Текст книги "Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ)"
Автор книги: Елена Хорватова
Соавторы: Павел Саксонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 119 (всего у книги 142 страниц)
22.
Сушкин был хмур. Если бы не это, поручик, вполне возможно, решился бы открыто его расспросить, но выражение лица репортера было таким, что поручик попросту не решился. Больше того: он уже начал сомневаться в правильности вообще всей этой затеи – отправиться невесть куда лечиться грогом, а проще говоря – пьянствовать! Однако время текло, неспешная езда затягивалась, выражение лица Сушкина менялось. Из хмурого и мрачного оно – постепенно как-то – превратилось сначала просто в задумчивое, а затем и в безмятежное: как в самые лучшие денечки. Тогда-то – уже у Винного моста – и состоялся второй обмен репликами. Тогда-то Сушкин и ответил почти что радостно:
– Еще как могут! Скоро сами увидите!
Поручик уже собрался было вернуться к намерению расспросить репортера о странном доме, но тут его внимание отвлекло куда более интересное здание – трубочной фабрики[606], сиявшей, несмотря на поздний час, всеми своими окнами.
Эта фабрика – на удивление импозантная – могла отвлечь кого угодно, не только поручика, который вообще (по молодости, возможно, лет) не уставал поражаться своему городу: тому, насколько причудливо в нем смешивались несовместимые, казалось бы, архитектурные стили. А далее коляска свернула в длинный узкий проулок, только из-за своей длины и называвшийся улицей.
Окружение переменилось мгновенно. Если фабрика – что с фабриками вообще бывает чрезвычайно редко – радовала глаз, то вдруг появившиеся справа и слева дома – нет. И это еще очень мягко сказано! Уродство этих домов превышало всякое вероятие. Казалось решительно невозможным, чтобы их возводили люди, находившиеся в здравых уме и памяти. Казалось решительно невозможным, чтобы они вообще существовали, пусть даже и в таком глухом уголке.
Поручик во все глаза смотрел по сторонам и ужасался. Раз или два с его языка было готово сорваться крепкое словцо, но язык немел, и слова застревали в горле. Только когда, наконец, коляска остановилась напротив совершенно невероятного строения, поручик все-таки воскликнул:
– Куда вы, черт побери, меня завезли?
Сушкин – уже вполне оправившийся от своей удрученности – ухмыльнулся:
– Уверен, здесь вы не были никогда!
Поручик только и выдохнул:
– Да уж!
23.
Дом кривился и кривлялся. На первый взгляд он – в плане – казался треугольным, но уже на второй становилось очевидно, что это не так. Просто его стены сходились под немыслимым углом, а фасад оказывался настолько узким, что на нем едва-едва помещались несколько окон. А уж эти окна и вовсе заставляли морщиться: расположенные на разных уровнях, но при этом на одних и тех же этажах, они и размеров были разных! Узкие, широкие, высокие, низкие, они безумствовали в какой-то феерической пляске, заставляя голову кружиться, а мозг – отключаться. Потому что никакая голова и никакой мозг не могли смириться с отвратительным разбродом и шатанием, сотворенными по умыслу какого-то сумасшедшего!
Наружная штукатурка дома местами отвалилась, обнажив какой-то уродливый строительный материал. Это не был кирпич; во всяком случае, если это и был кирпич, то бросовый – то ли оставшийся от забракованной партии, то ли являвшийся следствием неудачного эксперимента с формами для выделки. Строительные блоки были разной величины, неправильных форм, омерзительного цвета. Если бы дом был построен из, что называется, «дикого камня», это еще можно было бы понять, но камнем в постройке даже не пахло.
– Ч-что это? – вопросил изумленный поручик.
Сушкин пожал плечами:
– Понятия не имею. Дому уже лет сто… какое там – полтораста, живых свидетелей давно не осталось!
– И в нем живут люди?
– Нет, что вы!
Окна и впрямь не светились огнями: ни одно из них. Но стекла в них были целыми, и это казалось тем более странным, если дом, как уверял репортер, был давно заброшен.
– Да нет, – поправился Сушкин, – вы не так меня поняли. В доме, конечно, никто не живет, но он по-прежнему используется по назначению.
– Что же это за назначение такое?
Сушкин заговорщицки подмигнул:
– Давайте вместе посмотрим!
Оба – поручик следом за репортером – обошли фасад стороной и, хлюпая обувкой по неубранному снегу, двинулись вдоль боковой стены.
В самом конце этой стены – далее она изломом уходила за ограду – Сушкин остановился у низкой и в темноте почти неприметной двери:
– Нам сюда!
Тук-тук… тук… тук-тук-тук… – забарабанил он по деревяшке, явно подавая условный знак тем, кто мог бы находиться за дверью.
– Сигнал?
– Да: вход только для «своих».
– А мы – «свои»? – недоверчиво – и на то у него были очень веские основания – спросил поручик и даже попятился.
– Почти.
– Как это – почти?
Сушкин не успел ответить: дверь медленно приоткрылась. Теперь поручик и вовсе отшатнулся.
– Кто такие? – спросила высунувшаяся в щель между косяком и створкой чудовищная морда. – Чего надо?
– Да это я, Кузьмич, открывай!
Сушкин достал из кармана спички и чиркнул.
Огонек засиял в темноте настолько ярко, что морда – или Кузьмич? – вскрикнула, прикрывая глаза грязной рукой, а поручик разглядел существо во всех кошмарных подробностях.
Кузьмич оказался карликом: могучего телосложения, буквально напитывающим атмосферу вокруг себя флюидами колоссальной силы, но – все-таки карликом, причем на редкость уродливым. Его лицо являло дикую смесь младенчества и самой древней старости. Пальцы на руках были искривлены артритом – становилось понятно, почему в руке у Кузьмича не было хотя бы фонаря. Волосы росли клоками, не покрывая и половины головы и образуя множество самого неприятного вида проплешин. Кожа казалась пятнистой и полосатой. Глаза мертвенно белели из-под прикрывавших их пальцев, но при этом слепыми не были.
– Боже милостивый! – поручик всё пятился и пятился.
Сушкин схватил его за рукав и вернул к себе:
– Успокойтесь!
– Да ведь он болен проказой!
– Ну да! А что тут такого?
Поручик едва не задохнулся от возмущения:
– Что тут такого? Что тут такого?!
Неожиданно карлик – Кузьмич, – наблюдавший за этой сценой (спичка уже погасла), рассмеялся:
– Забавный у тебя приятель, Никита!
– Так мы войдем?
Карлик распахнул дверь и посторонился:
– Давай!
Сушкин поволок за собой упиравшегося поручика, объясняя ему уже на ходу:
– Да успокойтесь вы наконец! Кузьмич болен, но это – незаразная форма проказы. Вам ничто не угрожает!
– Да где же мы? – уже чуть ли не со стоном спросил поручик, высвобождаясь из хватки репортера.
– Смотрите!
Распахнулась еще одна дверь, в поручика и Сушкина одновременно ударили волны света и специфической вони. Поручик понял, что он оказался в низкопробном кабаке, в притоне, и не в сказочном каком-нибудь, а в самом что ни на есть настоящем! Не в одном из тех притонов, какими похвалялась далекая от этой части города Сенная и которые на самом деле всего-то и были что затрапезными малинами затрапезных уголовников, а в таком, о каких говорили только шепотом и только тщательно оглядевшись по сторонам.
Это был такой притон, которому даже в сводках по Градоначальству не находилось места. Такой, существование которого не отражалось даже в сводках по участкам – еще до того, как они, сводки эти, попадали на общий стол для сведения их в единую отчетность.
Это был притон самого что ни на есть дна или самой что ни на есть вершины, где даже тень закона, тень общежития, тень человеческих уставов не осмелилась бы появиться!
Поручик, поняв, куда завлек его Сушкин, встал как вкопанный. Его лоб немедленно покрылся испариной. Щеки мертвенно побледнели, а уши, напротив, загорелись огнем.
