355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Хорватова » Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ) » Текст книги (страница 108)
Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ)
  • Текст добавлен: 27 апреля 2021, 19:30

Текст книги "Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10 (СИ)"


Автор книги: Елена Хорватова


Соавторы: Павел Саксонов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 108 (всего у книги 142 страниц)

С другой стороны, не только мучительное осознание моей слепоты, но и нежелание предавать случившееся широкой огласке заставляли меня усомниться в разумности обоих, казавшихся вполне очевидными, вариантов дальнейших действий. Что так, что эдак в ситуацию оказалось бы посвящено слишком много людей, и даже то соображение, что посвященных и так уже хватало…

– Не смотрите на меня так!

Митрофан Андреевич, только что косившийся на Чулицкого, отвел взгляд.

– …не могло меня вполне утешить. Скорее, наоборот: злило еще больше, отзываясь на сердце щемящей тоской.

Сидевший на козлах чин, потеряв, очевидно, терпение, обернулся ко мне и настойчиво поинтересовался:

«Куда теперь, вашвысбродь?»

– На Гончарную[515]! – решился я.

Мы покатили.

Как видите, я все-таки решил действовать сам, но и сопровождающих брать не стал. А на Гончарную отправился прежде всего потому, что именно там я надеялся найти Проскурина.

Дорогой я много чего еще передумал, но рассказывать об этом не стану: слишком уж личное… вы меня поняли, Сушкин?

– Конечно, конечно, Митрофан Андреевич! – немедленно, перестав записывать, отозвался я.

– Смотрите!

– Не о чем беспокоиться!

– Ну, хорошо… Приехал я, значит, на Гончарную, а там… ничего. То есть всё, разумеется, в порядке: люди на местах, готовность к тревогам полная: любо-дорого посмотреть! Да и выведенные во двор резервные[516] радовали глаз: все-таки что бы и кто бы ни говорил о ротмистре, но командир он дельный[517]! Однако того, ради которого я и явился, не было: его уже и след простыл!

Расспросы ни к чему не привели: никто не видел Проскурина уже больше суток. Я понял: негодяя предупредили, и он попросту скрылся.

Дальше нужно было ехать в какую-нибудь другую часть, но… я тут же сообразил: если преступная система оповещения налажена, нет никакой гарантии, что я, катаясь из части в часть, не буду всякий раз являться к опустевшему гнездышку! Пришлось поэтому отставить уязвленную гордость и сесть на телефон.

За несколько минут я оповестил следователей всех нужных участков, а сам – в качестве собственной цели – выбрал Казанскую часть, располагавшуюся ближе всех к моей собственной канцелярии. Там, – решил я, – мне будет проще – при необходимости – поддерживать связь и принимать решения по обстоятельствам.

Однако, несмотря на принятые мной предосторожности, на Офицерской[518] меня поджидал такой же сюрприз, как и на Гончарной: подозреваемый успел скрыться. Я метнулся было к Михаилу Фроловичу, но ни вас, Михаил Фролович, ни вас, Сергей Ильич, на месте не было.

Впрочем, как выяснилось чуть позже, этот – из Казанской – негодяй далеко не ушел. Уж не знаю, почему, но его об опасности оповестили буквально за несколько минут до моего появления, и он, голубчик, попался по поднятой тревоге буквально на соседней улице: его взял городовой, немедленно свистками вызвавший подкрепление, так как задержанный им малый оказался настоящим бугаем и полез в отчаянную драку.

Примерно то же – об этом мне, один за другим, сообщили следователи – приключилось и во всех других частях. Облава, едва не провалившаяся, увенчалась полным успехом, и уже через час или около того я смотрел на сгрудившихся передо мной восемнадцать отпетых мерзавцев[519]!

Зрелище, доложу я вам, господа, было и страшным и жалким одновременно! Каждый из этих восемнадцати был старым, проверенным, казалось бы, служащим. На груди у каждого красовались честно заслуженные медали. Лица каждого отражали годы напряженной жизни в борьбе с самой ужасной из стихий. Но все они стояли передо мной с потупленными взорами, омертвелые, бледные… иные были растерзаны в схватках с полицией, у двух или трех кровоточили губы и наливались здоровенные синяки.

