355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитро Бедзык » Украденные горы (Трилогия) » Текст книги (страница 9)
Украденные горы (Трилогия)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"


Автор книги: Дмитро Бедзык



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 44 страниц)

– Как раньше общество Качковского помогало?

– А чтоб вам типун на язык, газда! Что вы сравниваете! Общество Качковского, пока ему не подбросит московский царь свои рублики, нищенское… Вы не виделись еще со своим братом? – круто повернул он разговор. – До меня дошел слух через знакомых из Синявы, будто бы вашему профессору стыдно теперь и на люди показаться. Последний плащ вынужден был на обратный билет продать. Не по душе ему пришлась Россия. Не превозносит ее, как раньше, бывало. Похоже, граф Бобринский захлопнул свой кошелек перед галицийцами-москвофилами. – Кручинский даже причмокнул, довольный таким поворотом дела. – Это вам не преосвященный митрополит наш. Андрей Шептицкий тоже граф, и не из бедных, нет, и к богу близко стоит, но и людей не чурается! Все сбережения, все доходы обращает на благо народа, и львиная доля приходится на кассу «Просвиты». И если мы, газда, сплотимся вокруг «Просвиты», тоже станем культурными и состоятельными, не хуже американских фермеров.

Иван слушал и не слушал, о чем толкует Кручинский. Он понимал, куда тот клонит. Что брат вернулся из дальней дороги без плаща, вещь вполне вероятная, и то, что не понравились ему царские порядки, тоже возможно (слышал он от рабочих-россиян, какой ихний царь, что он давно уже не белый, весь в крови народной замаран), а что «Просвита» сделает из бедных мужиков зажиточных крестьян на манер американских фермеров, это уж совершенно та же брехня, которую распространяли по селам шарлатаны-агенты, когда подбивали народ ехать в Америку (там-де каждому вольно, коль он того захочет, выбиться своим трудом в миллионеры).

Иван решил не быть простаком и хитроумным увещаниям попа противопоставить свою мужицкую хитринку.

– Давайте же, ваше священство, объединяться. Нам все одно – Качковский ли, «Просвита», лишь бы вволю земли дали.

– Какой земли? – переспросил Кручинский и даже остановился, удивленно подняв глаза на собеседника.

– Как это какой? – якобы тоже удивился Юркович. – Чтоб фермером стать, необходимо, егомосць, иметь пахотной земли в достатке. Да и лужок бы не мешало.

Кручинский не сдвинулся с места. Его холеное лицо помрачнело, в недовольной гримасе выпятились губы.

– Разве у вас, газда, земли нет?

– Ах, пан отче, лучше не говорите. На моей земле негде, простите меня, нужник поставить.

– Где же я ее вам возьму? – занервничал Кручинский.

– Где хотите берите, если надумали фермы заводить. Будет у каждого земля – не эти вот бугристые, вымытые дождями, желтые лоскутки, – Иван показал на бедняцкие поля у леса, – а как у пана Новака, – он ткнул рукой на север, на плодородную долину над Саном, где раскинулись на просторе панские земли – отсюда хорошо видно было каменные строения фольварка и среди них высокую башню белого панского «палаца», – будет, говорю, у нас земля, тогда и перекрещивайте нашего Качковского на свою «Просвиту». Этого вы желали бы?

Кручинского даже в жар бросило, – до такой степени был неожидан результат разговора с этим наивным мужиком. Он снял шляпу и принялся вытирать взмокший лоб и шею.

– Вы, Юркович, словно с неба свалились. Земли, земли. – В бархатистом голосе его послышались колючие нотки раздражения. – У нас, газда, не Америка, где этой земли хоть пруд пруди.

– А без земли, – Иван развел руками, – вроде ни к чему, пан отче, переименовывать Качковского? Не грел беднягу мужика Качковский, не согреет и «Просвита».

Кручинский почувствовал, что загнан в угол, приперт к стене этим наивным (а может, дерзким?) мужиком. Не знал, что сказать, как выкрутиться из нелепейшей ситуации.