– Вы с ума сошли, правда? – пролепетал он, рефлекторно схватившись рукой за ремень: за то его место, где должна была висеть кобура с револьвером, но где сейчас ее – как и револьвера – не было.
Сушкин улыбнулся:
– Всё в порядке. Сейчас мы получим наш грог!
24.
– Видите ли, – рассказывал Сушкин, с явным удовольствием потягивая кипяток из причудливой смеси спирта, какого-то вина и чего-то еще, что отдавало в нос резким, но, как ни странно, отнюдь не отвращавшим запахом: именно эту смесь в притоне с иронией называли грогом. – Видите ли, мой друг, тут получилась настоящая загогулина…
Поручик, всё еще временами ошеломленно озиравшийся, сидел рядом и тоже тянул напиток, который и ему – на удивление – пришелся по вкусу. Он даже спросил у подавшего стаканы человека точные ингредиенты, но тот лишь хмуро отмахнулся: мол, пей, голубчик, и не лезь со своими пустяками!
– Возможно, вы помните мою нашумевшую статью о распоряжении нашего досточтимого Николая Васильевича[607] запретить всякую торговлю спиртными после десяти часов вечера с попутной выдачей особенных разрешений и обязательством получивших такие разрешения кабаков выкрашивать двери зеленой краской…
Поручик вежливо кивнул, хотя именно эта статья и ускользнула от его внимания. Сушкин с немым укором приподнял брови, но тут же пояснил:
– Статья действительно вызвала переполох. Меня даже вызывали в Канцелярию Градоначальства, равно как, впрочем, и редактора Листка, а заодно и пропустивших статью чиновников цензуры. Досталось нам на орехи крепко, но я твердо стоял на своем: распоряжение смысла не имеет совершенно, если, конечно, речь не идет о наживе для узкого круга лиц. Николай Васильевич рвал и метал, грозил и требовал опровержения, однако…
По губам Сушкина скользнула ироничная улыбка.
– …однако нам удалось договориться.
– Что? – поручик даже поперхнулся от неожиданности. – В каком смысле – договориться?
– В самом что ни на есть тривиальном: я попросту дал взятку!
– Взятку! – ахнул поручик. – Николаю Васильевичу? Но…
Удивление поручика могло показаться странным только на первый взгляд.
Все, разумеется, знали, что взяточничество в Градоначальстве было поставлено на самую широкую ногу: генерал-лейтенант Клейгельс и сам любил пожить, и другим не запрещал… при условии, разумеется, равномерности доходов. Говоря проще, брать следовало в строгом соответствии с чином, и этим негласным правилом вкупе с негласным разрешением чиновники и служащие Градоначальства, включая и полицию, пользовались без всякого стеснения. Коррупцией – как сказали бы мы – была заражена вся система: с самого верха и до самого низа. Попытки обуздать ее проваливались с оглушительным треском. Кажется, мы уже упоминали забавный прецедент, когда – по инициативе министра внутренних дел и лучших юристов Империи – сначала под следствием, а потом и на скамье подсудимых оказались десятки и даже сотни людей, обвиненных в самом махровом взяточничестве. Под раздачу попал даже любимец и верный подручный Николая Васильевича ротмистр Галле – именно как ротмистр он и вошел в столичную историю, хотя на самом деле в момент процесса он уже имел куда более высокий чин. Однако в ходе судебных разбирательств дело начало потихоньку разваливаться, а там – и вовсе закончилось позорным пшиком. Оправдали и отпустили – с сохранением чинов и должностей – всех, за исключением только какого-то бедолаги, что называется оказавшегося не в том месте и не в тот час. Этот бедолага – полицейский в скромном звании – оказался единственным, на кого нашлось достаточное количество улик. И только он едва не отправился отбывать наказание. Едва – потому что и он освободился практически из зала суда по удивительным образом подоспевшей амнистии! Эта амнистия оказалась настолько кстати, что не замедлил распространиться слух: своя рука руку моет и своих людей не сдает!
Не помогало ничто: ни знания, ни юридическая подкованность, ни гениальность в следственном и прокурорском делах… честные намерения оказались совершенно бессильными перед созданной Николаем Васильевичем системой!
Тем не менее, каждый, кто с этой системой сталкивался напрямую – будь он даже самым что ни на есть кристально честным человеком, – поневоле отдавал ей восхищенное должное: никогда еще в России не было настолько же прекрасно отлаженного и функционального механизма! Никогда еще безусловное зло не творилось с такими находчивостью и остроумием! Но главное – никогда еще зло не срасталось настолько неразрывно с прекрасным исполнением замешанными в нем людьми своих прямых должностных обязанностей: никогда еще Градоначальство не работало лучше, эффективней и с поразительною пользой для горожан!
Что же тогда могло удивить поручика, прекрасно знавшего все эти обстоятельства, ибо и сам он был – не больше и не меньше – их составною частью?
Всё просто: Николай Васильевич лично взятки никогда не брал! Только однажды он не удержался в дорогом ресторане, когда ему подали счет: уронив на пол несколько рублей, он поднял с пола… без малого тысячу; расплатился по счету и спокойно ушел. Но и этот случай пересказывали больше как анекдот: ныне мы никак не можем утверждать, что он произошел наверняка.
Деньги к Николаю Васильевичу поступали иначе. И уж конечно, он не стал бы их брать у репортера, каким бы известным этот репортер ни был. Само предположение такого казалось настолько абсурдным, что оторопь поручика становится понятной. Но и этого мало: еще большей дикостью выглядело бахвальство Сушкина, со свойственной ему простотой заявившего, будто, ратуя против коррупции в деле о разрешениях на торговлю, он тут же эту самую коррупцию поощрил, да еще и лично в руки ее заводиле!
– Никита Аристархович! Помилуйте! – воскликнул поручик. – Что вы такое говорите?
Сушкин усмехнулся:
– Вы неверно меня поняли. Само собою, денег я не давал, но зато дал нечто куда более ценное!
– Что?
– Слово!
Поручик захлопал глазами:
– Слово? Какое еще слово?
– Честное, разумеется! – еще одна усмешка.
– Вы что-то пообещали! – догадался поручик.
– Именно.
– Но что?
Сушкин – усмешка ушла из его взгляда и с губ – пристально посмотрел на поручика и задал встречный и совсем уж странный вопрос:
– Как по-вашему, какую ценность я из себя представляю?
Поручик задумался, а затем переспросил:
– Лично вы?
– Скажем так: не лично я как человеческое существо и единица нашего славного общества, а лично я как репортер?
– Ну…
– Смелее!
– Боюсь, это прозвучит обидно…
– Не бойтесь!
Тогда поручик выпалил:
– Уж извините, Никита Аристархович, но на мой взгляд – никакой!
Сушкин, похоже, ожидал чего-то иного. Теперь уже он растерянно захлопал глазами:
– Простите?
Поручик поспешил оправдаться:
– Поймите меня правильно! Вы, конечно, отличный репортер и замечательный человек… хороший товарищ и вообще… с вами – как бы это сказать? – то весело, то не соскучишься… ну, вот как сейчас, к примеру… однако…
– Что – однако?
– Вы не делаете ничего такого, что приносило бы очевидную пользу. Подумайте сами! Взять, допустим, крестьянина: он…
– Пьет!
– Да нет: он хлеб выращивает…
– Морковку?
– И ее тоже.
– А я, стало быть, нет?
Сушкин нахмурился, его взгляд стал грозен.
Это не то чтобы испугало поручика: скорее, сконфузило – еще больше, чем в первые мгновения вынужденных откровений.
– Вы, – тем не менее, твердо произнес поручик, – нет!
– Понятно… – протянул Сушкин и забарабанил пальцами по столу.
25.
Тягостное молчание длилось сравнительно долго. И Сушкин, и поручик успели – не спеша и не глядя друг на друга – допить стаканы, а человек, подавший их в первый раз, успел заменить их на новые.
«Грог» снова дымился. Резкий, странный, но не пугавший запах снова поднимался к носам. И эти носы – красные отнюдь не только от выпитого – клевали к столу, как пара цапель, каждая из которых обосновалась в своем болоте.
Но время шло и, как говорится, лечило. Первым – он вообще был очень отходчив – заговорил репортер:
– Вы меня удивили, Николай Вячеславович… неприятно – вынужден признаться – удивили… ну да ладно! Историю-то выслушать хотите?
– Никита Аристархович! – в глазах уже не слишком трезвого поручика заблестели слезы. – Дорогой мой! Простите меня!
– Давайте не будем спешить: я хочу получить искренние извинения, а это возможно, если только вы возьмете на себя судейскую роль!
– Всё что угодно!
– Вот и славно! – Сушкин не выдержал и ухмыльнулся. – Тогда слушайте и судите!
И репортер заговорил. Вкратце его история сводилась к следующему.
У Николая Васильевича не было никакой законной возможности повлиять на Сушкина и заставить его принести публичные извинения. Цензура, по какому-то недоразумению пропустившая сушкинскую статью, сделала свое «черное» дело: что вышло – то вышло. Можно было сколько угодно грозить репортеру самыми неприятными последствиями, но факт оставался непреложным и ясно понятным обоим: ни обратиться в суд и привлечь таким образом Сушкина к ответственности, ни сделать что-то иное, что хоть как-то укладывалось бы в рамки действующего законодательства, Николай Васильевич не мог.
Но была и оборотная сторона, причем тем более страшная, что Николай Васильевич пребывал – после прочтения статьи – даже не в скверном расположении духа, а в самом что ни на есть оголтелом бешенстве. Эта сторона заключалась в той изумительной легкости, с какою градоначальник мог запустить в действие негласные – незаконные – репрессивные механизмы, а именно: шантаж владельцев и редакторов столичной периодики и финансовое удушение самого репортера.
Шантаж казался самым очевидным действием: что может быть проще, нежели запугать редакторов повышением внимания цензуры к их изданиям? Что может быть проще, нежели загубить издание бесконечными придирками, запрещая к публикации номер за номером? Какие подписчики согласились бы ждать и какие рекламодатели согласились бы оплачивать публикации в номер за номером не выходящем издании?
Ныне нам всё это может показаться достаточно странным, но реальность того времени была именно такова: говорить о свободе прессы не приходилось. Да что там – прессы! Не приходилось говорить о свободе любого вообще печатного слова, независимо от того, в каком формате оно готовилось выйти. Это сейчас мы настолько привыкли к многообразию источников информации, в том числе и к таким, которые никак вообще не зависят от внешних обстоятельств, что готовы лишь усмехнуться, когда кто-то всерьез начинает рассуждать о цензуре. А тогда всё было совершенно иначе! Ни мир вообще, ни Россия в частности еще не приблизились даже к эпохе полной глобализации процессов и их оторванности от управленческих государственных машин.
Шантаж редакторов периодических изданий, с которыми сотрудничал Сушкин, был бы – вне всяких сомнений – очень эффективным средством. Даже самые смелые и вольнолюбивые из редакторов в конечно итоге признали бы свое поражение и дали репортеру от ворот поворот: каким бы известным он ни был и насколько бы выгодным ни было сотрудничество с ним.
Сушкин это понимал. Понимал он и то, что, потеряв по факту работу в столице, он не найдет ее нигде вообще: почта работала исправно, а уж телефон – подавно. Свойские отношения между властьпредержащими всех без исключения уровней гарантировали: в провинции репортера задушат так же, как в Петербурге его задушил Николай Васильевич.
Отсюда вывод: необходимо было искать компромисс. И это оба – и Николай Васильевич, и Сушкин – тоже прекрасно понимали.
К чему же мог свестись компромисс между этими двумя не на шутку схлестнувшимися людьми? Что касается Николая Васильевича, то он был в явном затруднении: ничего положительного ему в голову не приходило. А так как он, будучи – заметим в скобках – давним поклонником творчества Сушкина, действовать круто отнюдь не хотел, пусть даже и кипел от переполнявшей его ярости, то его лицо краснело всё больше и больше не только от гнева, но и от понятного смущения. А вот что касается нашего репортера, то его голова работала лихорадочно, одна идея сменяла другую, рассматривалась, отметалась, забывалась… и выход, как показалось при первом приближении, был найден!
– Николай Васильевич, – издалека подступился Сушкин, – я слышал о кое-каких затруднениях на Голодай-острове[608]?
Клейгельс, буквально метавшийся по обширному кабинету своего гороховского дома и не ожидавший услышать что-то подобное, круто остановился. По кабинету секундой пролетел мелодичный звон резко всколыхнувшихся на груди генерала медалей и орденов.
– О каких еще затруднениях?
– Говорят, обнаружен новый притон: дьявольское совершенно местечко!
Николай Васильевич нахмурился:
– Вам-то это откуда известно?
Сушкин пожал плечами:
– Неважно… но есть у меня одно предложение… не знаю, впрочем, как вы к нему отнесетесь!
Николай Васильевич нахмурился еще больше и буркнул с очень большим сомнением в голосе:
– Что еще за предложение?
Сушкин прищурился:
– Я мог бы собрать информацию об этом притоне… вы понимаете: кто, что, зачем, откуда… полагаю, мы оба извлекли бы из этого определенную выгоду. Вы – как голова полиции и опора общественного порядка. Я – как репортер.
Николай Васильевич смотрел на Сушкина и ничего не говорил. Тогда Сушкин пустился в более подробные объяснения:
– Насколько мне известно, сейчас никто из вас – я говорю о полиции – не имеет ясного представления о том, что это за притон. Всё, за что вы можете поручиться, это – его отличие от притонов Сенной и тому подобных… э… малин. А так как вы – люди опытные и повидавшие виды, вас это смущает, настораживает и даже пугает. Правильно ли я понимаю, что вы подозреваете в этом притоне нечто вроде штаба тайной преступной организации, перед которой всякие воровские сообщества – что дети с конфетами перед вооруженным грабителем?
Николай Васильевич кивнул, но по-прежнему молча и также молча и настороженно глядя на Сушкина.
– Агенту проникнуть в такое… гм… заведение не представляется возможным: его быстро разоблачат, а последствия окажутся самыми ужасными… для агента, разумеется. Но для репортера нет ничего невозможного. Я…
– Вы вообще в своем уме? – заговорил, наконец, Николай Васильевич. – Кем вы себя возомнили? Никитой Добрыничем[609]?
Сушкин вкрадчиво улыбнулся:
– Нет, конечно, – ответил он. – На богатырскую роль я не претендую: какой из меня богатырь?
– А раз так…
– Но у меня, – Сушкин перебил Николая Васильевича без всякого смущения непочтительностью, – есть определенный дар: я очень легко схожусь с людьми… кем бы они ни были!
Взгляд Николая Васильевича из настороженного, а после – ироничного, стал недоуменным:
– Что вы такое говорите? – спросил Николай Васильевич. – Вы что же: на равную ногу ставите безобидный сброд, в среде которого – я знаю – вы нередко добываете сюжеты для своих… заметок…
Николай Васильевич опять густо покраснел, в мыслях невольно вернувшись к злополучной статье о предполагаемой коррупции.
– …и, – отбросив эту мысль, продолжил он, – отчаянными головорезами, опаснее которых нет во всей Европе? Вы серьезно или вы шутите так?
Сушкин покачал головой:
– Люди есть люди. Знание людей – мой хлеб, если позволите так выразиться. Неважно, чем люди занимаются и до какой степени моральной деградации они докатились. У каждого в сердце хранится потаенная надежда на понимание. Даже у самого отвратительного негодяя. Да вы и сами, Николай Васильевич, – Сушкин осмелел настолько, что подмигнул градоначальнику, – за годы своей службы не единожды и не дважды имели дело с этим явлением. Припомните, например, Кривошея по прозвищу Лесник: уж на что свирепый был тип, на что полоумный – от его злодейств кровь стыла в жилах, – но и он на допросах раскрылся в ответ на доброе слово и поданную ему надежду понять и простить!
Николай Васильевич закусил губу.
– Или тот гатчинский потрошитель?
Николай Васильевич провел рукой по своей выдающейся раздвоенной бороде: кончики бороды собрались воедино, в кулаке, а в глазах Николая Васильевича промелькнуло что-то странное – пояснить словами это выражение никто бы не смог.
– А Меровей? Имечко-то какое взял себе сошедший с ума учитель! Помните Меровея?
Николай Васильевич кивнул.
– Он кисти рук своим жертвам отрубал… а чем закончилось? Разрыдался, когда его погладили по голове!
– Ну, хорошо! – Николай Васильевич прошел к столу и уселся за него, показав Сушкину на стул напротив. – Допустим. Но всё это – маньяки, психопаты. В нашем же случае речь идет о хладнокровных мерзавцах. Что вы на это скажете?
Сушкин тоже сел и ненадолго задумался.
– Пожалуй, – заявил он вскоре, – это и к лучшему: здоровый рассудок имеет больше глубин, чем больной. Получается как с пробкой: чем глубже вы ее погружаете, тем сильнее она стремится к поверхности. Чем больше глубина, тем труднее на ней удержаться! Загоните желание быть понятым в самые потаенные уголки своего сознания, и оно, желание это, будет еще настойчивей колотиться в макушку. Особенно по ночам, когда стирается грань между вымыслом и реальностью, а связи с реальным миром ослабевают донельзя!
Николай Васильевич вздрогнул:
– Откуда вы это взяли?
Сушкин слегка побледнел:
– Говорю же: я понимаю людей!
Николай Васильевич взглянул на репортера так, что любой другой не смог бы выдержать этот взгляд. Но Сушкин сидел спокойно и так же спокойно смотрел Николаю Васильевичу прямо в глаза.
Николай Васильевич вздохнул:
– Странный вы человек, Никита Аристархович… ну да Бог вам судья! Итак, что именно вы предлагаете?
– Я, – бледность ушла с лица репортера, – предлагаю действовать как нельзя проще. Без всяких этих ваших следственных и полицейских штучек: без конспирации и прочей подобной ерунды, которая чаще всего и становится причиной, скажем так, непонимания между людьми. Я…
– Да вы, я вижу, сама простота: особенно в подборе выражений!
Сушкин спохватился:
– Говоря просто, я просто явлюсь в этот притон и побеседую с его обитателями по душам!
– И вас, – подхватил Николай Васильевич, – просто прирежут. Как – уж простите – барана!
Сушкин не удержался от улыбки:
– Возможно. Но все же – вряд ли.
– И тем не менее, – возразил Николай Васильевич, – этого «всё же» достаточно, чтобы я не позволил вам пуститься в такую… авантюру!
Сушкин опять улыбнулся:
– Боюсь, Николай Васильевич, мы вновь возвращаемся к нашему спору о том, что возможно, а что – не очень.
– То есть?
– Ну как же: в вашей ли власти запретить мне действовать так, как я этого хочу и при условии, конечно, что сам я никаких законов нарушать не намерен?
Николай Васильевич не только понял, но и восхитился:
– Нет, Сушкин, – сказал он, тоже улыбаясь, – я дал вам неверную характеристику: вы – не странный человек. Вы – самый отчаянный засранец, каких я только видел на своем веку, а уж засранцев-то я повидал немало! Будь по вашему!
Николай Васильевич встал, поднялся со стула и Сушкин:
– Значит, по рукам?
– По рукам!
– И все обиды прощены?
– Полностью!
Сушкин поклонился и вышел.