– Что ж вы, б. р… – только и смог проговорить я, сам себя оборвав на слове «братцы».

Они молчали.

И тогда на меня нахлынула ярость: подобная той, какая уже охватывала меня сегодня – поручик и Сергей Ильич тому свидетели.

Я бросился в самую их толпу и, расталкивая их, расшвыривая, принялся сдирать с их мундиров медали. Я ждал сопротивления, но… его не было. Я словно бы оказался в окружении кукол – больших, искусно сделанных, но напрочь лишенных жизни и потому валившихся в стороны без всякой отдачи!

Очень скоро мои ладони переполнились сорванными наградами, и я – всё еще полный неописуемой злобы – бросил их на стол. Медали зазвенели, несколько из них упало на пол. Одна – это врезалось в мою память – зацепилась застежкой за сукно и повисла на кромке стола подобно бутафорской игрушке!

Тогда дар речи вернулся ко мне.

– Сволочи! – закричал я. – Подлецы!

Молчание.

– За что вы так со мной? Что я вам сделал?

Куклы пришли в движение. По кабинету пронесся ветерок.

– Чего вам не хватало?

Вперед выступил один – Фирсанов – и тихо произнес:

«Против вас, ваше высокоблагородие, мы никогда ничего не имели!»

Я посмотрел в глаза этому человеку: в глазах у него были смущение и твердость одновременно. Его лицо представляло собой поразительную смесь бледности и багровых, почти апоплексических, пятен.

– Не имели? – воскликнул я. – Ах, не имели? А как же тогда всё это понимать?!

Я махнул рукой в сторону окна: за ним, за его тяжелой, надвое раздвинутой сторой, во все стороны простирался наш огромный город – самый большой в России, самый большой в широтах Балтики, самый прекрасный в мире. На страже этого города годами стояли все мы, оберегая его от гибели в огне, который не раз в его истории угрожал ему исчезновением. Мы – это именно мы: я, Фирсанов, его и еще вчера – даже еще нынешним утром! – мои товарищи.

– Не имели? – повторил я.

«Так точно, ваше высокоблагородие!» – повтори и Фирсанов.

– Тогда объяснись, черт бы тебя побрал!

Я схватил его за грудки и начал трясти. Фирсанов не сопротивлялся. Его голова моталась из стороны в стороны, а бледность и апоплексические пятна на лице проявлялись всё четче.

Не знаю, сколько времени я мог бы так трясти бедолагу…

– О! – Чулицкий. – Значит, уже – бедолагу?

Митрофан Андреевич посмотрел на Чулицкого странно – с улыбкой на устах, но с глазами, влажными от рвавшихся из Митрофана Андреевича чувств:

– Да, – сказал он, – бедолагу. В отличие от Бочарова и Проскурина – негодяев сознательных, изобретательных, положительных[520], Фирсанов и другие семнадцать стоявших в моем кабинете чинов были простыми исполнителями чужой воли, ни в каких обсуждениях преступлений не участвовали, не говоря уже об их планировании и замыслах.

– Но участие их было добровольным!

– Да.

– И всё равно – бедолаги?

– Безусловно.

– Боюсь, полковник, – голос Чулицкого звучал сухо, – я вас не понимаю.

Митрофан Андреевич вздохнул:

– Видите ли, Михаил Фролович, каждый из них – человек семейный…

– Эка невидаль!

– Да: невелико отличие от множества других людей. Но…

– Но?

– Отличие, тем не менее, есть!

– И в чем же оно, позвольте спросить, заключается?

Пальцы обеих рук Митрофана Андреевича непроизвольно сжались в кулаки, тут же, впрочем, разжавшись.

– Детям каждого из этих людей Господь не дал здоровья.

Не ожидавший ничего подобного Чулицкий отшатнулся:

– Что вы имеете в виду? – воскликнул он.

Улыбка Митрофана Андреевича сделалась горькой:

– Я говорю без переносных смыслов. У каждого из них – и у Фирсанова, и у других – больны дети. Больны тяжело, хронически. Их лечение или, если угодно, излечение практически невозможно теми средствами, какие могут предложить бесплатные больничные стационары. А участковые врачи и вовсе могут лишь констатировать течение этих болезней. Только одно поддержание жизни этих детей стоит такого количества денег, что многие другие родители давно бы махнули рукой и положились на Бога. Ведь мало ли, в конце концов, таких, кого до зрелого возраста сносят на кладбище[521]?

Чулицкий нахмурился:

– Вы хотите сказать, что их соучастие…

– Да. Их соучастие – вынужденная мера доведенных до полного отчаяния людей!

Чулицкий сунул руку в карман и чем-то в нем побренчал.

– Слабое оправдание, – резюмировал он наконец.

– Уж какое есть! – огрызнулся Митрофан Андреевич.

– Если так рассуждать, мы можем далеко зайти. Это очень удобно: оправдывать преступления соображениями частной непреложности. Вот только удобство в этом – для самих преступников, а не для общества в целом. Но что еще хуже, так это то, что подобные оправдания насквозь эгоистичны и даже гнусны в своем стремлении переложить вину на внешние причины. Или вообще на окружающих людей. На систему. Понимаете, Митрофан Андреевич?

Полковник кивнул:

– Понимаю. И даже могу с вами согласиться. Но только при одном условии.

– Каком?

– Если вы заверите меня честным словом, что общество и впрямь ни при каких обстоятельствах не может подать таким обреченным руку помощи.

Чулицкий прищурился:

– Уж не о том ли вы, Митрофан Андреевич, что распределение богатств не очень-то справедливо?

– Богатства, – полковник пожал плечами, – пусть их. Но разве нельзя обеспечивать потребности?

Теперь Чулицкий усмехнулся:

– К хорошему привыкаешь быстро, Митрофан Андреевич. А привычка – страшное дело! Дайте мне рубль, пообещав давать по рублю ежедневно, и я спокойно на этот рубль проживу. Дайте мне два, случится то же самое. И ведь заметьте: ни в каком из вариантов я не буду чувствовать себя очень уж скверно. То есть да: я буду видеть, что вокруг меня – великое множество куда лучше обеспеченных людей, но и я со своими рублем или двумя с голоду не помру и без крыши над головой не останусь. Однако дайте мне сначала два рубля, а потом сократите довольствие до одного и… о! Вот тогда-то все чудеса моей натуры и выплывут в полной красе. Представляете? Вы приучили меня к белому хлебу вместо ржаного. Вы дали мне возможность прилично одеваться. Вы согласились с тем, что комнаты мне мало, а вот квартира – в самый раз. А потом – раз! И отобрали всё это. Я…

– Не вижу связи!

– Ну как же, Митрофан Андреевич! – Чулицкий вновь прищурился. – Вы думаете, дав человеку больше чем на кусок хлеба, вы измените человека к лучшему? А то и весь мир?

– Да что же плохого в том, чтобы жить по-человечески?

– По-человечески! – Чулицкий выговорил это так, что, казалось, его скепсис достиг предела. – По-человечески! А какова мера этой человечности? Квартира на пару комнат? Или на пять? Возможно, собственный домик? Или дом? Дворец? Именьице на несколько десятин? Или на несколько тысяч? А что по-человечески нужно есть на завтрак? Пару яиц? Или…

Чулицкий замолчал, а на его лице неожиданно появилось выражение растерянности.

Послышался смешок:

– Что, Михаил Фролович: не знаешь, как завтракают богачи?

– Да ну тебя, Можайский!

Чулицкий отмахнулся, но его сиятельство опять хохотнул:

– Хочешь, подскажу, что ныне в моде?

Тогда Чулицкий рассердился[522]:

– Ты не меняешься! Имеешь что возразить? Прошу! Нет? Молчи, Лукулл[523] новоявленный!

Губы Можайского так сильно растянулись в улыбке, что даже выражение его всегда мрачного лица изменилось:

– По существу, Михаил Фролович, с тобой можно согласиться. Но в целом – извини. Какими еще привычкам можно оправдать недостаток средств на выхаживание детей? Общество, в котором больные дети не получают помощь, само больно, причем настолько, что никакие кровопускания ему не помогут! Только кардинальное лечение!