Был еще выход в этой коварной игре: подкуп. В Галиции это практиковалось во все времена. Нужно реакционной партии собрать на выборах в парламент большинство голосов, она покупала их у темного мужика за деньги, за водку, за колбасу; когда после отмены панщины в 1848 году леса и пастбища, находившиеся в пользовании сельских обществ, должны были, согласно конституции, перейти к ним навечно, развернулся чудовищный, до наглости бесстыдный подкуп парламентских депутатов, после чего общинные леса и пастбища прирезали «навечно» к панским латифундиям; и теперь, если где-то в судебном порядке разбирается жалоба общины на противозаконные действия пана помещика, имперско-королевский суд никогда не становится на сторону ограбленных мужиков, потому что на весы правосудия будет положена такая сумма, что ее не осилить всей громаде. «В Галиции, – посмеивались между собой люди с головой на плечах, – разве что один господь бог неподкупен, и то потому, что он слишком далеко».

– Газда Юркович, я вижу вас насквозь. Играть в социализм у нас не очень-то безопасно. – Священник, совсем как на проповеди в церкви, погрозил пальцем. – Печальный пример вашего отца должен бы вас, газда, кое-чему научить. Да-да. Вы поразмыслите на досуге, прислушайтесь к моему совету. Я говорю, Юркович, как перед святым евангелием. Если вы, пан газда, поможете мне переименовать Качковского на «Просвиту»… – Кручинский готов был на все, лишь бы склонить этого уважаемого на селе мужика на свою сторону. – Если вы, достопочтенный Юркович, поможете мне в этом, клянусь святым крестом, вы без всяких усилий с вашей стороны станете председателем «Просвиты», вас выберут церковным старостой, наконец… – Кручинский оглянулся, словно в поле, над Саном, мог кто-то подслушать его, – вы получите в аренду несколько моргов церковной земли из моего пая и за два-три года так разбогатеете, что сможете прибрать к рукам тминную печать. – Предвкушая свою победу, священник позволил себе панибратски коснуться ладонью плеча Ивана. – Итак, согласны, пан Юркович? Хотите стать тем, о чем вы давно мечтаете, – настоящим хозяином?

Иван опустил глаза, делая вид, что разглядывает что-то на земле. Уж не того ли вон темного жучка, что уполз под сапог егомосци?.. Ах эти сладкие, одуряющие речи священника. Стыд берет Ивана, слушая их. И так просто, будто… Что ж, не с ножом выходит на дорогу, не грабит, не в карман лезет… Лживое, лицемерное, греховное слово из уст священника… Однако же ты слушаешь. Не хватит силы оборвать эти недостойные порядочного человека излияния. Слушаешь. Не пропускаешь ни одного слова. Кому не хочется, разбогатеть, Иван? И деньги тебе, и почет. Особенно когда в твоих руках печать войта. Нет надобности ехать снова на заработки в Америку, на тебя будут работать те, кому бог не дал своей земли. А дети, Иван? Им, будьте любезны, гладкая дорога в гимназию, в университет…

«Но за все это надобно платить предательством. Тебе не страшно, человече? Какими глазами ты будешь смотреть на людей?»

«Другие, однако же, посвистывают себе на все. А его– мосць еще и грехи отпускает».

«Ты не перенесешь этого, Иван. Ты родился в честной семье. Вспомни покойника отца…»

«Пример отца как раз очень поучителен. Старому правдолюбу легко переломили хребет. За правду он заплатил свободой, а позже тюремную решетку сменил на корчму…»

«Все-таки не отступил от своего, не продал людей».

«Зато меня, своего сына, загнал под землю в Америке. Из-за него я мучаюсь…»

– Обдумайте, пан Юркович, – дошло до ушей Ивана. – Мы люди свои. Не немцы и не поляки. Вот от кого мы должны отгораживаться высокой стеной, чтобы спасти свою нацию от уничтожения.

«Правильные речи, речи патриота, – подумал Иван. – Ими можно хоть какие грехи прикрыть».

– Обдумайте хорошенько, от всей души вам советую, – еще раз напомнил священник.

Иван поднял голову, но в глаза егомосци не хватило смелости посмотреть, он отвел взгляд куда-то выше его плеч и вполголоса, как говорят в доме, где лежит покойник, произнес:

– Ладно, я подумаю…

На том они и разошлись. Иван свернул на тропку, что вела к селу, Кручинский пошел берегом Сана дальше, чтобы с самим собой порадоваться своей первой победе.

