Текст книги "Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ)"
Автор книги: Елена Хорватова
Соавторы: Павел Саксонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 89 (всего у книги 142 страниц)
– Ну, выкладывай, – напустился на него я, – как же ты дошел до жизни такой? Давно ли пьешь? А давно ли прохожих грабишь и в канале топишь?
Городовой аж взвился, но тут же рухнул на пол и – в доказательство, что не врет – пару раз грохнул себя головой о половицы:
«Никого я не грабил и не убивал, ваше высокородие! – заговорил он. – Не было такого! Пить – пил. Но не убивал!»
– А вот взявшие тебя люди утверждают другое!
«Они ошибаются!»
– Что? – я удивился. – Я не ослышался? Ошибаются? Не врут, а ошибаются?
Городовой быстро закивал головой:
«Да, да, да, ваше высокородие! Именно ошибаются! Зачем им врать?»
Сказать, что я удивился еще больше, – ничего не сказать. Городовой защищал собственных обвинителей! «Ну и ну, – подумал я, – дело и впрямь не так просто…»
– Так что же произошло? – вслух спросил я и услышал вот что:
«Я уже мало что понимал: совсем осоловел после… ну…»
– Попойки?
«Поминок!»
– Каких еще поминок?
«Брат у меня помер, ваше высокородие. Вот поэтому я последние дни… и ночи… пил. Фляжка у меня была в шинели, можете сами посмотреть. До смены я уже успел изрядно набраться, а на посту еще добавил: из фляжки потягивал. В ней – самогон, не чета казенке[304], так что – сами понимаете…»
– Прямо поветрие какое-то! – Можайский. – Как вспомню, так вздрогну!
– О чем это вы?
– Когда мы в Плюссе были, нас офицер жандармский самогоном угощал.
Тут засмеялся Инихов:
– Точно-точно!
– Ужас!
– И не говорите!
Инихов и Можайский подмигнули друг другу и замолчали. Чулицкий, еще какое-то время то в одного, то в другого постреляв недоумевавшим взглядом, спохватился, стрелять глазами перестал и, в сердцах махнув рукой, продолжил:
– Причина пьянства городового, равно как и напиток, которым он заливал свои мозги, меня интересовали меньше всего, поэтому я решительно оборвал его на этих подробностях, потребовав говорить по существу.
«Если по существу, то… увидел я, в общем, тень, метнувшуюся из подворотни дома Тупикова. Человек сразу показался мне подозрительным, но сил преследовать его не было… да и желания, если честно, тоже».
– *** с твоими желаниями, – закричал я, – говори!
«Странный был человек. На улице холодно, лед уже на канале, а он – человек в смысле – в одних панталонах, едва ли не босой, в рубашке и накинутом поверх зипуне! Но это бы ладно, а вот то, что случилось дальше, почти меня протрезвило».
– Так что же случилось дальше?
«Сначала он побежал в мою сторону – в сторону площади: я стоял в арке другой подворотни тупикова дома, – но, заметив меня, круто взял к ограждению канала и – я глазам своим не поверил! – сиганул через нее на лед. «Убился! – промелькнуло у меня в голове. – Как пить дать, убился!» И тогда я тоже бросился к ограждению и, подбежав к нему, посмотрел вниз. Человек, однако, был цел и невредим: поднявшись, он побежал через канал. Я прыгнул за ним».
– Зачем?
«Да как же, ваше высокородие? – городовой казался искренним в своем недоумении. – Это ведь уже совсем ни в какие ворота! Прыгать на лед через ограждение! Виданное ли дело? Да еще и в таком виде!»
– В рубашке и босым?
«Так точно».
– А если бы, – не сдержался я, – в валенках и в тулупе?
Городовой растерялся:
«Не было на нем валенок…»
– Дурья твоя башка! – честное слово, я взорвался. – Причем тут валенки?
«Так ведь и я говорю, что валенок на нем не было. Он был…»
– Хватит, – я замахал на олуха руками, и он запнулся, – продолжай!
Городовой как-то особенно тоскливо вздохнул:
«Вас не поймешь, ваше высокородие: то хватит, то продолжай…»
– Тьфу ты! – я сплюнул на пол камеры. – Да говори уже: что было дальше?