Чулицкий отступил на шаг:

– Глупости! – возразил он. – Сегодня мы не лечим одни болезни, а завтра – и это неизбежно! – другие. Сегодня дети умирают от кори, но где гарантия, что завтра, научившись лечить корь, мы не станем обрекать их на смерть от чего-нибудь другого? И где, что намного хуже, гарантия того, что и эти, новые, болезни не смогут быть излеченными при помощи больших затрат, доступных лишь для очень немногих? Что тогда? Предложишь еще одно кардинальное лечение общества в целом? А потом – еще одно? И еще? И так – раз за разом? В стремлении к вообще недостижимой справедливости? Или ты полагаешь, будто возможно такое устройство общества, при котором все дети смогут получать равную помощь? Причем не равно хорошую, а просто усредненную, сиречь – равно плохую? Подумай: разве не всегда будет так, что кто-то окажется в положении привилегированном? По неважно какой причине и неважно по каким оправданиям? Да вот хотя бы: с чего ты взял, что медик, на руках которого находится его собственный тяжело больной ребенок, станет больше или хотя бы равное внимание уделять чужим детям? Станет изыскивать средства для помощи всем, а не прежде всего своему собственному ребенку? Разве всё зависит только от денег?

Улыбка исчезла с губ Можайского, отчего взгляд его всегда улыбающихся, а теперь и широко раскрытых глаз стал особенно страшным:

– Человеческую природу не изменить, это правда. Но стремиться к лучшему все же необходимо. И если дело обстоит так, что люди готовы совершать преступления из-за нужды, необходимо прикладывать усилия для ослабления этой нужды. А не искать оправдания для ее сохранения!

На это заявление Чулицкий не нашел возражений. По крайней мере, сразу. А дальше ему и не дали возразить: Инихов, а за ним – Гесс подошли к Можайскому и, встав по правую и левую руку от него, всем своим видом выразили полное сочувствие именно его, Можайского, утверждениям.

– И ты, Брут! – только и произнес Чулицкий, отходя к своему креслу и усаживаясь в него. – Ну что же, господа: давайте, ищите оправдания преступникам. А я – помолчу.

Михаил Фролович и в самом деле замолчал.

Инихов и Гесс переглянулись, а Можайский покачал головой:

– Удивительный ты человек, Михаил Фролович! И сердце у тебя есть… пусть и прикрытое жирком… а говоришь такие вещи!

Чулицкий фыркнул и демонстративно отвернулся.

– Сушкин, – обратился тогда ко мне Митрофан Андреевич. – Может, довольно?

Я понял, что полковник имел в виду: он хотел завершить рассказ, опустив завершавшие его детали. Вероятно, эти детали были таковы, что вспоминать их или, по крайней мере, говорить о них вслух и прилюдно Митрофан Андреевич не хотел.

– Без них точно можно обойтись? – спросил я, имея в виду как раз детали.

Митрофан Андреевич понял меня:

– Поверьте, можно.

– Гм…

Я нерешительно пошелестел страницами блокнота, а потом захлопнул его, заодно и сунув в карман карандаш.

– Значит – всё? – спросил – с облегчением – Митрофан Андреевич.

– Да. Только…

– Что?

– Не для записи и публикации, а строго между нами[524]…

– Ну?

– Чем кончилось дело в вашем кабинете? Вы же не хотите сказать, что всех отпустили?

Митрофан Андреевич сделался печальным:

– Нет, – в очередной раз вздохнув, признался он. – Конечно же, нет.

– А что тогда?

– Фирсанов, – скупо, неохотно пояснил Митрофан Андреевич, – умер. Остальные отправлены в камеры.

– Умер?! – ошарашенно вскричал я. – Как – умер?

Остальные, тоже не ожидавшие ничего подобного, присоединились к моему, мягко говоря, изумлению.

Гесс:

– Умер?

Любимов и Монтинин хором:

– Умер?

Можайский:

– Митрофан Андреевич?

Инихов:

– Как так?

Чулицкий, несмотря на свое заявление о нежелании говорить:

– Ну и ну!

Даже Саевич не сдержался:

– Черт возьми!

И только доктор, по-прежнему мирно спавший на диване, и Иван Пантелеймонович, просто проведший ладонью по своей совершенно лысой голове, остались безмолвными.

– Да, господа, – подтвердил Митрофан Андреевич. – Фирсанов умер.

– Но как это случилось?

– Удар.

– Но почему?

Митрофан Андреевич бросил на меня не слишком приязненный взгляд:

– Я – не доктор.

– Но…

– Послушайте, – Митрофан Андреевич сцепил пальцы рук в замок и выставил их вперед как бы в отчасти молитвенном, отчасти – в угрожающем жесте. Костяшки его пальцев побелели. – Послушайте: чего вы еще хотите? Признания в том, что смерть Фирсанова – моя вина? Ну так получайте!

Митрофан Андреевич шагнул ко мне.

– Получайте! – почти закричал он. – Да: я виноват. Я так сильно тряс несчастного, что у него кровь пошла носом. Меня оттащили от него, а самого Фирсанова усадили на стул. Вот тут бы и вызвать врача, обратить внимание на то, что Фирсанову совсем худо, так ведь нет! Вместо этого я всё требовал и требовал объяснений и не успокоился до тех пор, пока не получил их. Пока все эти люди – один за другим – не рассказали мне о своем бедственном положении. Пока все они не признались: даже помощь из кассы им перестали давать, так как они задолжали столько, что никакое жалование не могло уже покрывать их ссуды! Один за другим они рассказывали мне всё это, а я оставался беспощадным требователем. Моя гордость была так уязвлена, что я должен был упиваться их рассказами: только они давали мне утешение, свидетельствовали о том, что не я, как неважный и слепой руководитель, повинен в произошедшем, а злосчастное стечение обстоятельств! И пока они – вот так – утешали меня, Фирсанову становилось всё хуже. А потом…

Митрофан Андреевич запнулся.

– …потом он просто упал со стула.

Секундная тишина.

– Мы – все – подбежали к нему: даже я – наконец-то! – опомнился. Но было поздно. Он умер на наших руках, почти сразу потеряв сознание и больше в него не приходя.

Я покраснел:

– Прошу прощения, Митрофан Андреевич…

Полковник расцепил руки, сложил их за спиной и отступил от меня:

– Что вы, Сушкин, – сказал он с леденившим кровь спокойствием, – не за что. Зато видите, как всё удачно обернулось? Я выяснил причину, по которой мои люди пошли на преступления. И рассказал о ней вам. А вы напишите и выпустите в печать. Поди плохо?

Краска сбежала с моего лица, по спине пробежали мурашки:

– Митрофан Андреевич!

Митрофан Андреевич отвернулся.

Павел Саксонов-Лепше-фон-Штайн
Можайский – 6: Гесс и другие
Сериал на бумаге

Карл Станиславович! Прошу Вас, самостоятельно задайте перцу Можайскому – мне, вы понимаете, не с руки – и этому его помощнику, будь он неладен! И еще одна просьба частного характера, если позволите: не могли бы Вы – лично или через нашего князя – прояснить некоторые обстоятельства яхтенного похода Лобанова-Ростовского, в котором участвовал ныне покойный отец В.А. Гесса? Интересующие меня детали я сообщу дополнительно.

Клейгельсъ

P.S. И вот еще что: Гесс, конечно, лопух, но Вы не слишком усердствуйте: хорошие надежды подает человек.


Выдержка из рапорта барона фон Нолькена К.С.

чем явно нарушил данные ему инструкции. Со своей стороны, именно это и следует рассматривать в качестве причины того, что наш человек оказался под арестом, а далее – в неподготовленном и спешном отъезде. Также считаю нужным отметить тот факт, что грубое вмешательство в дела иного, нежели ему определенного, порядка привело к гибели человека, известного под псевдонимом «Брут» и находившегося в разработке…

Настоящим прошу определить меру взыскания или наказания старшему помощнику участкового пристава к.а. Гессу.

Полицмейстер IV отделения бар. Нолькенъ


Выдержка из рапорта Гесса В.А.

На состоявшемся в ночь перед указанными событиями совещании я получил ясные и не допускающие двоякого толкования приказы моего непосредственного начальника – его сиятельства подполковника князя Можайского Юрия Михайловича. Это значит, что вся ответственность за случившееся лежит на мне одном и только я должен понести соответствующее моему проступку наказание.

Старший помощник участкового пристава коллежский асессор Гессъ

Дурак ты, братец Вадим Арнольдович!

Можайской


– Митрофан Андреевич! – снова позвал я, впрочем, не решаясь тронуться с места.

На этот раз полковник обернулся:

– Ну, что еще?

– Совсем из головы вылетело…

Взгляд Митрофана Андреевича, только что отсутствующий, стал скептическим:

– Из головы?

– Да… то есть…

Я покраснел, в полной мере осознавая неловкость моего положения.

– Да говорите уже наконец!

– Я так ничего и не понял насчет семи тысяч… тех, что Анастасия внесла в эмеритальную кассу. Зачем она это сделала? Точнее – зачем Кальберг принудил ее это сделать?

Митрофан Андреевич пожал плечами:

– Я не вдавался в детали на этот предмет, но из того что я понял…

– Да-да, Митрофан Андреевич! Что вы поняли?

Моя попытка подлизаться заставила полковника усмехнуться: он явно начал оттаивать.

– Из того, что я понял, следует только одно: этим маневром Анастасия отвлекла от себя внимание надзорных служб, которые иначе могли заинтересоваться: откуда, собственно, у сестры нижнего пожарного чина столько движимого и недвижимого имущества? А семь тысяч – что ж: вот они, на виду, и все отданы на благое дело. И ведь семь тысяч – вполне разумное или, что правильней, вполне возможное для нижнего чина накопление. Другое дело, что Анастасии всё равно пришлось отказаться от прежнего своего общества. Она справедливо заметила Кальбергу: мол, вопросов не избежать. И вот – чтобы вопросы не провоцировать и чтобы на них не отвечать – Анастасия и выскользнула потихоньку из ставшего для нее привычным круга: жен, матерей, сестер и детей всех тех, кто был сослуживцами Бочарова. Коснулись мы этой темы разве что вскользь, но Анастасия, как мне показалось, была опечалена тем, что осталась совсем одна. Стоимость денег оказалась великовата. На этом – всё?

Я искренне поблагодарил Митрофана Андреевича, пусть даже – признаюсь – его пояснения не показались мне ни ясными, ни исчерпывающими.

– А теперь…

Со своего стула поднялся Гесс:

– А теперь, полагаю, мой черед!

Я согласился:

– Да: если Митрофану Андреевичу нечего добавить…

Полковник погрозил мне пальцем:

– Нечего, Сушкин, нечего!

– …тогда, Вадим Арнольдович, вам слово.

И вот здесь, дорогой читатель, я вынужден сделать отступление. Дело в том, что рассказ Вадима Арнольдовича был не только краток, но и чрезвычайно неполон: по вполне понятным причинам. Всё, что произошло с Вадимом Арнольдовичем после того, как Молжанинов застрелил «Брута», можно уложить буквально в пару слов. И этими словами станут «допрос» и «рапорт». Потому что – и это очевидно – никто не собирался давать Вадиму Арнольдовичу разъяснений. Скорее даже наоборот: было сделано всё, чтобы еще больше сбить его с толку.

Отсюда возникает резонный вопрос: как именно следует поступить, чтобы до вас, читатель, донести не обрывки картины, а хоть что-то подобное ее полноте?

Если просто переписать рассказанное Гессом, получится совсем не то. Но если добавить то, что лично мне тало известно позже и из других источников, получатся сумбур и сумятица.

В общем, дорогие мои, я в полной растерянности!

Есть, конечно, и третий путь – вложить в уста Гессу и другим чужие слова, распределив их между ними так, чтобы всё выглядело более или менее естественно. Но ведь тогда – не правда ли? – окажется, что я написал роман или повесть. Говоря иначе, художественное произведение, а вовсе не достоверный отчет! Ибо откуда в романах взяться достоверности? Приучен ли кто-то из нас доверять романам? Даже господин Верн – автор восхитительных и глубоко провидческих приключенческих книжек (за исключением разве что книг о профессоре Лиденброке[525] и мсьё Ардане[526]) – даже он вряд ли может претендовать на звание летописца, оставаясь – обеими руками и головой – в баснопишущем цехе[527]!

Кто из нас не мечтал, особенно в восторженных юношеских летах, о полете на воздушном шаре[528] или о путешествии через весь известный человечеству населенный мир[529]? Кто не следил с замиранием сердца за плаваниями капитана Немо[530] или перипетиями организации колонии на необитаемом острове предприимчивыми американцами[531]? Кто не сопереживал экспедиции лорда Гленарвана[532] и не восхищался благородным мужеством Дика Сэнда[533]? И кто же не знает капитана Гаттераса[534]?

Но, тем не менее, кто, положив руку на сердце, может сказать, что все описанные в книгах господина Верна вещи – правда, а не вымысел? Разве помогла выдающемуся французу репутация человека, способного заменить собою всю Академию[535]?

Скажу как на духу: я, разумеется, был бы не прочь заслужить репутацию, подобную репутации господина Верна. Но, будучи репортером, а не писателем, с известными поправками. А именно: я бы хотел, чтобы меня считали таким человеком, который тщательно выверяет факты и преподносит читателям только то, что в полной мере соответствует действительности. Но именно потому-то я и не могу прибегнуть к третьему открывающемуся передо мной способу подачи материала – превратить сухой, основанный только на фактах, отчет о событиях в полностью или отчасти художественное произведение!

Что же мне делать? Никакого пристойного выхода из ситуации я не нахожу. Ни один из вариантов мне не подходит. Верите ли, читатель? – хоть откладывай в сторону перо и бумагу и вовсе не готовь к печати главу о Вадиме Арнольдовиче! Но ведь и это – никакой не выход. И даже хуже: слабость, проявленная, можно сказать, на боевом посту! Ибо кто, как не мы, репортеры, находимся на передовой новостей и событий и призваны оповещать о них наше общество?

– Я готов! – сказал Вадим Арнольдович, замещая в центре гостиной Митрофана Андреевича. – Но, господа, вынужден предупредить: кое-какие детали к уже известным я, разумеется, добавлю, однако в целом мой рассказ вряд ли внесет полную ясность в уже сложившуюся у нас картину. По крайней мере, вряд ли он станет для вас откровением.

Можайский:

– Говорите, Вадим Арнольдович, мы вас внимательно слушаем. Тем более что именно вам выпала нелегкая доля… э…

– Крупно проштрафиться! – с грустной улыбкой закончил за его сиятельством Гесс.

Можайский тоже улыбнулся – губами, – одновременно прищурив глаза, чтобы хоть так притушить их собственную жуткую улыбку:

– Полно, не берите в голову: с кем не случается!

Чулицкий фыркнул:

– Действительно, Вадим Арнольдович: не берите в голову! При Можайском сам Бог велит вам сохранять спокойствие. Как говорится, если начальник таков, подчиненному ли выбиваться из ряда?

Гесс нахмурился. Чулицкий поспешил отвернуться, не преминув, однако, фыркнуть еще раз. Можайский же помахал рукой, как будто прощаясь с уходящим вагоном:

– Кажется, ты, Михаил Фролович, обещал помалкивать!

Чулицкий вновь обернулся и фыркнул в третий раз:

– Помолчишь тут, да-с! Никакого терпения не хватит!

Инихов:

– Господа!

– Курте свою сигару, Сергей Ильич!

Инихов бросил на Чулицкого лукавый взгляд и тут же окутался клубами табачного дыма.

Можайский подошел к Гессу и хлопнул его по плечу:

– Начинайте с Богом!

Гесс кивнул и действительно начал.

– Когда Молжанинов застрелил Брута, я было подумал, что и мне приходит конец. Но, как это ни странно, Молжанинов отложил револьвер и даже отодвинул его по столу как можно дальше от себя.

«Поздно, – сказал я в телефонную трубку, обращаясь к Зволянскому, – он только что застрелил человека!» Но взгляд мой при этом был устремлен на Молжанинова и, полагаю, в первые мгновения преисполнен ужаса.

Ибо – да, господа, признаюсь, не стыдясь: струхнул я изрядно! И хотя на меня не раз наставляли дуло, не говоря уже о том, чтобы стрелять, но никогда еще этого не делал миллионщик, которому – я готов был ручаться! – за деньги простилось бы всё. Чувство было на редкость неприятным; я даже ощутил, как правое колено начало предательски подрагивать. Но – а вот это скажу без ложной скромности – я быстро взял себя в руки. И как только это случилось, я преисполнился гнева – того, какой греки называли музическим, имея, очевидно, в виду то, что он посылается богами[536]!