2

Посоветовавшись с мамой, дядя Петро спросил меня:

– Тебе осталось еще год учиться в городском. А дальше что? Куда, Василь, пойдешь?

Вопрос меня удивил. Куда пойду? Да об этом не только дядя, даже маленькая Зося, наверное, знает. Пойду учиться на пана профессора.

– В учительскую семинарию хотел бы, – угадал мою мысль дядя. В его голосе проскользнули скептические нотки. – А что такое в Австрии учитель народной школы? Разве что звание звучит солидно: «профессор». Инспектор тобою командует, ксендз сует нос в твои педагогические дела, перед паном помещиком ломай шапку, войт тоже принюхивается, как бы ему влезть в твои наставники… Другое дело – ремесленник, да еще высококвалифицированный. У человека есть стоящая профессия, он ни от кого не зависит, хочет – работает, хочет – нет…

Дядя повернул разговор круто: он сказал, что предпочел бы отдать меня учиться в Бучачскую ремесленно-строительную школу, откуда я выйду если не инженером, то лучшим в Галиции строителем. По ее окончании я буду строить людям высокие дома, фабрики, каменные мосты и зарабатывать столько денег, что смогу и себе поставить высокий каменный дом.

Я охотно подхватил эту мысль, а когда дядя Петро прочел в справочнике, чем замечателен город Бучач (очень древний, впервые упоминается о нем в исторических документах 1397 года), я, не дослушав, радостно воскликнул:

– К бесу городскую! Еду в Бучач. Хочу быть строителем, не профессором!

Это было, конечно, несерьезно, никакого призвания или любви к профессии строителя я никогда не чувствовал, во мне просто заговорила мальчишеская любознательность, желание посмотреть, что там за горами, за синим горизонтом, где, несомненно, другие люди, где в школах не бьют за малейшую провинность, где еще стоят древние крепости… Меня тянуло посмотреть на мир, прельщало пожить в роли взрослого человека: сесть с чемоданом в руке в вагон и мимо Ольховцев уехать далеко-далеко на восток, в неведомый Бучач на реке Стрипа.

– Согласен, дядя, согласен! – повторял я, хлопая в ладоши и подпрыгивая на радостях, хотя никогда этого не делал, считая себя взрослым малым.

Через месяц пришел дяде ответ от директора Бучачской бурсы, где я должен был поселиться и где мне предстояло воспитываться в старорусском духе; немного погодя пришло уведомление из ремесленно-строительной школы при монастыре св. Василиана, а в конце августа 1913 года я распрощался со своими друзьями, поцеловал маме руку и сел в вагон поезда Краков – Тернополь.

* * *

«Добрый день, дядя!

Вот вам и древний ваш Бучач, который вы так расхваливали, вот вам и старорусская бурса, в которую я имел счастье, благодаря вам, попасть. Я поверил вам, что тут рай, что тут меня никто и пальцем не тронет…

Вы удивляетесь, наверное, почему я в прежних письмах хвалил старинный Бучач и хвастался, что не только видел, но и лазал по замшелым стенам замка. Сейчас кляну и ненавижу! И знайте, дядя, не выйдет из меня строителя, хотя учусь я хорошо, а по черчению и рисованию у меня отметки отличные. Жаль, Бучач так далеко от Санока, а то, будь у меня хоть немного денег, я непременно убежал бы отсюда.

Дорогой дядя! Сообщаю вам, что дневник уже не веду, который начал было, как вы мне посоветовали еще в Ольховцах. У меня отобрал его директор бурсы, высокий, налитой жиром, ненавистный всем мордастый кабан, которому носят с кухни вкусные, аппетитно пахнущие кушанья, а нас, как голодных поросят, держат на жиденькой картофельной похлебке и постной, чуть сбрызнутой молоком пшенной каше. Но и той, хоть нас от нее уже тошнит, не дают досыта.

В дневнике пишут о себе и о других людях только правду, я не мог удержаться, чтобы не описать наши бурсацкие порядки. Я, дядя, написал все: что нас, словно узников, никуда не пускают после школы, что весь вечер держат в «общей комнате» над учебниками, что докучают молитвами. Сами посудите, дядя: перед едой молись, после еды молись, перед сном молись…

Единственное развлечение – московские песни, которые нас учат петь по вечерам. И русского царя гимн, который мы поем перед вечерней молитвой. Об этом я написал в дневнике: московские песни – хорошо, и я уже порядочно их знаю, но почему нам запрещают свои родные петь? Почему воспитатель, сухоребрый фертик, который никогда не разлучается с бамбуковой тросточкой, наскакивает на нас, как разъяренный пес, когда услышит над своей головой (он живет внизу, под «общей комнатой») любую нашу родную песню?

Вы, дядя, спросите, как мой дневник попал в директоровы руки? Я сам того не знаю. Тетрадь я прятал в головах, под матрацем, на ночь, утром, уходя в школу, запирал на ключ в своем чемодане. Когда дежурный вызвал меня в канцелярию, черная, в клеенчатой обложке тетрадь лежала перед директором; чуть в стороне от стола, похлопывая себя гибкой тростью по ноге, стоял тот фертик, прозванный нами Гиеной.

Директор бурсы не мурлыкал себе под нос, как он это любит делать в хорошем настроении, и даже не ковырял гусиным пером в зубах, когда я вошел в его канцелярию. Он хмуро оглядел меня с ног до головы, потом остановился своими светлыми, как у ангела, глазами на моем лице. Спросил:

– Ты видишь эту тетрадь? Мы читали твою писанину. Что ж, отменно расписываешь своих благодетелей, лучше быть не может.

«Теперь разговор будет короткий, – подумал я со страхом. – Теперь либо – либо, как говорил когда-то наш дедушка. Либо бамбуковая трость, либо вон из бурсы».

– Я лично знаю твоего дядю Петра, – продолжал директор. – Перед тем как ехать в Россию, он написал мне письмо, в котором покорнейше просил зачислить тебя в бурсу. Общество имени Качковского приняло во внимание, что семья твоего отца не имеет средств, что сам отец принужден был уехать в Америку, и потому дали тебе, мальчик, стипендию, чтобы ты мог бесплатно жить и воспитываться у нас, в бурсе, уверенные, что ты сохранишь чувство благодарности к своим благодетелям и вырастешь, что называется, честью и славой нашего дела.

Я, дядя, что-то плохо разобрался в их «делах», ради которых нас кормят пшеном и не пускают гулять, и не очень-то был благодарен вам, дядя, за такую милость, но огрызнуться не посмел, чтобы ангельские очи не потемнели от гнева, чтобы толстые пальцы директора не потянулись порвать в клочья мою тетрадь.

– Ты вполне сознаешь то, что ты здесь намарал? – повысил голос директор.

Я не понял вопроса и лишь пожал плечами да зашмыгал носом, точно собирался заплакать.

– Чего ж ты молчишь?

– Когда отдадите тетрадь, – пробормотал я, опустив глаза, – я все скажу.

– И что ты скажешь?

– Отдайте тетрадку, тогда… – Я не успел закончить, как услышал звук, похожий на звук разрываемой бумаги. Поднял голову и, словно Гиена уже огрел меня тростью, ахнул, бросился к столу, чтобы вырвать у директора надвое располосованный дневник.

– Сожгите, будьте любезны, – велел он Гиене. И директор вынул из кармашка белой жилетки зубочистку, но, прежде чем заняться своим обычным делом (была послеобеденная пора), сказал, поднимаясь из-за стола: – Предупреждаю, сопляк. Мы выбьем из тебя наглость. Вдрызг исколошматим. – А когда я уже был у дверей, бросил вслед: – И уши, лодырь, оторвем, если еще раз осмелишься что-нибудь подобное намарать.

Дорогой дядя, вынужден кончать это невеселое письмо, потому что пишу его не в бурсе, а в школе, на уроках. Будьте здоровы, дядя. Не печальтесь, что не угадали, где мне учиться. Про мое несчастье, дядя, никому ни слова. Пусть мама думает, что мне здесь хорошо живется. А строительный мастер, дядя, может, из меня все-таки выйдет. Хотя бы для того, чтобы сложить этой свинье Гиене могильный склеп, а пока он, пес этакий, жив, выковать ему железную клетку покрепче.

Но что бы там ни было, учиться я постараюсь хорошо. Так что не огорчайтесь, дядя.

Ваш Василь Юркович».

Я тогда не ожидал, что это письмо из Бучача будет последним и что вскорости я сам полечу за ним в свои родные Ольховцы.

Случилось это на второй или на третий день после «приятного» разговора директора со мной. О моем уничтоженном дневнике знала к тому времени вся бурса. Думаю, что слух о моем горе распустил тот, кто подстерег меня и передал тетрадь в руки воспитателя. Этим предателем, думалось мне, мог быть Данько Барсук, невысокий, но плечистый, с увесистыми кулаками и квадратным смуглым лицом, – уж очень ловко он подслуживался к директору и Гиене, а повара умел так улестить, что тот всегда отпускал ему полмиски добавки – похлебки либо каши.

В тот вечер, когда случилось это несчастье, я вместе с другими сидел за длинным столом и учил физику. В комнате было тихо. Один Данько слонялся без дела за нашими спинами, напевая вполголоса разудалую коломийку. Слова хлесткие, и яснее ясного, что на мой счет: несчастный, мол, писака, которого старая кобыла лягнула (и за дело!) – не писал бы в свою тетрадку всякие побасенки против пана бога и папы римского… Я долго сносил насмешки и отозвался, лишь когда сердце у меня начало как молотом ухать в груди.

– Перестань, Данько, ты мешаешь готовить уроки, – попросил я.

Тот сделал вид, что не слышит, и продолжал, взявшись по-бабьи рукой за щеку и покачивая в такт головой, напевать свое. Кто-то прыснул в кулак, иные засмеялись. В таких случаях – особенно когда паясничает и насмехается над тобой более сильный или тот, кто рассчитывает на поддержку учителя, – всегда найдутся подпевалы. Данька поддержали: кто смешком, кто подначкой – лихо, мол, коломийки у тебя получаются…

Терпение мое лопнуло, я сам не помню, как выскочил из– за стола, как очутился перед наглецом.

– Перестанешь ты?!

– То ли перестану, то ли нет, – ответил Данько, скривив рожу. Засунул руки в карманы штанов, и, задрав на манер индюка голову, прошелся вокруг меня. – Пиф-паф, разлюбезный мой сударь. Да кто ты такой, писака, чтобы я тебя послушался?

Данько остановился перед одним из книжных шкафов, которыми была отгорожена наша большая комната от боковушки. Я сам не ожидал, что так получится… что мой удар будет таким сильным. Да и вообще я со злости ничего не соображал. Размахнулся, бацнул Данька кулаком в грудь, тот, потеряв равновесие, ударился спиной о шкаф, шкаф качнулся и сперва потихонечку, потом все стремительнее стал валиться назад, на пол боковушки!

Боже, что я тогда пережил. За эти несколько секунд, пока падал шкаф, я понял весь ужас того, что вот-вот должно произойти: в шкафу помещались дорогие, в позолоченных переплетах книги, они от падения могли повредиться. Что делать? Как остановить падение? Охваченный страхом и отчаянием, я протянул руки к шкафу…

«Боже, мать пресвятая богородица, спаси меня! – кричало все во мне. – Останови его, оста-но-ви-и-и!»

Но бог не услышал меня. Шкаф, зазвенев, стеклом, всей тяжестью ударился об пол, поднял кучу пыли. Заклубившись вверх, она закрыла электрическую лампочку под потолком. Сердце мое упало, я весь покрылся холодной испариной… «Конец, всему конец», – только и смог я подумать.

Мальчишки повыскакивали из-за стола, только я стоял точно одеревенелый, не трогаясь с места. С минуты на минуту можно было ждать появления тонкогубой Гиены с тросточкой в руке, – как раз под боковушкой, куда свалился шкаф, помещалась его комната.

И он не замедлил появиться. Вскочил в зал. Осматривается. Среди всеобщей тишины подходит, пригнулся над разбитым шкафом, спрашивает: «Кто это?»

Данько как ни в чем не бывало кивает на меня, кивает насмешливо: «Они».

Я не оправдываюсь. Я до того был ошеломлен, что даже не упирался, когда воспитатель схватил меня за плечо и толкнул вперед, к дверям. В своей комнате, внизу, он, повернув в дверях ключ, велел ложиться на скамью. Я лег, не имея сил ни возражать, ни просить прощения… Но первый же удар, со свистом, привел меня в себя. Будто раскаленным железным прутом меня хлестнуло раз, другой, третий…

Боже мой, у меня перехватило дыхание, я издал глухой вопль, бессознательно рванулся, схватил палача зубами за руку, когда же он завертелся от боли, швырнул ему в морду тяжелую чернильницу.

Я не ждал, пока воспитатель, оглушенный, залитый чернилами, опомнится, пулей бросился к дверям, повернул ключ и выбежал во двор.

Через полчаса я уже был на станции, на следующий день, после обеда, без чемодана в руках, входил в родной дом.

3

Зима. День клонится к вечеру. Ветер стих, наворотив свежие сугробы снега, синие холодные тени легли от голых деревьев на заметенные тропки, невидимый художник готовится отправить за гору озябшее солнце, раскладывает для него лесные богатства. Так, по крайней мере, кажется Ильку Покуте, таким он представляет себе небесное светило, даже не способное прогреть за день оконце в его зимней халупе.

Закутавшись в залатанный кожух, засунув руки в рукава, Илько Покута месит снег, бредет засыпанным трактом. Стужа крепчает, лежать бы старому на печи, – за день намерзся со своим буланым на перевозках товара из города, да не тот характер у Илька, не сидится ему дома, раз профессор Юркович объявился на селе. Наоборот, несмотря на заносы и мороз, Илько Покута в хорошем настроении, он бы не прочь и запеть, если бы дело было вечером, а не среди дня. Рад старик за людей: наконец-то они услышат доброе слово, может, и поздравление от самого, государя императора. Профессор Юркович долго хранил, что слышал, про себя (должно, боялся жандармов) и наконец нынче рискнул приехать в село.

Илько Покута сворачивает во двор Юрковичей, поднимается по тропке вверх, издали любуется, словно своей собственной, кирпичной трубой над заснеженной крышей длинной хаты. «Вот что значит Америка, сударь мой, – рассуждает он сам с собою. – Никто теперь из наших недругов не скажет, что лемко к курной хате привык, что ему лучшей и не надобно. И боковушку, слава богу, пристроили, звон какое окно в садик прорезали. Теперь найдется где принять профессора. – И Покута, шагая по морозцу, все приговаривает под скрип снега под ногами: – А все твоя золотая Америка, Илько, все доллары, газда».

Он подходит к навесу перед домом, у порога топает, стучит нога об ногу, отрясая с сапог снег, и через сени входит в светлую, без сажи, хату с сверкающим белизной потолком.

– Слава Иисусу, – здоровается с Катериной. Причмокивая от удовольствия языком, обводит глазами просторную хату, не спеша кладет на лавку потертую заячью шапку, подходит к плите, где варится ужин, и, взглянув на хозяйку, кивает на дверь в боковушку: – Профессор там?

– Там, там, газда Илько, – отвечает хлопочущая около плиты Катерина. Она передвигает на плите горшки, помешивает ложкой варево, подбрасывает дрова в огонь, кричит на Иосифа, чтобы занялся Зосей, и между делом еще раз приглашает: – Заходите. А то тут, сами видите…

Покута все же колеблется: зайти ему сейчас или подождать, пока за дверями кончат свою беседу братья.

– О чем они там, Каська? Вроде бы ссорятся, а?

– Всяко бывает, – смеется Катерина. – Политика – это такая штука… То перепалка, то мир. До правды добираются. Да вы зайдите, газда, не стесняйтесь. – Затем прошла к боковушке и постучала в дверь. – Пожалуйте, газда Илько.

Переступив порог, Покута на миг растерялся. Застыл возле двери, стеснительно, по-ребячьи улыбаясь в желто-серые прокуренные усы. Братья сидели рядом на деревянном диване. Они подняли глаза на нежданного гостя.

– Садитесь, прошу вас, газда, – поднявшись, пригласил профессор.

Ах, что это была за встреча!

– Профессор, голубь ты наш, – почтительно заговорил Покута, не выпуская руки Петра из своих сухих, заскорузлых ладоней, – пришли-таки, не забыли своих несчастных лемков. Ах, как мы вас здесь ждали, как ждали, паныч наш милый. Злые языки пустили по селу сплетню – загордился– де наш профессор, не до мужика ему теперь, после разговора с белым царем. – Вдруг Илько переменил тон, перешел на доверительный шепот: – Так видели нашего августейшего? Были у него? Ну, как он? Не прихварывает? Должно, что нет. С плохим здоровьем такой державы не удержишь в руках. Любой шваб либо турок выбьет ее из твоих рук. Ну– ну, Петруня, – прости, что так кличу, я тебя еще вот таким знал, – Покута опустил руку на полметра от пола, – ты еще без штанов по земле ножками сучил… В ту пору самая рас– премудрая ворожея не могла бы предугадать, что сын Юрковичей удостоится такой чести – беседовать с могущественнейшим в целом свете императором. «Как там поживают наши лемки?» – верно, спросил сразу. А ты, профессор, что ему на это? Рассказал, как мы бедуем? Что нам оставили одни голые, каменистые горы, где и овес не хочет расти, а пан Новак заграбастал все себе: и лучшие земли, и пастбища, и горы с лесами? О том, Петруня, поведал царю, что бедный мужик не волен трухлявую палку из лесу взять, хоть бы его дети позамерзли в зимней половине? Потому как все это панское, мосьпане, все! Одно небо над головой наше – да и туда не пускает лемка завидущий ксендз…

Иван поднялся с дивана и, подкручивая усы, прошелся по комнате. Сетования Илька не удивляли его. Разве один Покута все свои надежды возлагает на белого царя? Да и сам Иван, пока не побывал в Америке, не раз вздыхал по тому божьему помазаннику. Мог бы и не поверить тому, что услышал от русских рабочих-эмигрантов, не расскажи Петро нынче почти то же самое, что говорили они. Кровавый, ненавистный русскому народу самодержавный деспот, по милости общества Качковского, сделался в глазах лемков добрым и самым справедливым на свете царем, в которого, как в бога, верит не только Илько Покута… Впрочем, и «Просвита» не лучше, чтобы на нее менять Качковского. Потому он тогда и сказал Кручинскому:

– Мы его сами перекрестим, только не на вашу «Просвиту», егомосць, а на что-нибудь получше.

Что это будет за «лучше», Иван еще не знал, но после нынешней беседы с Петром для него многое прояснилось.

– Правильно сделал, брат, – одобрил Петро. – Нельзя позволить Кручинскому пустить свои корни в Ольховцах. Для бедного крестьянина чужды как москвофильство, так и мазепинские идеалы. Социализм – вот наш идеал, Иван!

– Чего же вы, пан Петро, молчите? – не вытерпел Покута, когда все вопросы у него исчерпались. – Почему, спрашиваю, молчите? Не я, а вы, пан профессор, были при этой беседе.

Петро взглянул на брата, уловил его ироническую усмешку, не выдержал и улыбнулся.

– А что же мне говорить, газда, когда вы все так гладко за меня рассказали?

Приняв это за шутку, Илько Покута хлопнул ладонями по кожуху:

– И ничего не забыл?

– Ну ровным счетом ничего. Словно не я, а вы за меня там беседовали.

Илько, казалось, даже помолодел, так ему приятно было услышать это от ученого человека. Он смеялся, взмахивая руками, хватался за бока, – смотрите, дескать, и я тут не из последних, даром что в залатанном кожухе вынужден ходить… Но газда Илько чувствовал бы себя еще лучше, если бы профессор догадался и о его двух дочках замолвить слово царю. У отца-неудачника нет земли им в приданое, а без земли кто девку-перестарка возьмет? Так и порастут, сердечные, мохом… И чтобы отогнать от себя невеселую мысль, сказал:

– Значит, будет у вас чем на собрании в читальне похвастаться. Самолично расскажете людям, что за беседа у вас вышла с пресветлым.

Петро сделал удивленный вид:

– Что вы, газдуня. Чтобы меня сразу же со сцены в тюрьму жандармы забрали?

– И то правда, – согласился Покута. – Эти псы, пара– лик их расшиби, всюду разнюхают. То их заработок – сцапать для своего императора еще одну мужицкую душу.

* * *

«Дорогой Андрей Павлович!

Пишу это письмо из отцовского дома, куда я прибыл вчера под вечер из Санока. Уже за полночь. В доме спят, верно утомленные затянувшейся беседой моей, которую я провел с людьми после ужина у брата. Пишу вам, потому что чувствую себя очень одиноким в эту минуту. Настроение отвратительное. С таким настроением до утра не уснешь. Битый вечер проговорил с ними, как сумел посвятил их во все, что видел в ваших краях собственными глазами, до полуночи водил своих земляков по тем местам, которые сам исходил. Когда кончил и в ожидании, что люди выскажутся, поднялся из-за стола подкрутить фитиль в лампе, земляки мои тоже поднялись. Вежливо поблагодарили за беседу, пожелали хозяевам доброй ночи и молча вышли из хаты…

Вот я и остался один со своими мыслями. Не побитый и не высмеянный, как уверяет меня брат, вместе с тем и высмеянный и побитый глухим, оскорбительным молчанием. Не знаю, поверили мне или не поверили, согласны со мною или, может, не согласны?

Скорее всего, что не поверили. И имеют резон. Ведь я и такие, как я, – мы называли себя народными интеллигентами, – годами втемяшивали им пленительную сказку о добром и справедливом славянском царе, который живет мыслями о нашем освобождении из швабской неволи. Нынче эту сказку хотят у них отнять. И кто? Как раз тот, кто вместе с ними простирал руки, моля о милости «великого государя», кто с таким рвением призывал их отдать голоса за Маркова…

Сознательным обманщиком считаю я депутата Маркова. Этот человек выбрал меня своим оруженосцем. А я, сын простого мужика, потратил шесть долгих лет на пропаганду наиреакционнейших в мире идей! Как же после этого могут мне верить люди? До чего же подлую роль я перед ними играл. И все по вине Маркова. Боюсь, что, когда столкнусь с ним лицом к лицу, не смогу удержать своего гнева. Так или иначе, он должен расплатиться за свой грех – и перед богом, и перед людьми.

Тот же прием встретил я и в Синяве. Люди не верят тому, что я привез им из России. Им снится плодородная помещичья земля, перед их глазами зеленеют, шумят лесами украденные у них горы. Кто же им все это вернет, если не помазанник божий, в которого они верят больше, чем в самого Христа?

Представьте же себе мое душевное состояние, дорогой друг. Надо мной пока не смеются, не позорят, не обзывают изменником, но, боюсь, дойдет и до этого, если мне кто-то не придет на помощь. Ну, хотя бы Михайло Щерба подал голос, тогда бы мое письмо не было столь унылым.

С уважением П. Юркович.

Р. S. О судьбе нашей общей знакомой не осмеливаюсь спрашивать».

4

– Так ни с чем и пришел, Иван? – промолвила Катерина.

Она только что выслушала рассказ Ивана о его разговоре с Нафтулой. Иван ушел ранним утром, чтобы без свидетелей переговорить с корчмарем, взял с собой даже все привезенные из Америки деньги, которые полагалось отдать за землю. Но Нафтула лишь ухмыльнулся в свою седую апостольскую бороду, заявив, что земля уже перешла в его собственность и он волен, коли захочет, продать ее за ту сумму, какую сам назначит.

– Ну, и сколько же он просит? – спросила Катерина.

– Вдвое больше, чем задолжал ему отец.

– О, матка боска, – простонала с перепугу жена. – Да что ж это такое, или у него бога нет?

– Бог, верно, есть, потому – молился, когда я пришел. Да, видать, бог не возбраняет богатеть, Катерина.

– Не дело говоришь, Иван.

– Дело не дело, а чистую правду говорю, Катерина. От трудов праведных не разбогатеешь, жена, как бы ни старался. Гешефт нужен. Либо в чужой карман залезть. Нафтула пришел в наше село в одних портках, а теперь погляди, какой богач. Господь бог помог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю