Текст книги "Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ)"
Автор книги: Елена Хорватова
Соавторы: Павел Саксонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 132 (всего у книги 142 страниц)
По линии
Михаил Георгиевич – человек вообще-то еще молодой – вот уже несколько лет работал полицейским врачом и за эти годы насмотрелся всякого. На его счету были сотни освидетельствований – одно другого неприятнее, – множество вскрытий такого характера, что, скажи о них ему кто-то в бытность его студентом, его бы, несомненно, стошнило: даже у студентов-медиков желудок отнюдь не настолько лужен, как это почему-то принято думать. На счету Михаила Георгиевича было немало заключений по таким мертвецам, один вид которых мог довести до обморока. Вот и теперь в прозекторской полицейского дома Васильевской части лежал один из подобных: гимназиста, задушенного в пожаре, а затем буквально изрезанного на части[657]. С этим трупом Михаил Георгиевич проработал всю предыдущую ночь, а затем еще и стал свидетелем самоубийства: едва ли не на его глазах – уже в кабинете участкового пристава – родной брат гимназиста перерезал себе горло!
Для суток и этого было чересчур, но отдыхать Михаилу Георгиевичу было некогда. Тем не менее, усталость давала о себе знать: сердце стучало не так горячо, в обычно живых глазах появилась отстраненность – та самая, за какою, как за пеленой, скрывается навязчивый мир, оставляя в покое разум и душу. Кроме того – об этом мы уже говорили – Михаила Георгиевича беспокоила погода: в лицо ему дул обрушившийся на Город штормовой ветер, а с ним лицо секли мелкие льдинки, сыпавшиеся с безобразного неба. Стремительно темнело, электрических фонарей на линиях – между проспектами – не было, а газовые – совсем уж слабенькие по причине никудышного качества подававшегося в них топлива – едва-едва освещали что-то вокруг непосредственно себя, оставляя основное пространство в гнетущей темноте. Михаил Георгиевич подумывал о возвращении в ресторан, где только что по неотложному делу встречался со своими коллегами, но жизнь сложилась иначе: на руках у него оказался беспомощный щенок.
Удивительно, но практика Михаила Георгиевича ничуть не притупила его природной доброты, и даже усталость последних суток не смогла так заволочь мир пеленой, чтобы укрыть от взгляда несчастное существо – крохотную песчинку, даже более мелкую и менее заметную, чем пригоршня взвивавшегося у водостоков и слетавшего на землю снега.
Михаил Георгиевич осторожно сунул щенка за отворот пальто и задумался.
Как полицейский чиновник, он превосходно знал, какая участь могла ожидать собачку, не подбери он ее с панели, но как человек занятой – занятой чрезвычайно – своим добрым поступком он только что поставил себя в на редкость сложное положение. А ведь он был не только занят, что называется, с утра до ночи и уже потому никак не мог взять на себя ответственность за содержание домашнего животного, но еще и был холостяком и к тому же – совсем небогатым. Говоря проще, у него не было никого – ни по близости, ни за деньги, – кому он мог бы передоверить оказавшееся за отворотом его пальто существо.
«Ну и дела!» – подумал Михаил Георгиевич, осторожно поправляя пальто: так, чтобы щенок ощущал себя уютно. – «Что же делать?»
Можно было поискать среди друзей, но ни при первом размышлении, ни при более тщательном на ум Михаилу Георгиевичу не пришел никто, кому можно было бы довериться с такой проблемой. И дело было вовсе не в том, что друзья у Михаила Георгиевича отличались какой-то особенной бессердечностью – штука, кстати, обыденная, – а в том, что и друзья у Михаила Георгиевича были такими же, как и он сам, молодыми и еще не вполне устроенными холостяками, для которых загруженность работой оказывалась определяющим жизненным фактором.
И тогда Михаил Георгиевич переменил решение вернуться в ресторан и снова подумал о Сушкине. Идти к нему по-прежнему было рано, но репортер – человек хотя и взбалмошный, однако, как это доктору было доподлинно известно, примечательный не только своими статьями, но и редкой отзывчивостью, – репортер, повторим, мог подать какую-то помощь… совет, на худой конец, или даже более чем совет: уж чего-чего, а знакомств у Сушкина хватало!
Но прежде всего – непонятно почему, но Михаил Георгиевич почему-то подумал именно так – следовало придать «находке» «товарный вид». Скорее всего, эта странная мысль пришла ему в голову от крайней неопытности в делах благотворительности: известно, что скромный достаток рождает немало причуд, когда веления сердца принимают самые неожиданные формы. Возможно, «товарный вид» означал для Михаила Георгиевича упрощение устройства судьбы оказавшегося у него на руках малыша!
Как бы там ни было, но, в известной нерешительности потоптавшись у подворотни, Михаил Георгиевич вдруг зашагал быстро и, несмотря на шторм, поразительно прямо: выпрямившись во весь рост и открытым лицом встречая порывы и льдинки.
Шел доктор прямиком к дому Ямщиковой, где находились апартаменты репортера. Но путь его лежал пока что не в них, а на молочную ферму, помещавшуюся там же – во флигеле со двора. О существовании этой фермы знали все обитатели Васильевской части: уж очень хорошего качества был отпускавшийся с фермы товар, а цену за него просили божескую[658].
«Удачно получается», – думал доктор, вышагивая по скудно освещенной линии. – «Всё под боком».
Четверть часа пешего хода оказались нелегкими. Не только потому, что доктор совсем продрог и начал потихоньку стучать зубами, но и потому, что отогревшийся у него за пазухой щенок, вот только что сидевший смирно и тихо, пришел в движение. Он начал ворочаться и попискивать, то и дело норовя высунуться наружу. Его явно беспокоили голод и недоумение: где он и что с ним происходит.
«Ну-ну-ну…» – приговаривал Михаил Георгиевич, заставляя щенка угомониться. – «Сейчас-сейчас-сейчас… будет молочко, будет ванночка…»
Щенок затихал, как будто понимая сказанное, но затем снова принимался за свои выходки: иначе, как хулиганскими, Михаил Георгиевич их уже и назвать не мог!
«Да постой-ка! – вдруг осенило его – доктора, разумеется. – А звать-то тебя как? То есть, понятно, что никак, но не можешь же ты без имени…»
Михаил Георгиевич остановился, в очередной раз поправил пальто, но на этот раз не стал запихивать щенка поглубже. Наоборот: он с любопытством воззрился на его крохотный нос и еще младенческие – голубые – глаза, смотревшие на него с поволокой и просьбой.
«Э… гм… а ты вообще-то – кто? Мальчик или девочка?»
Михаил Георгиевич быстро огляделся вокруг: не смотрят ли прохожие на его странные манипуляции и не прислушиваются ли к его бессвязному бормотанию. Прохожим было всё равно: люди, одолеваемые нестерпимым ветром – линия под его напором с северо-северо-запада превратилась в настоящую вытяжную трубу, – торопились по собственным делам, а дела до вставшего у фонаря человека им точно не было никакого. Во всяком случае, не теперь, когда хотелось поскорее добраться до места и оказаться в укрытии и в тепле.
Доктор быстро вытащил щенка из-под пальто и присмотрелся к нему внимательней. Щенок, не ожидавший такого стремительного поворота событий – снова и резко оказаться на неприютной улице – в горестном изумлении съежился, но потом, когда Михаил Георгиевич сунул его обратно за пазуху, расслабился: заелозил лапками, взбивая теплый шерстяной шарф и устраиваясь в нем, как под боком у матери.
«Мальчик!» – почему-то не без удовольствия констатировал доктор. – «Какое же имя тебе дать? Сам-то что скажешь?»
Щенок, естественно, не сказал ничего.
«Молчишь? Ну, тогда и впредь не серчай… будешь у нас…»
Доктор запнулся, внезапно сообразив, что, использовав такой оборот – «у нас», – привязал себя к щенку крепче, чем собирался. Впрочем – и это доктор тоже внезапно сообразил, – и сам по себе выбор имени – само уже то, что он, Михаил Георгиевич, озаботился такой проблемой, указывало явно: за просто так – невесть куда и невесть в чьи руки – он от щенка уже не откажется!
Эти соображения озадачили Михаила Георгиевича, да настолько, что он на какое-то мгновение растерялся. Щенок, между тем, уже вполне пристроился в складках шарфа и, кажется, уснул.
«Ладно, соня… – решился доктор. – Будешь у нас… Линеаром!»
Странное имя, как-то вот так – вдруг – пришедшее ему на ум, и самому Михаилу Георгиевичу показалось… как бы это сказать? – вызывающим. Настолько, что он, как будто оправдываясь и перед щенком, и перед самим собой, счел нужным пояснить:
«Раз уж нашелся на линии, значит – линейный. Но «линейный» – это совсем уж не имя, а просто черт знает что… линейный корабль – понятно. Линейный контроль – вполне. Даже линейный алгоритм не вызывает отторжения. Но линейный пёс! Нет, извините: это уже чересчур. А всё-таки линия! Значит – Линеар. Звучно. Загадочно. Красиво. С таким-то именем все девки будут твои!»
Михаил Георгиевич ухмыльнулся, еще раз огляделся по сторонам и продолжил путь.
Впереди уже светился проспект – электрический, а не газовый, и потому казавшийся с линии невероятно ярким и буйным: из зарева света в размытую границу тьмы, беснуясь у крыш и заворачиваясь клубами, летели снег и крошево – редкая, причудливая смесь неустоявшейся погоды… не то мороз, не то и оттепель; не то зима, не то весна…
Зрелище было красивым, но грозным.
Михаил Георгиевич предпочел отвести глаза.
Узкий вход
Рядом с другими дом Ямщиковой выделялся фундаментальностью и респектабельностью своих фасадов: и того, что выходил на линию и не был парадным, и того, что выходил на проспект и парадным уж точно был. И всё же это был самый обычный доходный дом, то есть такой, каких в Петербурге – тьма тьмущая, и такой, какие все свои наиболее интересные тайны скрывали в глубине: с дворов, во флигелях, нередко уродливых настолько, что это казалось просто невероятным.
Дом Ямщиковой поражал не только фундаментальностью фасадов, придававших ему на удивление барственный вид на фоне более скромных соседей, но и своими размерами. По существу, этот дом занимал не один, а сразу несколько участков, каким-то чудом перешедших в руки одного застройщика. Но если по фасадам с линии и проспекта это еще и не было настолько очевидно, то со двора – а точнее, с множества объединенных запутанными переходами дворов – это становилось совершенно ясно.
Когда-то на месте дома стояли пять или шесть других домов – каждый со своим собственным двором и своими собственными флигелями. Когда же участки оказались в одном владении, дома были снесены. Застройщик объединил участки, но сложную сеть дворов трогать не стал: все они в итоге оказались буквально заполонены множеством пристроек, каких-то бараков – иначе эти вытянутые одноэтажные строения и не назвать, – многоэтажных флигелей с очевидно крошечными комнатушками и низкими потолками: если с фасадов дом Ямщиковой был пятиэтажным, считая за отдельный и цокольный, отданный под торговлю, этаж, то флигеля – а ни с проспекта, ни с линии их видно не было – имели по семь, а то и по восемь этажей, каждый из которых насквозь прорезывался длиннющим коридором.
Трудно сказать, какая часть владения приносила больше дохода: «лицевая» – с магазинами и недешевыми «барскими» апартаментами – или «дворовая», с муравейником различных служб и запахом бедноты. Но не этот – сам по себе вполне интересный – вопрос волновал Михаила Георгиевича, когда он, наконец, подошел к известнейшему дому линии. Михаил Георгиевич думал о другом.
Прежде всего – скорее, правда, невольно – он краешком глаза отметил, что окна сушкинской квартиры сияли в полную мощь: репортер явно был дома и ожидал наплыва гостей[659]. Подметил он и то, что витрина сливочной лавки тоже светилась: вечер был еще ранним – наверняка торговля еще продолжалась.
Как мы уже говорили, целью Михаила Георгиевича была молочная ферма, находившаяся во дворе. Но и сливочную лавку – торговавшую, кстати, продукцией с этой же фермы, но только с известной наценкой – он игнорировать не мог: мало ли как могло повернуться дело? Всё-таки ферма – такое предприятие, где существует особый режим: коров не заставишь давать молоко под вечер, если они привыкли давать его по утрам. Что же до готовой продукции, то она, конечно, еще могла сохраняться, но шансов на это было не так уж и много: окрестный люд – и прежде всего беднота самих флигелей огромного дома – охотно скупал без торговых наценок всё, что ферма могла произвести. Поэтому, с удовлетворением отметив, что витрина сливочной лавки была освещена, Михаил Георгиевич толкнулся в дверь и вошел внутрь.
Лавка не была особенно большой: собственно, по-настоящему больших магазинов в цокольном этаже дома Ямщиковой и не было – владельцы брали не размерами отданных в аренду помещений, а их количеством. Но, несмотря на некоторую стесненность, лавка выглядела зажиточно, даже богато. А уж витавший в ней аромат свежайшей молочной продукции – и сливок самих по себе, и густого, отменного молока, и крепко сбитого масла – этот аромат и вовсе наводил на мысль о благодушном достатке. Как раз о таком, какой и имеют в виду, говоря: как сыр в масле!
Первому – отменному – впечатлению вполне себе соответствовала и обслуга. Возможно, в ней тоже был некоторый недостаток – как и в размерах помещения, – но зато выглядела она чисто и сыто, а сытость в сливочной лавке как раз и есть то самое, чего ожидает придирчивый к стереотипам посетитель.
Обслуги было два человека. Один – уже в возрасте. Второй – еще юноша. По старшему трудно было сказать, откуда он и чем занимался в молодости. С годами он раздобрел, расплылся, потерял форму, но быть таким всегда он, разумеется, не мог. Когда-то он мог и в армии отслужить, и по бедным лавкам помыкаться, и всякого, как говорится, хлебнуть. Его трудовую биографию – тот самый факт, что этот человек отнюдь не с детства был настолько же сытым и чистым – выдавали руки: с теперь уже ухоженными, но по-прежнему грубыми пальцами. Такие пальцы бывают только у тех, кто много занимался физической работой.
Юноша был тонок и – на взгляд незамутненный – жеманен. В отличие от своего старшего товарища, вот он-то отродясь ничем тяжелым не занимался, прожив свои недолгие пока еще годы в сравнительном достатке. По виду он больше походил на оторвавшегося от корней купеческого сынка, поставленного спохватившимся папашей за прилавок. Но дело своё молодой человек знал – что было, то было.
Войдя, Михаил Георгиевич – одною рукой он так придерживал пальто, чтобы Линеар не ухнул куда-нибудь вниз – отряхнулся. Этот жест был инстинктивным и для сливочной лавки нечистым. Но возражений не последовало. Наоборот: старший расплылся в медовой улыбке, младший – поспешил достать из-за угла намотанную на палку тряпку и, тоже благодушно улыбаясь, протереть за Михаилом Георгиевичем пол.
– Добро, добро, добро пожаловать, милостивый государь! – тонковато, но приятно заговорил старший.
– Прошу вас, проходите, – вежливо подхватил младший.
– Чего изволите? Одна беда… – старший сокрушенно развел руками. – Сливок сегодня более нет: припозднились вы, милостивый государь!
– Мне… – начал было Михаил Георгиевич, но сам себя оборвал.
Линеар, очевидно, голодавший уже немало, проснулся от бившего ему в нос великолепного запаха, обещавшего немедленный пир, и беспокойно заворочался, норовя выползи из-за отворота пальто. Он даже засопел, да так громко, что не услышать этот звук было никак невозможно!
– Ой! – воскликнул младший.
Старший нахмурился:
– Что такое?
Михаил Георгиевич ощутимо смутился:
– Это… это – так… ничего… мне бы молочка и… блюдце!
– Блюдце! – ахнул младший.
– Блюдце! – как эхо, отозвался старший.
– Да, блюдце… видите ли… – и снова Михаил Георгиевич был вынужден себя оборвать.
Линеар, не дожидаясь приглашения, всё-таки выполз наружу и начал нецепкими еще коготками съезжать по пальто. Он сопел, кряхтел и всем своим выказывал нетерпение.
– Что! – вскричал старший.
Михаил Георгиевич подхватил Линеара и осторожно поставил его на прилавок – на ту его часть, которая была нарочно устлана коричневой оберточной бумагой. На этой части прилавка проволокой нарезали масло и тут же упаковывали куски.
– Вы с ума сошли! – немедленно взвился старший и бросился вперед.
– Сейчас же уберите! – согласился младший.
– Это… это… – старший начал даже захлебываться от возмущения. – Несанитарно! Негигиенично! Здесь люди покупают, а не звери жрут!
– Да! Да! Да! – вторил младший, приближаясь к прилавку с палкой наперевес.
Михаил Георгиевич смотрел на обоих изумленно.
– Господа! – попытался он воззвать к их разумам, если уж не к сердцам. – Да что же вы? Я заплачу!
– Уходите! Немедленно уходите! – кричал, тем не менее, старший.
– И мерзость эту с собой прихватите!
Младший взял палку наперевес и одним ее концом попытался ткнуть в ничего не понимавшего Линеара. Михаил Георгиевич одною рукой быстро прикрыл щенка, а другою перехватил направленную на прилавок палку. Хватка его – хватка врача, привыкшего твердо удерживать скальпель – оказалась настолько сильной, что младший, внезапно потеряв равновесие, вскрикнул, выпустил палку и едва не грохнулся на пол: от падения его удержал только сдвинувшийся с места и проскрежетавший по полу прилавок.
– Да что же это делается такое, а? – заорал в полный голос старший и вдруг, как будто опомнившись от чего-то, бросился к входной двери, распахнул ее, выхватил из белоснежного фартука свисток и дунул в него что есть силы.
И лавку, и улицу наполнила оглушительная трель.
Михаил Георгиевич подхватил сопротивлявшегося – где же еда? – Линеара и шагнул вперед: к двери. Старший попятился.
– А вот полиция сейчас явится… – зашипел он, но пятиться не перестал.
Для двоих дверь оказалась слишком уж узкой. Мелкими шажками пятившийся, но по-прежнему занимавший в ней место продавец не давал Михаилу Георгиевичу хода: возможно, он и в самом деле хотел, чтобы лично ему неприятного посетителя задержал подоспевший на зов городовой.
– Па-п-ра-шу! – потребовал Михаил Георгиевич.
И в этот момент городовой действительно явился. Вот только, едва продавец подвинулся, он вдруг сощурился – из лавки ярко светило, – а затем и вовсе отдал честь. Старший в недоумении обернулся на своего «врага».
Михаил Георгиевич кивнул узнавшему его городовому и вышел восвояси.
Если бы да кабы
Именно теперь и следовало бы поступить единственно разумно: подняться в квартиру к Сушкину, объяснить ему всё как было и – навряд ли репортер отказал бы в такой необременительной просьбе – послать его за молоком. Но не таков был Михаил Георгиевич: единожды что-то забрав себе в голову, он следовал начертанному плану, стараясь не отступать от него ни на йоту. В каких-то условиях эта черта являлась сильнейшей его опорой, но она же была и его ахиллесовой пятой. Еще на факультете – в бытность Михаила Георгиевича студентом – о нем рассказывали анекдоты: один другого краше и причудливей. А однажды сам Алексей Алексеевич Троянов[660], зачем-то заглянувший на кафедру и увидевший молодого, сосредоточенно работавшего скальпелем, человека, резюмировал: «Ну, господа, я вам доложу!» Впрочем, о чем собирался доложить Алексей Алексеевич, осталось тайной. И пусть, как поговаривали злые языки, на первый взгляд, в таком резюме и вправду не было ничего хорошего, достоверно известно другое: Михаил Георгиевич быстро обрел репутацию прекрасного специалиста, а его решение поступить на службу в полицию многих попросту озадачило: от Михаила Георгиевича ожидали совсем другого!
Для нас, однако, упрямство доктора в однажды выбранной им стратегии поведения имеет другое значение: будь Михаил Георгиевич… более гибким что ли, неприятное происшествие в сливочной лавке стало бы для него единственным приключением за вечер. Таким образом, получается, набросившиеся на него и Линеара продавцы, пусть и невольно, едва не уберегли его от дальнейшего. Но упрямый характер доктора встал на пути его же рассудка, расчистив место шалостям рока. Впрочем, если прикинуть и хотя бы отчасти попробовать разобраться в хитросплетении разных событий, окажется невероятное: рок вообще в тот день порезвился на славу! Можно будет даже сказать, что всё приключившееся с доктором подготавливалось роком с самого раннего утра: с того самого времени, когда Михаил Георгиевич ни сном, ни духом не мог иметь ни предчувствия, ни отдаленных догадок о том, что уже через половину суток с ним станут происходить весьма необычные вещи.
Прежде всего, расскажем о причине странного поведения обслуги из сливочной лавки: сами-то по себе – известно каждому окрестному обывателю! – эти люди были совсем неплохи, а изрядными сволочами в отношении Михаила Георгиевича и голодного Линеара их сделал утренний скандал и то, что за ним последовало.
Практически сразу же после открытия в лавку пожаловала строгая на вид и весьма представительной внешности дама. Дама эта была знакома обоим продавцам – да и не только им: она являлась основательницей и бессменной директрисой вот уже не первый год помещавшихся в доме Ямщиковой женских курсов. Чем занимались женщины на означенных курсах, никого в особенности не интересовало, но репутация директрисы утвердилась крепко: независимая, неприятная и с замашками. Ходили слухи, что она – директриса – приходилась двоюродной сестрой какому-то заметному революционному смутьяну, но слухи мы пересказывать не будем: мы не нашли в полицейском архиве никаких тому подтверждений.
Итак, явившись поутру в магазин, эта дама – назовем ее госпожой Крупицыной – повела себя странно. Первым делом она осмотрела несколько крынок с только что поступившими в продажу сливками, повела носом и заявила:
– Никуда не годятся!
Старший из продавцов изумился:
– Позвольте, Анастасия Ильинична! Как так?
– А вот так, – пояснила госпожа Крупицына, – попахивают навозом!
Старший потерял дар речи, зато младший – тот самый жеманный молодой человек, который набросился на Линеара с палкой – всплеснул руками и затараторил; заговорил настолько быстро, что уследить за полетом его мысли было совсем непросто. Вкратце, его пылкая речь сводилась к тому, что поставщик – надежнейший и что, разумеется, никаким навозом пахнуть сливки не могли. Однако директриса только отмахнулась:
– Знаю я вашего поставщика: ферма из двора напротив!
– Да что же в ней плохого? – обрел дар речи старший.
Госпожа Крупицына повела плечами – при этом с них едва не соскользнул небрежно наброшенный вязаный платок:
– Грязно, как в коровнике!
– Но ведь это и есть коровник! – возразил продавец.
– Грязно, как здесь! – госпожа Крутицына подхватила платок и топнула по полу обутой в потертый ботинок ногой.
Старший вновь потерял дар речи, младший же – в его, как мы уже видели, обязанности входила и протирка полов – заголосил:
– Да что вы такое говорите! Я только что… вот этими самыми руками… вот этой тряпкой… – на свет была извлечена та самая палка с намотанной на один из ее концов внушительной тряпкой, – минуту назад, и две, и вообще…
Но справедливости ради, во взгляде молодого человека появилась нехорошая растерянность: молодой человек смотрел под ноги Анастасии Ильиничне и не верил своим глазам – вокруг растекалась грязная лужица!
Госпожа Крутицына недобро усмехнулась:
– Вы же сами видите!
Откуда взялась эта лужа, мы объяснить затрудняемся. Не станем возводить и напраслину на почтенную директрису: вряд ли она, пусть и придя в магазин с намерением учинить скандал, могла злонамеренно устроить такой театральный эффект. Скорее всего, причина крылась в погоде: как раз к этому часу еще ночью начавшаяся оттепель вошла в полную силу, и если доктору вечером в лицо летели снег и ледяное крошево, то рано утром ноги прохожих утопали в грязи и лужах. А коли так, немудрено, что с ботинок директрисы натекло, тем более что это были старые – вернее, старомодные – ботинки той специфической формы, которая отпускает воду уже тогда, когда обутая в ботинки дама спокойно стоит на месте.
Молодой человек, действительно вот только что подтиравший пол – несмотря на несолидную и даже (на определенный взгляд) двусмысленную внешность, к своим обязанностям он относился серьезно, – молодой, повторим, человек не учел специфику погоды и то, что далеко не все из дам, особенно выходя по соседству, носили на обуви галоши и гамаши. Этот промах был достаточно нелепым и обидным, но сделать уже было ничего нельзя. Перестав оправдываться, младший – с палкой и тряпкой – бросился к луже. Директриса, брезгливо поморщившись, подвинулась в сторонку. Младший неприязненно вспыхнул.
Между тем, до старшего начала доходить суть происходившего скандала. Он понял, что скандал отнюдь неслучаен и что запах сливок тут совсем ни при чем. Старший сообразил, что эта давняя, но до сих пор не слишком выгодная клиентка, замыслила какое-то коварство, результатом которого должна была стать немалая прибыль. Но не для лавки, разумеется, а для самой покупательницы.
– Анастасия Ильинична, – вкрадчивым тоном заговорил он, делая примирительный жест рукой и одновременно – вежливым склонением головы – приглашая директрису вернуться к прилавку. – Анастасия Ильинична! А что вы скажете о молоке?
Директриса – это только усилило подозрения старшего – даже не сделала попытку оценить качество предложенного продукта. Наоборот: она сразу ринулась в бой!
– Такое же невозможное, как и ваши сливки! – заявила она.
Старший едва заметно прищурился.
– Вчера, – продолжала она, – мне стало совсем плохо! От вашего молока!
Старший деланно округлил глаза, показывая, что весь – внимание.
– А потом отравился Володенька!
– Володенька? – не удержался старший.
Директриса махнула рукой, показывая, что это неважно.
– Ах, да, конечно: Володенька! – старший знать не знал никакого Володеньку, но сделал вид, что понял, о ком шла речь. – Совсем отравился?
Директрисе послышался в вопросе сарказм, и она вздернула брови:
– Вам кажется это смешным?
Старший всплеснул руками:
– Что вы, Анастасия Ильинична, что вы! Неужели всё настолько плохо?
– Вот именно! – директриса возвысила голос. – Вот именно! Настолько! Ужасно! Вы…
Тут она запнулась: входная дверь отворилась, и в лавку вошла еще одна посетительница.
Эту посетительницу в лавке тоже знали: собственной своею персоной перед старшим и младшим – младший уже закончил вытирать лужу – предстала активистка кружка (тоже, разумеется, женского), взвалившего на хрупкие плечи своих членов нелегкую ношу защиты животных. Вообще, в Петербурге было немало подобных обществ, ставших особенно многочисленными после введения суровых санитарных норм. Но если большинство из них проводили свою работу скромно и без шума, то этот «кружок» с первых же дней своего существования заявил о себе скандальными акциями. Но в особенности беда заключалась в том, что кружок – как и курсы Анастасии Ильиничны – квартировал в доме Ямщиковой, а значит и акции его наиболее часто случались здесь же, перед домом: как по проспекту, так и по линии. Чтобы читатель лучше понял, в чем заключалось безобразие, приведем пример одного из таких «выступлений».
Не далее как за неделю до описываемых нами событий семь участниц кружка – стояла ясная морозная погода – купили в лавке по крынке превосходнейших сливок, но, выйдя, не разошлись, а встали строем и развернули отпечатанные типографским способом плакаты. Самый скромный из них гласил: «Пьёшь кофе со сливками? – убиваешь телёнка!»
Поначалу ни старший, ни младший не поняли, почему снаружи вдруг понеслись свистки – сначала в пальцы, а потом и полицейские, – послышались хохот и крики, сменившиеся вскоре истошными женскими воплями. Но, выглянув в витринное окно, они схватились за головы: у входа в лавку сгрудилась толпа, эта толпа окружила давешних семерых покупательниц, а те, потрясая невозможными плакатами, голосили невозможными же лозунгами и… брыкались наподобие не то коров, не то лошадей: вздергивали поочередно то правые, то левые ноги – то вбок, то вперед, то назад! Это походило на какой-то безумный танец – дикарский настолько, что оставить равнодушным он не мог никого.
Не оставил он равнодушным и городового, впрочем, каковой городовой уже и без того спешил на место неожиданного и многолюдного сборища. Это именно он надрывался в полицейский свисток, но – необходимо признать – совершенно без толку. Толпа-то, конечно, расступилась, однако сами активистки, как раз и ставшие причиною всего переполоха, и не подумали прекратить бесчинство. Напротив, они подхватили с панели стоявшие тут же купленные ими крынки со сливками и – невероятное кощунство! – подражая жестам церковников, начали этими сливками окроплять собравшихся!
Толпа замерла. Городовой растерялся: он прекратил свистеть и просто стоял и смотрел – с выпученными глазами и отвалившейся от верхней нижней челюстью. А затем начались задержания.
Новость о странных событиях разнеслась по проспекту стремительно: на подмогу первому – застывшему в оцепенении – городовому подоспели другие, а вслед за ними – даже классные чины полицейского участка. Среди них старший узнал Вадима Арнольдовича Гесса – помощника пристава: Гесс проживал неподалеку в собственном, доставшемся ему от родителей, доме и нередко захаживал в лавку.
– Вадим Арнольдович! Вадим Арнольдович! – Старший, как будто в нем развернулась пружина, выскочил на улицу и начал метаться в толпе, пробиваясь к знакомому чиновнику. – Вадим Арнольдович!
Но Гесс был слишком занят, чтобы обратить внимание на обращенные к нему призывы: он – на пару с полицейским надзирателем – пытался усадить в прибывший арестантский фургон особенно разошедшуюся даму; как раз ту самую, которая – возвращаясь к нашему рассказу – и явилась в лавку вслед за директрисой.
– Что же теперь будет? – глядя в спину Вадиму Арнольдовичу, бормотал старший, не замечая, как кто-то – грязной ладонью – пачкал его белоснежный фартук. – Кошмар! Катастрофа!
На следующий день не было в столице газет, в которых не освещалось бы это безумие. А из вечерних выпусков старший и младший узнали, что активистки кружка – без всяких промедлений – были доставлены к мировому судье, а уж тот влепил им по изрядной оплеухе: подвел их действия под непристойности в нетрезвом состоянии и каждую приговорил к штрафу в двадцать пять рублей и к пяти дням содержания под стражей!
Старший, как и накануне, схватился за голову, а на вопрос младшего с отчаянием пояснил:
– Кончилось наше житье! Как только эти выйдут на свободу – помяни моё слово! – первым делом они разнесут именно нас!
Стоит ли удивляться тому, что оба – и старший, и младший, – едва поняв, кто перед ними предстал в качестве новой посетительницы, замерли в состоянии, близком к паническому страху?
– З..з..дравствуйте… – забормотал, попятившись, старший.
– Э… э… – лепетнул младший и поспешил со своею палкой укрыться за прилавком.