» «Убийство?!» «Да… вот он, – тычок пальцем в сторону городового, – человека ограбил и убил!»
Я не поверил своим ушам: городовой убил Гольнбека? Но причем тут тогда Кальберг?
Чулицкий, заметив отразившееся на моем лице изумление, усмехнулся:
– Я тоже опешил, не думайте, что вы один, Сушкин!
– Да, но…
– А, понимаю! – Чулицкий спохватился: он-то, услышав от толпы о поступке городового, еще ничего не знал о Гольнбеке, тогда как мне уже все уши прожужжали причастностью Кальберга к убийству. Так что наше изумление – мое и Чулицкого – имело все-таки разную природу. – Да, вы правы: то, как удивился я, и то, как ныне удивляетесь вы, не совсем одно и то же.
– Вот именно. И?
– Я отшатнулся от лавочника – или приказчика, неважно, – не в силах поначалу понять: шутка это такая или, сказав «вот он ограбил и убил человека», он имел в виду не совсем грабеж и не совсем убийство?
Теперь уже я усмехнулся: Михаил Фролович начал путаться в словах, не зная, как лучше выразить очевидное – естественное недоверие к тому, что полицейский чин вообще может быть причастным к такого рода злодеяниям!
– Напрасно смеетесь, Сушкин! – Михаил Фролович едва ли не обиделся.
Я поспешил его успокоить:
– Да нет, Михаил Фролович, я совсем не над тем… в том смысле… как бы это сказать?
– Да говорите уже!
– В общем, я разделяю ваши чувства, но выразили вы их весьма заковыристо!
– Ах, вот вы о чем! – Чулицкий тоже усмехнулся. – Ну, я-то – не репортер. Мне ради слов по карманам приходится рыться!
Мы обменялись насмешливыми взглядами, и Чулицкий продолжил рассказ:
– Да, Сушкин: я буквально отшатнулся от приказчика, а затем, когда немного пришел в себя от чуть ли не наповал сразившей меня неожиданности, обернулся к городовому. Тот – всё в том же непотребном виде – стоял, привалившись спиной к косяку двери, и хлопал глазами. Только теперь я вдруг обнаружил, что не только его одежда пребывала в безобразном состоянии, но и шапка отсутствовала! Пегого оттенка волосы, остриженные неаккуратным ежиком, были взлохмачены и топорщились уродливыми иголками. Не знаю, почему, но именно это – отсутствие шапки с номером[286] и отвратительное состояние волос – взбесило меня больше всего. Я схватил городового за воротник шинели и дернул так, что послышался треск. «Говори, скотина! – заорал я. – Где головной убор? Что с волосами? В какой помойке валялся? Где пил?!» Толпа, увидев это, вновь одобрительно зашумела. Но городовой, как будто совсем проглотив язык и еле ворочая мыслями, только замычал что-то нечленораздельное. Тогда я грохнул кулаком в прикрытую дверь. Дверь тут же распахнулась. Из нее выскочил ранее опасавшийся выйти к людям, но явно стоявший тут же, за створкой, и всё видевший и слышавший через щель дежурный. «Заприте этого мерзавца… Нет! – отдав приказ, тут же спохватился я. – Сначала окатите его водой! Может, так он быстрее придет в себя!» Дежурный – не тратя слова – подхватил городового и уволок его в помещение. Я же остался у входа и поманил к себе пальцем того приказчика, который только что огорошил меня известием об убийстве.
«Ваше высокородие?» – вряд ли приказчик узнал меня, но я был в форме, и он обратился ко мне по чину[287].
– Хоть ты расскажи мне, что здесь происходит!
«Так ведь это…» – приказчик замялся и начал озираться по сторонам, словно в поисках поддержки. – «Я ведь уже все рассказал!»
– Да что же ты рассказал? – начал терять терпение я и даже притопнул.
Приказчик смутился еще больше и вдруг нырнул обратно в толпу: вот тебе и положительный персонаж! – Чулицкий передернул плечами. – Совсем забыв о прежних соображениях безопасности – да они, как это было уже понятно, и были-то ни к чему, – я ринулся следом, нагнав беглеца удивительно быстро: толпа передо мной расступилась, а вот его, напротив, задержала. Один из тех мужиков, что еще несколько минут назад держали городового, схватил приказчика за руку:
«Куда ж ты, черт, несешься?» – без угрозы, но так спросил мужик, что приказчик встал, как вкопанный. – «Вот, вашвысродь, держите!»
– Ты зачем побежал? – тоже спросил я, вглядываясь в лицо приказчика. – Ты что, наврал от начала и до конца?
«Никак нет, ваше высокородие!» – тут же залепетал он. – «Ничего я не наврал. Просто…»
– Э! Да ты никак из отставных?
«Вот в этом-то и дело, ваше высокородие!»
– Не беглый, надеюсь?
«Никак нет. Просто…»
– Ну?
«С видом на жительство у меня не все в порядке».
– Тьфу ты! – я сплюнул[288] и кивнул мужику: мол, отпусти человека. – А зачем же с другими к участку пошел? Сидел бы себе в лавке и в ус не дул! Ну! Говори и ничего не бойся: в мои обязанности контроль такого рода не входит!
Приказчик – или отставной: как его лучше называть-то? – освободившись от жесткой мужичьей хватки и, вероятно, поверив мне, почувствовал себя свободней и даже вздохнул с облегчением.
«Да нешто я не человек, ваше высокородие? Ведь это я и созвал народ, когда убийству свидетелем стал!»
– Опять убийство! Да что же произошло? Чему ты стал свидетелем? Говори, наконец!
«Шел я по Крюкову, ваше высокородие, – пустился он в объяснения, – и вдруг увидел: напротив дома, почти у самого моста как к площади подходишь[289], чистая чертовщина творилась. Прямо через ограждение на лед спрыгнул человек…»
– Я, услышав это, хмыкнул: добро бы с другой стороны, где спуск к воде имеется, но чтобы через ограждение… Убиться – не убьешься, но переломать ноги можно запросто. Да и лед в ноябре еще непрочный, от удара и разойтись способен!
«…а за ним – второй. Первый упал сначала, но тут же встал и побежал. Второй – за ним. А дальше… к середке канала первый уже подбежать успел, когда второй его нагнал и начал заваливать…»
– Что значит – «заваливать»?
– Ну, вот так, ваше высокородие! – отставной изобразил нечто, напоминавшее сцену борьбы, но вышло у него не очень. Я только рукой махнул: «продолжай!»
«И вот тут-то лед и провалился! Первый сразу под воду ушел, а второй распластался и начал в воде руками нашаривать… И что же вы думаете? Вытащил!»
– Вытащил? Первого? – сказать, что я изумился, – не сказать ничего!
«Да, ваше высокородие, вытащил! Ухватил за волосы, начал тащить и вытащил!»
– А дальше? Как-то не очень пока на убийство смахивает!
«В том-то и дело, ваше высокородие, что дальше-то всё и случилось!»
– Так что ж ты тянешь! – я сорвался на крик, и отставной, шарахнувшись в испуге, вновь оказался в объятьях мужика. – Стой! Говори, только не тяни быка за ***!
«Я и говорю, – отставной перекрестился, давая понять, что не врет и не тянет. – Просто по порядку излагаю».
– Ну?
«Раздевать он его начал, ваше высокородие! Представляете? Раздевать!»
– Раздевать?
«Именно, ваше высокородие: раздевать!»
– Что за черт?
«Вот так и я подумал!»
– А что же ты сам, – спохватился я, – на помощь первому не пришел? С виду-то – крепкий!
Отставной пояснил тут же и без всякого смущения:
«Так я и побежал: на мост, а с него – на другую сторону канала, где спуститься можно, не прыгая на лед. Прыгать я не стал: побоялся, что лед не выдержит…»
– Двоих-то он выдержал?
«В том-то и дело, что уже двоих. Оба прыгнули, трещины пошли. Я видел их в свете фонарей!»
– Трещины? Ну, хорошо… Дальше!
«Несся я, как угорелый, и кричал во всю мочь: надеялся, что второй первого отпустит. Но куда там… Второй, глянув в мою сторону, только быстрее начал с первым возиться. А потом и вовсе страшное произошло: одежка – худая, надо сказать, совсем немногочисленная и не по сезону – уже рядом валялась, когда лед разошелся снова, и первый – в одном исподнем только! – опять под воду ушел. Я закричал совсем дико: вообще, на мои крики уже стал собираться народ, а тут он и вовсе толпами повалил… И вот, второй, не делая уже никаких попыток вытащить несчастного из воды, приподнялся, несколько шагов прошел в направлении парапета, но встал: понял, собака, что там, откуда он спрыгнул, выбраться на набережную никак не получится!»
– Что же он предпринял, чтобы убежать?
Отставной на секунду-другую замялся, а затем сказал – на фоне всего остального – совсем уж неожиданное:
«Ничего».
– Как так? – воскликнул я.
«Я тоже не понимаю, но он не стал убегать».
– Но что-то же он все-таки сделал?
«Ничего. Он так и стоял, пока мы – я и еще несколько человек – спускались на лед, осторожно обходили полынью, а потом приближались к нему самому. Ему бы припуститься куда-нибудь – хоть вниз, хоть вверх по течению, – но он просто стоял и…»
– И?
«Ждал как будто».
– Чего ждал?
«Нас».
– Гм… ну? Дальше!
«Подошли мы, значит, и только тогда и поняли: ба! Да ведь это – городовой! Просто вид у него был… неподобающий: шапки нет, оружия – тоже, шинель запачкана… Вот и не поняли мы поначалу, когда с набережной еще смотрели, кто таков этот малый. А еще мы сразу почуяли перегар: от него разило, как от бочки!»
– Я брезгливо поморщился: от городового, если только этого пропойцу можно было и впрямь назвать городовым, действительно разило так, что закачаешься! Отставной, как обезьянка, повторил мою гримасу:
«Вот-вот, ваше высокородие! А еще в полиции служит! Вот я, например… в рот по жизни не брал и не беру, так что же вы думаете? Не взяли меня!»
– Вот тут мои глаза окончательно вылезли на лоб[290]: «как, – спрашиваю, – не взяли? Ты что же, в полицию устраивался?»
«Да, ваше высокородие, пытался».
– И не взяли? – я чуть отступил, чтобы тщательней, с головы до ног, осмотреть странного приказчика, на поверку оказавшегося отставным солдатом, да еще и с такими обстоятельствами – отказом в полицейской службе и непорядком в регистрации по месту жительства. Этот странный человек правильно понял мое движение, но теперь уже всего лишь грустно улыбнулся, не делая никаких попыток к бегству:
«Глупая история получилась, но я не виноват, ваше высокородие. Аккуратно за день до того, как я пришел устраиваться, на меня жалоба в участок поступила. От девки, представляете? Я ее от хозяйского магазина прогнал – повадилась стоять на панели, покупателей распугивала, – так она расписала, будто я ее до полусмерти избил! Работал я тогда всего лишь месяц, многого еще не знал, да и знать, положа руку на сердце, не очень-то стремился: подумывал как раз в наружную полицию поступить. Откуда же мне было знать, что кот[291] ее чертов чуть ли не от управы разрешение получил?»
– Какое еще разрешение?
«Девок своих на той панели пасти».
– Да ты ополоумел!
«Если бы…»
– Вот ты усмехаешься, Можайский, – Михаил Фролович, внезапно оборвав рассказ, недобро уставился на его сиятельство, чувственные губы которого и впрямь кривились в усмешке, – а мне совсем не до смеху было! Это же надо: управа разрешение дала! В аренду сутенеру панель пристроила!
Его сиятельство хлопнул ладонями по коленкам, выражая тем крайнюю степень веселья:
– Ты, Михаил Фролович, ну чисто как дитя! А еще сыщик!
Чулицкий немедленно взвился:
– От такого же слышу!
– Да ладно тебе, угомонись… – Его сиятельство примирительно взмахнул рукой. – Я тоже слышал о таких якобы странностях…
– Якобы?!
– …хотя в полиции работаю поменее тебя. Мне доносили даже конкретное имя члена Управы, через которого и устраивались все махинации такого рода. Более того: я лично – в лоб – расспросил этого достойного члена общества. И знаешь что?
– Что? – Чулицкий явно не верил своим ушам: его глаза широко раскрылись, нижняя челюсть слегка отвисла.
– Он сразу во всем признался.
– Не может быть!
– Еще как может.
– Да ведь это… – Чулицкий, начав, осекся, так и не сумев подобрать достойный ситуации в целом и члена Управы в частности эпитет.
– Черт знает что? Согласен. – Можайский кивнул, но, как ни странно, не с подобавшей его должности печалью, а с неприкрытым задором. – Но попробуй предположить, для чего это делалось?
– Да что тут предполагать! – Михаил Фролович даже покраснел от возмущения. – Что тут предполагать!
– А все же, ты попробуй!
– Минутку, господа, – вмешался я, прекращая ненужный спор. – Говори просто, без загадок: что тебе наплел этот человек?
Губы Можайского опять скривились в усмешке:
– Этот человек? Тебе даже имя его неинтересно?
Я в растерянности захлопал глазами – в чем все-таки Можайскому не откажешь, так это в умении поражать:
– А что, ты готов назвать его имя?
– Конечно!
– Но ведь я напишу об этом заметку!
– Да ради Бога!
– С ума сойти! – я уже ничего не понимал: с каких это пор полученные явно только по дружбе и только под условием держать рот на замке сведения о коррупции – а кто бы их стал давать на каких-то иных условиях? – кто-то готов был разгласить с такой феноменальной легкостью? – Ты серьезно?
– Совершенно.
– Ну, давай!
Можайский выдержал театральную паузу и произнес дурашливо-драматическим тоном:
– Александр Николаевич Оппенгейм[292]. Тайный советник, доктор медицины, почетный мировой судья, гласный губернского и уездного земских собраний, гласный столичной Думы, попечитель Александровской больницы в память девятнадцатого февраля шестьдесят первого года, председатель столичной санитарной комиссии, член городского больничного комитета. Прошу любить и жаловать!
Мы – Чулицкий и я – так и сели: оба на край стола, и стол не выдержал. С грохотом и звоном на пол посыпались бутылки и стаканы. С руганью в сторону отскочил стоявший тут же Митрофан Андреевич. Саевич пискнул и тоже отскочил. Инихов буквально выпрыгнул из кресла и бросился на помощь своему начальнику. На помощь мне подоспели и сам Можайский – невольный виновник произошедшего крушения, – и наш юный друг, поручик Любимов.
– Неожиданно, правда?
– Это что, – вопросил поднявшийся на ноги Чулицкий, – шутка?
– Нет.
– Но этого просто не может быть!
– Еще как может. Ты ведь не захотел подумать над причиной?
Чулицкий заморгал.
Я – тоже поднявшись и пнув какую-то, особенно назойливо лезшую под ботинок бутылку – потребовал объяснений:
– Не строй из меня дурака! Я не могу давать такое имя в заметку, не имея доказательств!
– Ну, хорошо, – сдался нашутившийся вволю Можайский, – всё даже не просто, а еще проще. Ключевые слова в прилагающемся к этому имени впечатляющему списку должностей – «председатель санитарной комиссии». Даже странно, что вы – ты, Никита, и ты, Михаил Фролович – напрочь забыли о дебатах насчет проституции в связи с постановлением[293] о переводе надзора над ней из ведомства врачебно-полицейского комитета в городскую Управу. А ведь была создана целая исследовательская группа, на протяжении нескольких лет собиравшая статистические данные и вообще занимавшаяся прояснением тех вопросов, которые возникли в связи с таким постановлением. В частности – насколько эффективным будет такой надзор[294]. Как рассказал мне сам Александр Николаевич, больше всего опасений вызывала возможность резкого ослабления контроля за уличной проституцией, во всяком случае – судя по весьма негативному опыту московских коллег, а также, скажем, коллег из Минска, где подобное предложение – передать контроль от полиции управе – уже давно реализовано[295]. Исходя из самых мрачных предположений, прорабатывались различные варианты, в том числе – и самые, если можно так выразиться, одиозные. Вот одним из таких одиозных предложений и стала своего рода легализация уличной проституции: того из ее видов, какой хотя бы отчасти можно было поставить на учет. Это, как вы понимаете, проституция под сутенерами. Думаю, нет нужды объяснять, что сутенеры – как никто другой – заинтересованы в легализации своей предприимчивости или – хотя бы – в том, чтобы им, сутенерам, не чинили особых препятствий.
Чулицкий достал из кармана платок и отер покрывшийся испариной лоб. Я же, полагая, что ослышался, уточнил:
– Ты это сам всё только что придумал?
Можайский посмотрел на меня так, что за его неизменной улыбкой в глазах ясно обозначилось недоумение:
– Помилуй! Это уже – правда, и ничего кроме нее.
– Ну и ну!
– Фантасмагория какая-то! – Митрофан Андреевич. – Похлеще моих негодяев[296] будет!
Можайский пожал плечами:
– Фантасмагория или нет, но мы должны отнестись к эксперименту снисходительно. В конце концов, Александр Николаевич и другие члены комиссии исходили только из соображений всеобщего блага. Ситуация, как вы, господа, несомненно, знаете, и в самом деле угрожающая. Даже при полицейском надзоре распространение заразных болезней вроде любострастной[297] приняло вид настоящей эпидемии.
– И поэтому нужно узаконить проституцию! – Чулицкий едва удержался от того, чтобы сплюнуть на мой паркет.
– Никто ее не узаконил. – Можайский снова пожал плечами. – Эксперимент провалился и был свернут.
– Ах, вот как!
– Да. Правда, провалился он больше из соображений этических, нежели практических, но все же.
– То есть? – я.
– В Думе решили, что общество еще не готово принять такую концепцию, что, кстати, наглядно подтверждается и выражением ваших с Михаилом Фроловичем физиономий!
Я отступил на шаг и машинально провел по лицу ладонью, словно стремясь стереть с него то выражение, о котором говорил Можайский, но которое лично я – стоя не перед зеркалом – видеть, разумеется, не мог.
Объясню.
Считая себя человеком просвещенным и взглядов вполне либеральных, я полагал своей необходимостью терпимо относиться к различного рода современным веяниям, новшествам, так сказать. Принять законность проституции я не мог – всё мое существо восставало против этого, – но разум нашептывал: общественное благо выше личных пристрастий. И ведь в словах Можайского, в его доводах или, точнее, в доводах господина Оппенгейма справедливое зерно не просто имелось: оно было видно невооруженным взглядом! Именно поэтому, будучи пойман за руку на собственном брезгливом отношении к жуткому с точки зрения морали предложению узаконить проституцию, я поспешил избавиться хотя бы от соответствующего выражения на лице.
Чулицкий же поступил иначе. Он вновь платком отер лоб и тут же рявкнул:
– А вот не надо ловить меня на это! Общество, видите ли, не готово! Да если общество когда-нибудь к этому и подготовится, на следующий же день ему наступит конец! К гадалке ходить не нужно, чтобы сказать, чем все это закончится!
– Да? – Можайский выпятил нижнюю губу, отчего самым поразительным образом – с его-то шрамами, мрачным лицом и улыбающимися глазами – стал похож на свирепого божка откуда-то из Средней Америки[298]. Будь он еще и брюнетом с жесткими блестящими черными волосами, сходство было бы еще полнее. – Да? – повторил он. – И чем же это закончится?
Чулицкий – вот ведь люди! – тоже выпятил нижнюю губу, но сходство приобрел не с древним идолом, а с мальчиком, у которого злой дядя решил отобрать конфету:
– Катастрофой! Разложением! Вымиранием!
– Вымиранием?
– Да!
– А тебя не смущают дома терпимости – вполне себе узаконенные торговые заведения?
Меня передернуло: «торговые заведения»! По сути-то верно, конечно, но насколько же мерзко по факту!
Чулицкий тоже дернулся, его лицо исказилось еще больше:
– Будь моя воля, – в самом прямом смысле зашипел он, – я бы и эти «торговые заведения» к чертовой матери позакрывал!
– И стал бы ходить по улицам короткими перебежками?
– Что? – Михаил Фролович не понял, а потому разозлился еще больше. – Что ты несешь?
– Ну как же! – Можайский нарочито медленно осмотрел Чулицкого с головы до пят и так же нарочито и медленно покачал головой. – Не пройдет и пары недель после закрытия тобой домов терпимости, как город окажется во власти голодных пролетариев! Вот ты – лично ты – сколько таких заведений знаешь?
Чулицкий ответил незамедлительно, явно держа в уме официальную сводку по Градоначальству:
– Сорок пять.
– Попал пальцем в небо! – Можайский хмыкнул и, подойдя к Чулицкому, чуть ли не ласково похлопал того по спине. – Вторая попытка?
Михаил Фролович отстранился от его сиятельства и пробурчал:
– Нет: сам знаю…
Что именно он знал, Михаил Фролович пояснять не стал, но это и без пояснений было понятно: реальное количество домов терпимости в нашей благословенной столице намного превышало указанную в сводке по Градоначальству цифру. И хотя в обязанности полиции входил и разгон незаконных борделей, зачастую представлявших из себя самые обычные меблирашки, на деле полицейские чины далеко не всегда следовали этому требованию. Понять их можно: куда проще иметь на виду известное зло, чем рыскать по переулкам в поисках зла затаившегося.
– Но если так, – Можайский совсем уже прижал к стенке Михаила Фроловича, – чем же ты, несмотря на грозные заявления, все-таки закрывающий глаза на лично тебе известные притоны с девками, отличаешься от Александра Николаевича, всего лишь предложившего – в том числе, и тебе, по сути – не мучиться и даже наоборот: от для всех мучительного положения перейти к положению ясному и потому подконтрольному?
Чулицкий растерялся и ничего не ответил: эта новая точка зрения – экономить душевные силы на угрызениях совести – застала его врасплох. Да и как было не растеряться человеку, который, будучи честным до мозга костей, и вправду чуть ли не каждый день был вынужден входить в компромиссы с собственной совестью?
– Вот то-то и оно, – добил Михаила Фроловича Можайский и вернулся в кресло. Уже оттуда, удобно устроившись с ногами через подлокотник, он закончил свой невероятный рассказ об эксперименте господина Оппенгейма. – Как и следовало ожидать, опыт оказался неудачным. Никаких законных оснований пригревать на груди сутенеров и подвластных им девок у Думы не было, а ввести такую практику в законный обиход у господ из городского самоуправления не хватило духу. Впрочем, если бы даже они и оказались посмелей, наверняка бы их инициативу развернули сверху: слыханное ли это дело – панели между проститутками распределять? Тут и другие предложения подоспели, в частности – от профессора Тарновского[299]… ну, да это – уже совсем другая история. В общем, господа, городскому контролю за проституцией быть, но и полиция от него совсем не устраняется: в учреждаемое вскоре Бюро по надзору за проституцией на равных с остальными его членами правах будет входить – по представлению Николая Васильевича[300] – тот или иной полицмейстер.
Можайский замолчал. Молчал и Чулицкий. Я же, немного подумав, «огласил вердикт»:
– Нет. Пожалуй, заметку об этом я писать не стану.
– И правильно, – немедленно отозвался Можайский и снова замолчал.
Чулицкий пожевал губами и вдруг – без понуждений со стороны и как-то внезапно – вернулся к прерванному рассказу о происшествии с Гольнбеком.
– Как бы там ни было, господа, но отставной меня поразил своим сообщением о думском покровительстве проституток. Я даже поначалу решил, что он попросту лгал, но, взяв себе на заметку его слова, позже проверил их в основной части. Действительно: жалоба в участок на него поступила, была перенаправлена мировому судье, а тот – быстро и решительно – вынес приговор: виновен. И присудил к уплате штрафа и выплате проститутке компенсации! Понятно, почему беднягу не взяли на службу в полицию: с нашей-то системой учета! Проверявшим его биографию не составило никакого труда тут же наткнуться и на жалобу, и на приговор. И пусть на многое мы смотрим снисходительно, но все-таки – не на приводы к нам же[301]. Вот так и получилось, что отставной остался с носом и перешел на нелегальное положение. Это, однако, не помешало ему вполне прилично устроиться: хозяин лавки оценил его усердие, повысил в должности, назначил приличный оклад… в общем, повезло человеку: могло быть совсем иначе[302].
– Да уж…
– Когда он закончил рассказ о происшествии на льду, я поинтересовался, куда – по его словам, снятая с убитого – подевалась одежда.
«Мы, ваше высокородие, трогать ее не стали: мало ли что».
– То есть, – уточнил я, – она по-прежнему там, на льду, возле полыньи?
«Ну, от полыньи-то мы ее отодвинули».
– Идем! Но прежде… – Я сделал отставному знак оставаться на месте (каковой знак, похоже, на свой счет отнесли и все остальные собравшиеся, поскольку расходиться никто из них явно не собирался) и зашел в участок.
В участке я поинтересовался, в какую конуру засунули городового. Меня провели в камеру для предварительно задержанных: городовому – по естественной причине – выделили отдельную, благоразумно решив не смешивать его с остальными[303]. Там этот, уж извините за выражение, дундук – в исподнем и с накинутым на плечи после водной процедуры одеялом – сидел, трясясь, на скамейке, мало что соображая от страха и, похоже, от обиды.