«Ну, дальше я за ним побежал. Но не догнал: он провалился под лед. Тогда я и сам распластался и сунул руки в воду: веревки обвязаться у меня не было, да и времени на это – тоже; пришлось понадеяться на удачу[305]».
– И?
«Повезло. Ухватил я его сразу и подтащил обратно к полынье. Вот вытащить на лед было сложнее. Но и с этим удалось справиться. Однако…»
– Что?
«Услышал я крики. Огляделся и человека бегущего приметил. Он бежал по Офицерскому мосту, бешено махал руками и… ну, вообще всем своим видом был похож на человека, который вот-вот на помощь придет! Вы знаете, ваше высокородие, со стороны замка[306] к воде есть спуск…»
– Знаю.
«…вот к нему-то он, очевидно, и несся».
– Ты решил подождать?
«Никак нет, ваше высокородие, что вы! Медлить было нельзя: провалившийся под лед малый стремительно замерзал. Я начал срывать с него одежду, чтобы после укутать в собственную шинель, но…»
– Хватит нокать! Что – «но»?
«Случилось совсем уж страшное. Едва я раздел бедолагу, как лед снова разверзся, и… вы понимаете… ну… всё! С концами! На этот раз я сделать уже ничего не смог».
– Городовой замолчал, я тоже не торопился с репликами. В принципе, рассказ олуха казался правдивым, но был ли он таковым на самом деле? Это сейчас я за глаза называю городового всякими бранными прозвищами: он и впрямь оказался дураком. Но тогда я этого знать не мог и должен был допустить, что передо мной – хитрец, каких свет не видывал… впрочем, отчего же – не видывал? Так ли уж много нужно ума, чтобы соотнести собственное поведение с поведением очевидцев? С другой стороны, я решительно не видел причин, по каким городовой – пусть нетрезвый, пусть с осоловевшими мозгами – мог наброситься на случайного прохожего. Да не просто прохожего, а явно не имевшего зажиточный вид. Зачем? Чтобы поживиться кальсонами? Зипуном? И вот еще, кстати: а что вообще человек в таком виде делал на набережной? Почему, бросившись бежать, он, рискуя убиться, спрыгнул на лед, а не помчался – если допустить, что городовой все-таки грабежом решил промыслить – под защиту других полицейских? Ведь совсем неподалеку были и другие посты! Значит, у него были причины избегать полиции? Но если так, то получается, он сам был в чем-то нечист?
«Ваше высокородие! – прервал мои размышления городовой. – Я вот еще что припомнил: когда меня повалили, я мордой ткнулся прямо к карману зипуна. Из него торчала пачка бумаг. Мне показалось, что это – облигации».
Я так и подскочил:
– Облигации?
«Очень похоже!»
– И настолько много? Целая пачка?
«Да».
– А что за облигации, ты не приметил?
Городовой сосредоточился, лицо его сморщилось. Протекли секунда, другая, третья… И память выдала ему:
«На уголке, среди завитушек, стоял вот такой значок, – городовой попросил у меня бумагу, и я протянул ему свою памятную книжку и карандаш, – и были отпечатаны цифры: 19.15.6.»
– В значке, господа, я моментально узнал британский фунт стерлингов. А цифры…
– Девятнадцать фунтов, пятнадцать шиллингов, шесть пенсов! – Кирилов.
– Точно.
– Это – облигация номиналом в сто двадцать пять рублей правительственного займа девяносто девятого года… да не смотрите вы так на меня! У меня есть такие: как же не узнать[307]?
– Я и не смотрю, – Чулицкий отрицательно помахал указательным пальцем, – просто диву даюсь!
– Не понял?
– Не берите в голову: это я о своем…
Кирилов нахмурился, но Михаил Фролович тут же развеял его подозрения:
– Нет-нет, Митрофан Андреевич: это я, повторю, о своем! Видите ли, я тогда здорово опростоволосился!
– Как так?
– Просто. Городовой еще и цвет облигаций назвал, а он меня ничуточки не насторожил. Понимаете? А ведь мне полагалось бы сразу понять, что речь шла о фальшивках!
– Что же это за цвет?
– Обрез настоящих бумаг выполнен в коричнево-серо-стальных тонах, а городовой сказал – в коричневом. Он еще и о краске что-то добавил – то ли пачкалась она, оставляя пятна на льду, то ли еще что-то, – но я не обратил на эти его слова никакого внимания. Меня целиком поглотила мысль, что бумаги могли быть крадеными, а теперь еще – и дважды: одежда-то осталась лежать там, на месте, где повязали городового, и как знать – не покопались ли по ее карманам мародеры?
– М-да…
– Вот именно. Как ошпаренный, я бросился прочь из камеры, провожаемый криками городового, который не мог понять, что же с ним будет дальше и как скоро его выпустят из предварительного заключения. Вернувшись к толпе перед участком, я схватил за локоть отставного и буквально потащил его за собой: к каналу. Добежали мы быстро – куча людей за нами, – а когда уже бежали по мосту, я с ужасом увидел, что к спуску от полыньи быстро шел хорошо одетый господин, что-то прятавший по карманам. Выхватив свисток, я дунул в него, но куда там! Господин взлетел – ни разу, гад, не поскользнувшись – по наклону спуска, прыгнул в коляску и был таков! Но больше всего меня разозлило то, что уже стоявший подле полыньи и валявшейся там же одежды городовой – другой, разумеется, с Театральной – прошляпил всё это или не пожелал вмешаться. Оказавшись рядом с ним, я чуть ли не за шиворот его прихватил, чуть ли не с кулаками на него набросился… а он огорошил меня заявлением:
«Ваше высокородие, так ведь из наших он, офицер, не мог я ему отказать!»
– Из каких наших, – заорал я и затопал ногами, но тут уже меня схватили за плечи:
«Не топайте, ваше высокородие, не топайте: провалимся!»
– Это отставной проявил благоразумие. Но городового из хватки я все же не выпустил: «Из каких наших? Какой еще офицер?»
Раздался смешок.
Чулицкий вскинулся в его сторону и уставился на едва сохранявшего серьезность Гесса. Вадим Арнольдович сдерживал себя, но с большим трудом.
– Что вы хихикаете? – набросился на него мгновенно побагровевший Чулицкий.
– Михаил Фролович! Да ведь это…
– Да я и сам уже догадался, черт бы его побрал! Хохотать-то зачем?!
Из кресла поднялся Можайский:
– Извини, Михаил Фролович, я же начинал говорить, но меня перебили. Конечно, это был я. В то утро я был не в форме, а в статском, вот вы меня издалека и не узнали. А городовому я велел не называть мои должность и фамилию. Вас-то, бегущего по мосту во главе целой процессии горожан, я узнал моментально! Поэтому и дал деру.
– Но зачем?
– Из-за того дельца, которое и привело меня на Офицерскую. Я не хотел ни говорить о нем, ни лгать в случае расспросов. А ты ведь начал бы меня расспрашивать, не так ли?
Чулицкий что-то пробормотал себе под нос.
– Вот видишь… начал бы.
– Ну, начал бы! Так что же с того? Ты вообще понимаешь, что из-за тебя я несколько дней по ложному следу носился?
Можайский – вызывающе серьезным тоном – ответил:
– Подумаешь! Пустяки. К вечеру я уже знал, что дело раскрыто не будет. Если бы у меня сложилось иное мнение, я бы, конечно, поставил тебя в известность о том, что это именно я убегал от тебя с канала.
Чулицкий едва не лишился дара речи. Несколько раз открыв и закрыв рот, он, наконец, с шумом выпустил воздух из легких, затем с неменьшим шумом вдохнул и заорал так, что мне показалось, будто люстра вот-вот обрушится прямо ему на макушку:
– Спятить можно! Он – знал! Я, понимаешь, по городу ношусь, сломя голову и ноги стирая в кровь, а он коньячок попивает, да еще и посмеивается, глядя на суету! Можайский! Ты… ты…
Его сиятельство улыбнулся:
– Не кипятись. Ничего дурного я и в мыслях не держал.
– Ну, конечно! Подумаешь! Так, сущая ерунда: пусть Чулицкий побегает!
– Говорю же…
– Господа, господа! – я решительно встал между разъяренным начальником Сыскной полиции и – я бы сказал до неприличия – спокойным «нашим князем». – Хватит выяснять отношения. Ваши постоянные склоки уже вот где! Давайте вернемся к делу!
Чулицкий нагнулся, схватил с пола стакан и бутылку и, бросив на меня и Можайского испепелявший взгляд, удалился в свое кресло, как Ахилл в палатку[308]. К счастью, Инихов совсем не походил на Патрокла, и я не испугался[309].
– Кажется, говорить придется мне. – Можайский посмотрел на меня, на насупившегося Чулицкого, и принял решение: «Ладно, в нескольких словах закончу начатое. А то заболтались мы что-то!»
– Давай.
– Во всю эту историю я втянулся совершенно случайно. Как я уже говорил, на Офицерскую в то утро меня погнало одно дельце, и вот, уже на самом подъезде к ней, я вдруг увидел нечто странное. А именно – городового на льду канала, зевак, брошенную одежду. Можно было подумать, что кто-то покончил с собой, кинувшись в полынью, и если бы это было так, было бы можно и мимо проехать. Но я – illico[310] – понял: нет, место имело вовсе не самоубийство!
– Это еще почему?
– Одежда, Никита, одежда.
– А что с ней не так?
– Ты когда-нибудь видел самоубийц, которые бы раздевались, перед тем как утопиться?
– Гм… а ведь верно!
– Вот и я так решил. – Можайский мыском сапога покатал туда-сюда одну из валявшихся на полу бутылок водки, но поднимать ее не стал. – Стоявший на льду городовой ничего пояснить не смог: он буквально за несколько минут до меня явился с Театральной, привлеченный необычным движением народа, а также тем, что еще раньше куча людей пробежала в сторону полицейского участка. Кому принадлежала одежда и почему на ближайшем посту отсутствовал другой городовой, он не имел никакого представления. Просто встал и занял круговую оборону от зевак в ожидании подмоги. Тогда я осмотрел лежавшую на льду одежду и обнаружил в кармане зипуна толстенную пачку фальшивых облигаций государственного займа. «Странно», – подумал я. – «Очень странно…»
– Подожди! Так ты сразу понял, что облигации фальшивые?
– Конечно. – Его сиятельство бросил взгляд на Чулицкого. – В отличие от Михаила Фроловича, поначалу слышавшего только их описание, я их видел собственными глазами.
– Ах, ну да, верно!
– Подделка была довольно грубой, что и насторожило меня больше всего: на работу профессиональных фальшивомонетчиков она никак не походила, но ведь зачем-то же кому-то понадобилось сделать ее! А тут еще и зипун: совсем уж необычно. Понимаешь?
– Нет, – вынужден был признаться я, – не понимаю.
– Ну как же! – вмешался вдруг Инихов, теперь и на себя вызвав жгучий взгляд по-прежнему насупленного Чулицкого. – Зипун! Кто ходит в такой одежде?
– Ну… – я было начал говорить, но вдруг замолчал, задумавшись: а когда вообще я в последний раз видел человека в зипуне? – Кто?
– Вот то-то и оно! – подытожил мои размышления Инихов. – Никто. Или почти никто. Ряженые только.
– Ряженые!
– Да. Теперь-то понимаете?
Я посмотрел на Можайского и тот кивнул:
– Да, ряженые. Понимаешь?
Я вспомнил, что погибший Гольнбек был вообще-то офицером, но вспомнил и то, что Можайский – утром, на льду канала – знать об этом никак не мог. Что же он думал? Уж не такое ли вот направление приняли его мысли: зипун? – значит, ряженый. Фальшивые бумаги? – элемент представления. В одном исподнем под зипуном? – попойка… оргия… что еще? Ограбление? – пожалуй, нет. Или врасплох застигнутый на месте преступления совратитель? Ага! Ведь он и от полицейского побежал… А прыгнул на лед, потому что деваться было некуда!
– Кажется, понял.
– Ну?
– Так думал молодой повеса, летя стремглав на почтовых[311]…
– …Всевышней волею Зевеса – в одних портках или без них!
Инихов и Можайский одновременно прыснули, но тут же спохватились: все-таки речь шла о смерти человека, и даже хорошо знакомого здесь же присутствовавшим Любимову и Монтинину. Время для шуток было явно неподходящим!
– В самую точку, Никита, в самую точку! – Губы Можайского перестали улыбаться, отчего лицо его сиятельства сразу же сделалось привычно-мрачным. – Но теперь…
Можайский замолчал, глядя на Инихова. Сергей Ильич тоже нахмурился:
– Да. В свете новых обстоятельств эта версия никуда не годится или, что более верно, она не объясняет всего произошедшего. Лично я по-прежнему не сомневаюсь, что Гольнбека застали врасплох за адюльтером, и ему пришлось спасаться в отчаянном бегстве. Но фальшивые бумаги тут ни при чем. Они – часть совсем другой истории. И вот эту-то совсем другую историю нам может рассказать не кто иной, как господин Саевич!
Опять все уперлось в нашего фотографа. Мы все опять начали буквально пожирать его глазами. Но я, спохватившись, взгляд от Саевича отвел и вновь уперся им в его сиятельство:
– Нет, господа, подождите! Пусть Можайский завершит рассказ: тут все равно есть что-то странное. Гребень… проломленная голова, вдруг оказавшаяся целехонькой… покойницкая Обуховской больницы… странная ошибка ассистента доктора Моисеева… и заявление самого Можайского, что уже к вечеру он якобы знал: дело раскрыто не будет! А еще и Михаил Фролович… – Чулицкий не шелохнулся. – …с чего бы это Михаил Фролович стал носиться по всему городу с никуда негодными фальшивками, да еще и засекречивать дело? Михаил Фролович!
На этот раз Чулицкий соизволил поднять на меня глаза:
– Ну?
– Вам ведь тоже есть что добавить?
Михаил Фролович тут же заворчал:
– Даже если и так, не пойти бы вам всем на ***? Вон, с Можайским во главе. Он такой умный и сообразительный, что обо всем расскажет сам!
Его сиятельство поднял с пола бутылку, обдул края стакана, наполнил его и подошел к креслу, в котором хмурой тенью брата Немезиды[312] восседал Чулицкий.
– Ну же, Михаил Фролович, заканчивай дуться! – Можайский наклонился над Чулицким так, чтобы своим стаканом дотянуться до стакана начальника Сыскной полиции. Послышался звон стекла. – Чокнулись, выпили, помирились!
Оба – Чулицкий и Можайский – действительно выпили, но Михаил Фролович все же не преминул буркнуть:
– Я и не ссорился!
– Вот и славно. – Можайский понюхал пустой стакан и дернул плечами. – Вот черт, опять смирновская попалась… ну да ладно… о чем бишь я? Ах, да! Михаил Фролович, давай сделаем так: я уж закончу рассказывать то, что знаю сам, а ты дополнишь со своей колокольни – договорились?
На этот раз Чулицкий согласился:
– Черт с тобой: договорились!
Можайский, слегка сутуля плечи – сказывалась накопившаяся за последние дни усталость, – остался стоять рядом с креслом Чулицкого, но повернулся так, чтобы одновременно обращаться ко всем.
– Буквально несколько слов, господа, ведь на самом-то деле известно мне совсем немного. Сбежав с набережной канала, я покатил к устью Фонтанки, велев извозчику… – каждый из нас невольно бросил по взгляду на Ивана Пантелеймоновича, но Можайский тут же нас охолонил: «Нет-нет, что вы: Иван Пантелеймонович у меня еще не работал… его же мне вот только что сосватали наш юный друг и господин Монтинин!» Мы, спохватившись, закивали головами. – В общем, велел я извозчику выбрать дорогу так, чтобы оказаться со стороны левого рукава, подле Подзорного острова. Вы понимаете: Фонтанка, как и Крюков канал, уже встала, и пусть даже лед на ней был еще тонок, тело утопленника никак не могло прибиться к ее берегам. Течения должны были вынести тело в Неву[313], но там, зажатое в шуге, оно почти неизбежно оказалось бы или на стрелке Галерного острова, или, минуй оно стрелку, на северо-восточном берегу Подзорного. Конечно, была вероятность того, что тело уйдет и дальше – тогда уже найти его было бы невозможно, – но я понадеялся на лучшее: предчувствия теснили грудь[314]. Так оно и произошло. Едва мы выехали к Подзорной канаве[315], как уже на переброшенном через нее деревянном мостике увидели взволнованных людей. Они о чем-то оживленно спорили, явно не зная, на что решиться. Я вышел из коляски и направился к ним. «Что случилось?» – спросил я у первого же из них, взойдя на мост. Человек обернулся ко мне, но моя статская одежда не внушила ему доверия, и он ничего не ответил. А вот другой, там же стоявший человек, узнал меня: это был лоцман[316], с которым мне однажды довелось иметь дело.
«Ваше сиятельство! Юрий Михайлович! – воскликнул он и схватил меня за руку. – Пойдемте скорее! Это, – пояснил он остальным, – пристав из Васильевской части, князь Можайский…»
– Скажу без ложной скромности: услышав мою фамилию, люди одобрительно заволновались и уже все обступили меня с призывами куда-то идти. «Да куда вы меня ведете? – в свою очередь заволновался я, понимая, что вот-вот моя догадка насчет тела или подтвердится, или будет опровергнута. – Вы нашли утопленника?» Мои слова произвели впечатление:
«Утопленника? Как вы узнали? Он ведь… свежий совсем!»
– С Крюкова я, – пояснил я, махнув рукой, – он там совсем недавно под лед провалился. Вот я и подумал…
«Идемте, идемте!» – меня едва ли не поволокли через мост и, далее, к сваям северо-восточного берега.
– Там-то, наконец, я и увидел несчастного. – Можайский, припоминая, прищурил глаза и – из-под приспущенных век – бросил быстрый взгляд на Любимова. Наш юный друг, хотя и был бледен, держался молодцом. – Был он совершенно голым, заледенелым, в белой пороше схватившейся в иней воды. Впрочем, тело было настолько избито и – местами – изрезано льдом, что белизна инея казалась всего лишь контрастом на фоне синяков и свернувшейся крови. Эти синяки и кровь поразили меня больше всего: получалось, что несчастный, даже провалившись под лед, даже увлекаемый течением, был долгое время жив. Настолько долгое, что это в голове не укладывалось!
– Юрий Михайлович! – перебил Можайского поручик. – Это обстоятельство могу прояснить я.
– Правда? Сделайте милость, Николай Вячеславович: а то, признаюсь, я и тогда пребывал в полной растерянности, и сейчас, вспоминая, изумляюсь!
– Гольнбек, – наш юный друг говорил слегка запинаясь, но отчетливо, – славился своим умением надолго задерживать дыхание. Вы не поверите, но его рекорд – семь минут!
– Вы шутите!
– Это правда.
– Да быть такого не может! – Инихов. – Толкните доктора, – Инихов ткнул пальцем в сторону дивана, на котором по-прежнему спал бесчувственный Михаил Георгиевич. – Если вы добудитесь до него, он вам разъяснит, что такое невозможно в принципе. Согласно исследованием, человеческий мозг без воздуха умирает намного раньше.
Поручик с сомнением посмотрел на диван и не сделал к нему ни шага.
– А все-таки это – правда.
– Гм…
– Подождите! – я. – Да кто вам сказал, господа, что смерть головного мозга и смерть вообще – синонимы?
Инихов и Можайский воззрились на меня в полном недоумении. Сергей Ильич даже чем-то поперхнулся:
– Сушкин, вы в своем уме?
– Именно, что в своем, – парировал я. – Мозг – это сознание, но бессознательная жизнь…
– Хватит, хватит! – замахал на меня руками Сергей Ильич. – Это уже слишком даже для вашего невероятного воображения!
Я замолчал: что толку спорить с людьми, не готовыми принимать идеи[317]?
– Как бы там ни было, – Можайский вновь завладел инициативой, – и семь минут не объясняют ничего. Ни за семь, ни за десять, ни за тридцать минут тело – в сознании или без оного – не могло под водой проделать путь от Театральной площади до свай Подзорного острова. А это значит, что разгадка в чем-то ином: не в умении Гольнбека надолго задерживать дыхание. Лично я…
Можайский запнулся, что-то припоминая.
– Лично я, – продолжил он, – склоняюсь вот к чему. На пути, если можно так выразиться, сплавления Гольнбека вниз по течениям канала и реки попадались полыньи. Будучи человеком сильным, Гольнбек не умер в считанные минуты от резкого понижения температуры[318] и время от времени всплывал, пытаясь выбраться на лед. Этим, кстати, можно объяснить и сильно изрезанные ладони несчастного молодого человека. Но в конце концов его сердце не выдержало, и он умер.
– Представляю, каким ужасом он должен был полниться: всплывая в темноте, не в силах позвать на помощь и видя, возможно, насколько помощь могла быть близка…
– Да. Положение Гольнбека было отчаянным: не дай Бог никому.
Мы помолчали, каждый в себе переживая ужасные минуты. Молчание прервал Инихов:
– Так что же дальше?
Можайский стряхнул с себя оцепенение и продолжил:
– Я, насколько это было возможным в уж очень неблагоприятных условиях спешки и места, осмотрел тело, особенное внимание уделив голове.
– Почему именно ей?
– Было в ней что-то необычное, что сразу привлекло мое внимание. – Можайский покосился на Чулицкого. Тот внимательно вслушивался. – Неудивительно, что Михаил Фролович принял ее за едва ли не раздавленную или проломленную. Вся в крови, со сбитыми – вы понимаете? – волосами: где-то они слиплись, где-то образовали колтуны… Гольнбек, кстати, вообще имел очень пышную шевелюру, что и сделало возможным то, что случилось дальше. А случилось следующее: присев над телом, я приподнял его голову и начал ее ощупывать. Внезапно мои пальцы наткнулись на торчавший отломок кости: на какое-то мгновение и я подумал, что это – следствие мощного удара по затылку, а коли так, то речь должна идти об убийстве! Но уже через пару секунд меня как обожгло: какая же это затылочная кость, если от нее отходит что-то вроде зубцов? Остричь волосы, чтобы разобраться, я не мог и поэтому просто постарался ощупать загадочное место более тщательно. И меня осенило: под волосами – костяной гребень! Un peigne[319], – пояснил Можайский, обводя нас жутким улыбавшимся взглядом. – Небольшой, воткнутый при жизни Гольнбека в волосы и так и оставшийся в них после его падения в воду. Возможно, сам Гольнбек имел такую привычку – подкалывать гребнем свою пышную шевелюру. Возможно, его расчесывали перед тем, как ему пришлось спасаться бегством: принципиального значения я этому не придал и ошибся.
– Почему ты ничего не сказал о гребне? – Чулицкий снова нахмурился, снизу вверх глядя на стоявшего рядом с его креслом Можайского.
– Я думал, ты о нем знаешь.
– Чертов помощник…
Как ни странно, но этими словами – «чертов помощник» – Чулицкий обругал вовсе не его сиятельство, и его сиятельство это прекрасно понял:
– Да: ассистент Моисеева допустил непростительную ошибку!
– Вот и полагайся на таких…
– Но как же тебе сам Моисеев не выслал исправленный акт[320]?
– Сам теперь удивляюсь!
– Это…
– Я еще с ним побеседую!
– Что-то мне подсказывает, что это – не случайность, причем узнаем мы правду намного раньше твоей беседы с прозектором.
Взгляд Чулицкого стал вопросительным, и Можайский пояснил:
– Саевич. Мы еще с Саевичем с минуты на минуту поговорим!
Григорий Александрович, услышав свою фамилию, вздрогнул.
– А ведь верно! – Чулицкий перевел взгляд с Можайского на Саевича. – Обязательно поговорим!
– Да что вы меня все время запугиваете?! – вскричал Григорий Александрович. – Я расскажу всё, что знаю. Я же обещал! Я ведь и сам – обманутая жертва, а не преступник!
– Ладно, ладно: не кричите, господин хороший! – Чулицкий отвел от фотографа взгляд. – Разберемся.
И вновь – в какой уже раз! – я призвал не отвлекаться на перепалки:
– Дальше, Юрий, дальше!
Можайский подчинился, хотя и с оговоркой:
– Да всё уже практически. Я ведь понимал, что с мысль о течениях и возможности выброса тела в районе Подзорного острова не могла осенить только меня: Михаил Фролович должен был явиться с минуты на минуту, а этой встречи, как я уже говорил, я хотел избежать. Поэтому я попрощался с лоцманом и его товарищами – к немалому их, нужно заметить, удивлению – и смылся.
– И они ничего мне об этом не рассказали!
Можайский улыбнулся – губами:
– Нет, конечно. Я попросил их молчать, они и молчали, пусть даже мое поведение и показалось им странным.
– Ну и репутация у тебя… – вздохнул Чулицкий: в кои-то веки – с определенной завистью к «нашему князю». – Везде понимание отыщешь…
Можайский пожал плечами:
– Так получилось.
– Ну, ладно: дальше-то что?
– Вернувшись к себе в участок, я связался с Михаилом Георгиевичем, – Можайский кивнул в сторону дивана, на котором спал доктор, – и попросил его, не привлекая внимания ко мне, осторожно порасспросить коллег насчет утопленника с Крюкова канала или Подзорного острова: куда доставили, что показало вскрытие, что за гребень извлекли из его волос… а сам обратился к Петру Николаевичу из «Анькиного». Так, мол, и так: не слышно ли чего о грубых фальшивках государственных облигаций? Где-то после полудня ко мне стали стекаться первые сведения. Сначала и я получил известие о том, что голова Гольнбека была разбита, причем о гребне не было ни слова. Это меня удивило, и тогда я уже лично позвонил Александру Ивановичу[321]. Александр Иванович удивился не меньше меня: «Какой еще гребень?» – спросил он, а потом, когда я всё ему рассказал, был вынужден признаться: осмотр тела производил не он, а его ассистент. Почему получилось именно так, он распространяться не стал, а я не стал настаивать: доктор пообещал немедленно разобраться. Так и получилось, что уже через час или около того, мне сообщили и о гребне. Да, подтвердили мне, в волосах погибшего действительно запутался небольшой изящный женский гребень! Я попросил точное его описание и, получив его, без особого труда навел соответствующую справку: гребень был продан в магазине роговых изделий Бараева в Милютином ряду[322]. Когда же я узнал фамилию предполагаемой покупательницы, мне стало ясно: дело раскрыто не будет. Уж очень – как бы это сказать? – известной оказалась дама!
– Да кто же она?
– Не стану говорить.
Чулицкий нахмурился, но Можайский поспешил его успокоить:
– К нашему делу, я так понимаю, непосредственного отношения она не имеет, поэтому и смысла нет о ней распространяться. Придется тебе, Михаил Фролович, поверить мне на слово: будет лучше, если этот вопрос мы обойдем стороной.
– Но облигации!
Можайский прищурился, что погасило отчасти улыбку в его глазах:
– Вот тут, полагаю, мы шли параллельными дорогами. И я, как и ты, уперся в неодолимое препятствие! Признайся: ты ведь тоже обратился к Петру Николаевичу из «Анькиного»?
Чулицкий нехотя признал:
– Да. Но был он со мной не слишком любезен. Впрочем, кое-какие сведения я от него получил. Они-то и заставили меня сразу засекретить дело!
– Понимаю.
– Еще бы!
– Господа, – не вытерпел я, – вы о чем?
Чулицкий с Можайским обменялись взглядами, решая, кто из них будет отвечать. Ответил Чулицкий:
– Петр Николаевич намекнул, что в столице объявилась группа каких-то шпионов, связанных с весьма высокопоставленными лицами… там, – Михаил Фролович кивнул в сторону потолка. – Что за шпионы, с кем именно они связаны и чем вообще – помимо шпионажа, разумеется – занимаются, он пояснить не смог: и сам ничего не знал. Но кое что выяснить ему удалось: эти люди – прямо как в старые добрые времена – вознамерились выбросить на рынок ценных бумаг огромную партию фальшивых облигаций государственных займов, чтобы подорвать доверие к системе частного кредитования государственной власти. Однако первый блин вышел у них комом. Что-то не заладилось по технической части, и бумаги получились никудышные. Разошлись они по любителям всякой чепуховины: знаете таких? – скупают порченые типографскими ошибками книжки, кривые бутылки, выведенные из оборота и подлежащие уничтожению денежные знаки…
Я подтвердил:
– Да, конечно. И далеко ходить не нужно: мой сосед снизу из таких. Чудесный человек в любое время за исключением того, когда охотится на очередную дрянь[323]!
– Вот-вот, – подхватил Чулицкий, – по таким «замечательным в любое другое время» людям и разошлись преимущественно подделки. Некоторых – к делу подключились жандармы – нам удалось установить. Мы полагали, что сумеем через них выйти на продавца, а там – и на организаторов аферы, то бишь – на самих непонятно откуда взявшихся шпионов. Но у нас ничего не вышло.