Как бы там ни было, но я, отшвырнув телефонную трубку, буквально навалился на стол, подхватил с него револьвер, сунул его – револьвер этот – себе в карман, а затем, не глядя уже на Молжанинова, бросился к Бруту…

– Вот это, – Можайский, – напрасно!

– Юрий Михайлович, я…

Можайский снова похлопал Вадима Арнольдовича по плечу и, щурясь, чтобы притушить улыбку в глазах, пояснил:

– Лишиться такого помощника, как вы, Вадим Арнольдович, решительно не входит в мои планы. Поэтому запомните на будущее… нет! – Можайский усмехнулся. – Зарубите себе на носу: не поворачивайтесь спиной ко всякого рода мерзавцам, не убедившись верно в том, что они совсем безоружны! Ведь что могло получится?

– Я…

– А получиться, – не обращая внимания на явный протест Гесса, продолжил Можайский, – могло вот что!

– Юрий Ми…

– У Молжанинова мог оказаться другой револьвер: хоть в ящике стола, хоть в кармане. Мог оказаться нож…

– Но…

– Не спорьте, Вадим Арнольдович! Не спорьте. Мог оказаться.

– Да я…

– А вы, – Можайский особенной интонацией выделил это «вы», – повели себя неразумно. О чем вы думали, когда бегом отправились к Молжанинову, вместо того чтобы мои поручения исполнять?

Гессу пришлось признаться:

– Я думал… я думал, что он и есть тот таинственный человек, через которого клиенты выходят на Кальберга!

– Говоря проще, вы полагали, что Молжанинов – преступник!

– Ну… – смущение, – да.

Можайский направил указательный палец вверх и произнес назидательно:

– Вот видите!

– И все же…

– А дальше он прямо на ваших глазах убил человека!

– Да, но…

– А вы, не обыскав его, не обездвижив, повернулись к нему спиной!

– Юрий Михайлович! – в голосе Гесса появилась такая настойчивость, игнорировать которую Можайский уже не смог.

– Ну? – спросил он. – Ну?

– Да ведь Зволянский сказал мне, чтобы я ничего не предпринимал и просто дожидался прибытия либо его самого, либо чиновника для поручений!

Можайский, невольно отступив на шаг, всплеснул руками:

– И что с того?

– Ну как же…

– Вадим Арнольдович! Дорогой вы мой! – Можайский опять приблизился к Гессу. – Что вы такое говорите? На ваших глазах человек, подозреваемый вами в совершении тяжких преступлений, спокойно, хладнокровно – непринужденно, можно сказать – застрелил собственного служащего, проявив при этом изрядную меткость, а вы положились на приказ Сергея Эрастовича, который ни сном, ни духом…

– Зволянский…

– Сергей Эрастович находился в нескольких верстах от вас. Вам самому не интересно, какой была бы его реакция на обнаружение еще и… вашего трупа?

Гесс вздрогнул.

– Что, неприятно?

Во взгляде Гесса появилась нерешительность:

– Приятного, конечно, мало. Однако, Юрий Михайлович, ситуация была необычной: вы должны с этим согласиться! Молжанинов – по заверению Зволянского – вовсе не был обычным преступником…

– Это вам Сергей Эрастович по телефону сказал?

– Нет, но…

– «Нет, но…» – передразнил Гесса Можайский. – В тот самый момент, когда вы – по вашему же выражению – отшвырнули трубку, схватили револьвер Молжанинова и, сунув его в карман, бросились к вашему убиенному приятелю, вы знали, что Молжанинов – преступник… э… не совсем обычный?

– Нет.

– Ведь поэтому-то – и снова по вашему же признанию! – испугались?

– Да.

– И даже без чувства ложной скромности поведали нам, как справились с собственным страхом?

– Я…

– Так с чем же, а главное – зачем вы спорите?

Можайский, перестав щуриться, посмотрел Гессу прямо в глаза. Тот снова вздрогнул.

– Слушайте, Юрия Михайловича!

Гесс оборотился, на вынувшего изо рта сигару и переставшего дымить Инихова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю