Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 44 страниц)
Щерба поднялся и стал выбираться из-за стола. О, он хорошо знал этого беспокойного, вечно озабоченного поисками людской правды, не по летам энергичного лемка. Еще до войны он искал, ее в Иерусалиме, у гроба господнего, и в Риме, у самого папы, – к нему он отправился с жалобой на молодых униатских священников, которые задались целью вводить по лемковским церквам латинский обряд.
– Милости просим, пан министр! – воскликнул Щерба. Он обнял гостя за плечи и отрекомендовал его собравшимся: – Друзья! Мы имеем счастье познакомиться с весьма замечательным человеком. Перед вами, товарищи, министр по земельным делам Лемковской республики Микола Громосяк.
Все шумно поднялись, жали ему руки, приглашали к столу.
Громосяку налили чарку палюнки, Щерба чокнулся с ним, пожелал доброго здоровья, да Громосяк, пока трезвая голова, пожелал изложить ему, ради чего прибыл сюда и в каких советах Щербы нуждается, ибо никто так правдиво и убедительно не обращался к лемкам на первом совещании во Флоринке, как это сделал Щерба.
– Как нам лучше поделить земли, любезный Михайло, поровну, на душу, или, может, бедным людям, безземельным халупникам, собраться вместе и сесть на панской усадьбе хозяйствовать сообща? – спрашивал Громосяк у Щербы. – И что нам с паном помещиком делать? Оставлять его в имении или, пожалуй, пустить с сумой по белу свету, пускай попробует батрацкого хлебушка в тех проклятых Америках. Но, правду сказать, любезный Михайло, и пана помещика бывает жаль. Чем он, бедняга, виноват, что родился не хлопом, а шляхтичем…
– Вам же предстояло в Париж ехать, – пошутил Щерба. – Неужели в Париж пролегает дорога через Ольховцы?
– Ты послушай, Михайло… «Выберем тебя, газда Микола, на всемирную конференцию в Париже, – так сказал мне наш президент адвокат Кочмарик. – Поедете к Вильсону за четырнадцатью пунктами мира. Там, говорят, есть пункт и про нашу республику… – Громосяк хитро подморгнул Щербе. – Так что одевайтесь, газда Микола, так, как в церковь ходите: в лемковскую простую сермягу, кожаные постолы, штаны узкие. Пусть паны знают, что мы люди с гонором. А через плечо поверх сермяги повесьте кожаную, с широким поясом, котомку, именно ту, – внушает мне наш президент, – с которой ходили вы в святой Рим…» – «Ладно, – вроде соглашаюсь я, – ежели ваша на то воля, то я отправлюсь, только, говорю я, – не той чертовой железкой, а пешком». – «Пешком? – удивился президент Кочмарик. – Какие же постолы выдержат столь продолжительное путешествие?» – «О, господин президент. Хлоп не так глуп. Порвутся кожаные постолы – пойду босой. Теперь лето». – «В Париж, на мирную конференцию, босому?» – захохотал Кочмарик. «А и босому – что ж особенного? Зато с гонором, пан президент. Пусть пан Вильсон видит, какие мы смекалистые».
Ни один из членов делегации не согласился тронуться в дорогу до Парижа пешком, и Громосяка отпустили с миром. Он был занят другим: ходил от села к селу, с помощью советчиков обмерял панские угодья, собранные данные заносил столбиком в свою карманную книжечку.
– На что мне этот американский Вильсон, раз весна подходит, бедные люди ждут от республики земли, сеять уже пора, а я до сих пор еще не составил декрет.
– Декрет о национализации земли хотите составить? – искренне изумился Щерба. – Не так ли?
– Именно так, хотя я того слова не знаю. Знаю только, что землю и пастбища мы отберем у помещиков. И горы с лесами отберем для республики. Зачем, милый человек, я и забрел сюда. Ты, Щерба, видел Ленина, так, может, хоть одним глазом заглянул в его писания. Поучи меня, вразуми, чтоб не дать маху, не обидеть бедняков.
– Итак, за нашего справедливого министра, друзья! – торжественно объявил Щерба. – Побольше бы нам таких министров!
Настоящее застолье развернулось после того, как Катерина поставила на стол две полумиски с горячим жарким. Чарки пошли вкруговую. Пили и за гостей, и за хозяйку дома, выпили, встав, и за здоровье того, кто стоит за всех обиженных на свете, кого день и ночь на страх панам ожидают с Востока в Ольховцах и по всей Лемковщине. Добрые пожелания сменялись песнями, шутки – веселым смехом и издевками над панами-шляхтичами, которым в Лемковской республике не найдется иной работы, кроме как пасти общественных свиней…
– «Не мелем, не мелем», – вдруг затянул своим приятным басом неутомимый Щерба. Гости дружно подхватили:
Не мелем, не мелем,
Забрала нам вода млин,
Забрала нам вшистки кола,
Обійшла нас доокола,
Не мелем, не мелем,
Не мелем, не мелем,
Забрала нам вода млин.
Это была самая излюбленная для каждого лемка хоровая песня, – пели ее и в подпитии, и трезвыми, гордая песня гордых людей, в которой звучала необоримая народная сила.
Когда ее пели, полнее дышала грудь, твердело сердце, а глаза обретали орлиную зоркость, видели далеко-далеко – за зеленые Бескиды.
Юж мелем, юж мелем,
Юж мелем, юж мелем,
Принесла нам вода млин,
Принесла нам вшистки кола,
Розійшлася доокола,
Юж мелем, юж мелем,
Юж мелем, юж мелем,
Принесла нам вода млин.
Управляя хором, Щерба влюбленными глазами смотрел на Ванду и последний куплет песни посвящал прямо своей любимой, – она тоже вплетала свое звонкое сопрано в энергичную мелодию хоровой песни.
8
Ежи Пьонтек возвращался поздней ночью с собрания рабочего актива. На повестке дня стоял один вопрос: организация рабочей гвардии. Разговоров на эту тему было не много, люди выжидают, на первых порах сотня храбрецов готова взяться за оружие, но, когда зашла речь о нем, ни у кого не оказалось конкретных предложений. «Соколы» оказались проворнее. Благодаря поветовому старосте к ним попало и оружие жандармерии, и оружие военного склада при казарме. Рабочие активисты мыслили категориями мирного времени: созовут, мол, народное поветовое собрание, на котором он, Ежи Пьонтек, признанный рабочий руководитель, выступит с трибуны и спросит народ: «Какую вам желательно власть? Рабоче-крестьянскую, которую установил у себя русский пролетариат, или буржуазную, власть эксплуататоров и кровопийц?» Увы, Ежи, маху ты дал. Слишком осторожным, как говорит Михайло, показал себя. Не хватило боевитости. Не мог даже представить себе, что замаскированный под гимнастическое общество враг может оказаться столь прытким и… подлым.
– Стой! – вдруг раздалось впереди.
Пьонтек вздрогнул, инстинктивно стиснул револьвер в кармане куртки.
– Руки вверх!
Пьонтек выхватил оружие и приготовился стрелять на голос, но в этот момент на него навалились сзади, ударили по голове и скрутили назад руки.
– Ежи Пьонтек? – спросил тот же голос.
– Что вам надо? – вместо ответа спросил он в свою очередь. – И кто вы такие?
– Мы «соколы», а ты… – На него направили пучок света от карбидного фонарика.
– Он, он, мерзавец! – с радостью выкрикнуло несколько голосов из темноты.
Грубо подталкивая, Пьонтека повели с дороги в сторону через густой ивняк, тонкие прутья больно хлестали его по лицу.
«Убьют, – мелькнула тревожная мысль. – Тело бросят в Сан. Чтоб и следа не осталось на земле».
«След останется. Товарищи завтра придут советоваться: ты руководитель, было время, выигрывал вместе с нами стачки, подскажи сейчас, что делать? Продолжать нам грызться с русинами или, может… Теперь уже поздно, товарищи. Теперь я вам ничего не посоветую. Слышишь меня, друг Михась? Приходят мои последние минуты. Обидно помирать от рук своих же поляков».
Пьонтек еще успел поставить себя на место Щербы, чтобы его устами самому себе возразить:
«Ой, не свои это, Ежи, не свои. Ты рабочий, что у тебя может быть общего с этими молодчиками?»
«Я, Михась, верил в их порядочность. Мы же все, полагал я, строители новой, возрожденной Польши».
«Ты, Ежи, должен бы знать, что их Польша не является твоей Польшей».
«Теперь-то знаю. Да поздно, раз связаны руки. Жаль, товарищам не передам своего опыта…»
Его привели под дуплистую вербу, голые ветви которой полоскались в шумливом потоке реки. Ущербный месяц, вынырнувший из-за туч, отбросил тусклый свет на убийц. Их было пятеро. Двое в гимназической форме, двое молодчиков в штатском, пятый, высокий, в офицерском мундире. Он вынул из кармана вчетверо сложенный лист бумаги и при свете фонарика, поднесенного одним из гимназистов, вполголоса начал читать:
– «Приговор, учиненный «пятеркой чести» спортивной организации «Сокол» над машинистом польской национальности Ежи Пьонтеком, зиждется на следующих основаниях. Первое: с давних пор, еще при австрийской довоенной власти, Ежи Пьонтек поддерживал дружественные отношения с нашими исконными врагами русинами и даже помогал им во время стачки наравне с рабочими польской национальности. Второе: вышеупомянутый Ежи Пьонтек причастен к убийству польского патриота коменданта Скалки. Третье: сей Ежи Пьонтек состоит в тесной связи с агентом Москвы Щербой, под влиянием которого взялся за организацию рабочей гвардии, куда войдут не только поляки, но также изменники русины и евреи. Кроме того, на нынешнем собрании так называемого рабочего актива Ежи Пьонтек позволил себе выступить с омерзительным поклепом на патриотическую организацию «Сокол» и даже призвал своих активистов к разоружению «соколов». На основе перечисленных обвинений «пятерка чести» считает Ежи Пьонтека изменником польской нации и, как такового, именем бога и святых ран Христовых присуждает к смертной казни».
«Вот и пришел мой конец, – подумал Пьонтек. – Всю ночь будет выглядывать, дожидаться меня в тревоге Зося, не уснет, сердечная, до утра…»
– Ежи Пьонтек, – заговорил после короткой паузы офицер, – слышал приговор? – Пьонтек промолчал, и офицер продолжал уже не столь официальным тоном: – Мы одной с тобой нации и веры одной, у нас нет резона уничтожать друг друга, когда надо уничтожать наших вековечных врагов. Потому «пятерка чести» предлагает тебе: падешь, Ежи Пьонтек, перед нами на колени и, каючись, поклянешься служить нашей идее…
«Зося, любимая моя… Я хочу жить, чтоб встретить солнце завтрашнего дня, чтоб видеть тебя, но не ценой измены…»
– Перед бандитами на колени?! – вырвалось у него.
– Значит, хочешь умереть, Ежи Пьонтек? – спросил офицер.
– Да, хочу умереть! Не за вашу трижды опозоренную, а за нашу народную свободную Польшу, в которой не будет таких подлых чудовищ, как вы, господа!
Последнего слова ему не дали договорить. По знаку офицера четыре револьверных пули пробили грудь Пьонтека. Он медленно сполз наземь, припав спиной к толстому стволу, словно присел отдохнуть перед дальней дорогой.
9
После объяснения с Махно Падалка и Юркович погнали коней к окопам за околицей села Николаевка. Пасий оставлен был пока в селе, чтобы забрать с собой бойцов с пулеметами, тех, что засели в штабе на чердаке, и тех, которые у железнодорожного шлагбаума сдерживали черную сотню Махно.
Падалка спешил. Орудийный гул и крики «ура», доносившиеся до него во время разговора с Махно, встревожили его. «Плохой признак», – мелькнуло у него. Это значило, что Покровский полк из последних сил отбивал атаки белогвардейцев. Не осталось артиллерийских снарядов, кончились патроны, всего ведь по две гранаты приходилось на каждого бойца. Он отправил телеграмму Антонову-Овсеенко по поводу создавшегося положения полка, но кто знает, проскочит ли она на Александровск раньше, чем махновцы перережут связь. Сегодня он смог убедиться – бывшие повстанцы, дравшиеся против австро-немецких оккупантов, под губительным влиянием анархиста Махно переродились во врагов трудового народа.
А Василь тем временем думал о Гнездуре. Как мог он довериться беляку, пусть даже он был когда-то его первым другом. Нет, не первым, спорил с собой Василь, первым был Иван Суханя, открытый, искренний, готовый помочь в беде, а Гнездур – теперь Василь может со стороны оценить его – всегда был эгоист (печеную картошку в ночном, бывало, всегда выбирал себе из костра самую лучшую), хитрец и подхалим, если надо, то и ручку попу лизнет… Будь бы тут Суханя, он без всяких сомнений стал бы на сторону красных. Даже если б попал в «Галицко-русский приют». Ты так считаешь, Василечко? Э, нет. Пораскинь-ка мозгами, разве Гнездур от рождения был хуже, чем ты? Или из богатой семьи? Пожалуй, и ты стал бы таким, попади в руки отца Василия. Каждодневные набожные проповеди, ядовитые капли ненависти к простым людям, которые тот четыре года незаметно впрыскивал в души своих воспитанников, сделали свое дело.
– Как дойдем до Бердянска, – после долгой паузы сказал Василь, – я первым делом расстреляю проклятого попа, испохабившего во имя Христа душу Гнездура.
– Знаешь что, Василь, – повернулся к нему Падалка. – Расстреливать без суда – не наше дело. Мы не махновская и не белогвардейская армия. Понял?
– Они-то наших расстреливают? – возразил Василь.
– Нам бандитские армии не указ, товарищ адъютант. Мы – армия рабочих и крестьян.
Чтоб добраться к своим возможно скорей, они помчались напрямую, через поле, которое время от времени обстреливала вражеская артиллерия. Пригнулись к гривам, погнали коней вскачь, – вот-вот мог ударить по ним белогвардейский наблюдатель с николаевской колоколенки. К их удивлению, никто по ним не стрелял, даже когда они подъехали к рощице на окраине села, за которой, перерезая главную улицу, начинались глубокие, отлично укрепленные окопы Покровского полка.
Но в окопах неожиданно не оказалось ни души. Падалка остановил коня. Что могло случиться? Почему Белозуб не предупредил штаб, что сменит позицию?
– Наши погнали беляков, – пришел к выводу Василь. – Разве не ясно?
Падалка не придал значения этому замечанию своего слишком зеленого адъютанта. Он держал его возле себя отнюдь не за военные знания, которых у парня, собственно, не было, а за его боевое упорство и выдержку, за горячее сердце, а всего больше за какое-то исключительное чувство почти родственной близости с ним, начавшееся еще с предреволюционных дней в Киеве, когда Василь приходил к нему в госпиталь с секретными «подарками» от панны Галины. Незабываемые дни. Окутанные розовой дымкой, они поддерживают его даже теперь, в эти чрезвычайно напряженные, трудные часы, когда от его выносливости и командирской распорядительности зависит судьба целого полка. Василь напоминает ему о Галине, она нераздельно живет в его сердце вместе с этим чуточку наивным, но открытым, преданным ему парнем.
Они ехали улицей, мимо дворов, откуда в любую секунду можно было ожидать пули. Но этого не произошло: тишина на селе, все замерло вокруг, это настораживало и вместе с тем вселяло надежду.
«Вдруг Василь правду сказал? – подумал Падалка. – Наперекор всему, что знало искусство военных побед, один потрепанный полк погнал прекрасно вооруженную сытую дивизию? Чудо? А как назовешь это, коль в селе ни одного белогвардейца!»
Издали они приметили у колодца девушку, она брала воду. Подъехали к ней, поздоровались. Командир спросил про беляков, куда, мол, и каким ветром смело их из села?
– О-о, – удивилась она, – неужели вы ничего не знаете? Дали стрекача беляки, когда в спину им ударила наша армия!
– Откуда она тут взялась? – спросил Падалка.
– Откуда-то с того краю, – махнув длинными косами, девушка повернулась, показала рукой на запад. – Из степи. Может, из Александровска? Сама видела – звездочки у них на картузах. – Она вспомнила что-то и весело рассмеялась. – Видели бы вы, как удирал ихний генерал. Вот с этакими рыжими усищами… Не знаю, может, его еще и догонят наши, бегун он, сама видела, не шибко быстрый…
Девушка была словоохотлива, да всадники спешили.
– Телеграмма моя дошла! – сказал Падалка, пришпоривая коня.
– А что я вам, Андрей Кириллович, говорил! – воскликнул Василь, стараясь не отставать от командира. – Нас никто не одолеет. Погоним их до самого моря!
За селом увидели санитарные повозки с тяжелоранеными, рядом шли, поддерживая друг друга, бойцы, которые сами могли передвигаться. В придорожном кювете виднелись следы артиллерийского обстрела: подле разбитого орудия противника лежали сраженные кони и белогвардейские солдаты.
Василь отворачивался от трупов, его поташнивало, он прикрывал веки, чтобы среди мертвецов не попался на глаза Гнездур. На открытой дороге снова погнали коней. Спешились у степного кургана, где расположился командный пункт. У подножья кургана под седлами стояли кони командиров, склонившихся над развернутой на земле картой. Передав повод Василю, Падалка направился к командирам. На ходу поправил фуражку, прошелся пальцами по пуговицам шинели, по ремням портупеи…
– Андрей Кириллович! – раздался голос начальника штаба Белозуба. – Поздравляю с победой! Рабочая дивизия из Александровска и наш полк здорово беляков расколошматили.
– Самое позднее – через три дня будем в Бердянске! – пробасил кто-то рядом.
Падалка оглянулся и застыл на месте от неожиданности: перед ним стоял полковник Чекан, бывший командир пехотного полка на Юго-Западном фронте, тот самый, только с сильно поседевшими висками, офицер старой армии, о котором в памяти Падалки, и, пожалуй, не у него одного, остались теплейшие воспоминания.
– Вы, Александр Григорьевич? – не веря своим глазам, воскликнул Падалка.
– Собственной персоной, – взяв под козырек, усмехнулся Чекан. – Командир дивизии.
Они обнялись крепко, по-дружески. Обращаясь к своим командирам, он отрекомендовал Падалку:
– Брал Зимний дворец, бил немцев под Псковом, видел Владимира Ильича.
Падалка смутился.
– Простите, Александр Григорьевич, а вы откуда об этом знаете?
Чекан мог бы ответить: «Да я тебя, парень, еще с той войны знаю. Из твоих рук ведь разлетались по окопам антивоенные листовки». Но вспоминать это сейчас было бы не очень кстати, и Чекан ответил с улыбкой:
– Знаю непосредственно от вашей жены, Андрей Кириллович. Удивлены? Я вам еще не то скажу: Галина Батенко в данный момент здесь, на фронте, перевязывает раны нашим бойцам.
10
Запись в дневнике
3 апреля 1919 года. Писать некогда и негде, я постоянно в боях; адъютант командира, полка – не легкая вещь, если хочешь быть настоящим адъютантом. На коротком привале возле станции Трояны я вытащил из переметной сумки блокнот, кое-что записать. Хотя бы то, что на этой станции Покровский полк захватил три вагона с артиллерийскими снарядами. Гоним беляков на юг, к морю, скоро Бердянск будет нашим. Днем бои, а ночью, едва коснешься головой седла (моя подушка), в то же мгновение проваливаешься в сладкий сон.
Интересно, остался ли Гнездур на поле боя, или ему выпало счастье еще немного пожить? Жаль мне его. Отца Василия, когда поймаю, расстреливать не стану, а привяжу камень на шею и спущу в море. И богу и людям станет легче без такого попа. Это долг мой – отомстить ему за Гнездура.
Нелегко человеку на войне, трудно привыкнуть к крови, к людским страданиям.
Недостает у меня слов, чтобы описать нашу встречу с Галиной Батенко. Она благодарна мне, что я неотступно и в бою, и на отдыхе вместе с ее мужем, я же благодарен ей за все доброе, что она сделала для меня, а всего больше за то, что она так внимательна и нежна с теми, кто нуждается в исцелении от тяжелых ран.
Еще одна радость выпала мне: я встретился со своим старым другом, который первым открыл мне глаза на трагическую действительность царской России, где на головах забитых солдат можно было нажить хороший капиталец. Бывшего звонаря отца Серафима не узнать было. Передо мной стоял комиссар полка товарищ Демьянчук. Мы кинулись в объятия друг другу.
Теперь несколько слов о Станьчиковой. Те, что живут за шлагбаумом, на краю села Пологи, видели, как с махновской тачанки, остановив ее, соскочила та самая пани в белой шапочке, как она бросилась бежать назад, к селу, и как револьверная пуля с тачанки настигла ее… Когда черная махновская стая исчезла в степи, люди подобрали Стефанию уже мертвой.
Кончаю писать. Вижу, гонят пленных беляков. У шлагбаума какая-то задержка, замешательство. Спешу туда.
* * *
Запрятав в переметную сумку тетрадь, Василь натянул поводья, пришпорил коня и за две-три минуты был уже около переезда. Издалека он увидел: от большой толпы пленных, которые перепуганной отарой сбились около железнодорожной будки, отделился один из ее конвоиров, Алексей Давиденко, и, размахивая винтовкой, закричал Василю, чтобы он быстрее поворачивал и гнал коня вдогонку за своим другом.
– Каким другом? – не сразу сообразил Василь. – Ты о чем?
– Да Гнездур же, Гнездур! – сердился Давиденко. Он обежал коня, стал на колено, прицелился, выстрелил раз, потом другой… – Ах, черт. Зря патроны трачу. Далеко. Поздно хватились. – И опять со злостью на Василя: – Чего ж ты стоишь? Догоняй! Или, может, ты и на этот раз возьмешь его на поруки?
Василь готов был пуститься в погоню за беглецом, уже натянул поводья, сгоряча ударил коня шпорами, но тут же опомнился и дернул шенкелями так резко, что вороной встал на дыбы.
– Черт возьми, – тоже обозлившись, крикнул Василь, – да откуда ты знаешь, что это Гнездур?
– Он! Он, говорю тебе! Я узнал его. Только что погоны, гадюка, сорвал. Мы замотались тут, на переезде, как раз наш бронепоезд из-за семафора показался…
– Дай-ка винтовку! – оборвал его Василь.
Давиденко проворно перезарядил ее, загнал в дуло свежий патрон, протянул Василю.
– Не дай ему скрыться. Там близко глубокий овраг. Если он добежит туда…
– Не добежит, – отрезал Василь и, пригнувшись к гриве, пустил коня галопом тропой, по которой, петляя между лесной полосой и пашней, бежал человек в военной форме.
На что он рассчитывал, слыша за собой цокот копыт? То ли на бога и на крестик под сорочкой, каким благословил его в поход отец Василий, то ли на военное счастье, помогшее ему вырваться из плена под станцией Пологи. Это счастье должно помочь ему и теперь, если сердце выдержит и не разорвется от напряжения перед самым оврагом.
Расстояние между всадником и беглецом заметно сокращалось. Уже видит Василь два пятна от пота на гимнастерке, уже слетела с головы и вскоре попала под ноги вороному новая офицерская фуражка, уже он узнал крепкий Гнездуров затылок с густой темно-русой гривой…
– Стой, Сергей, стой! – крикнул Василь. – Это я, твой друг!
Зачем сказал это слово, сам не знал. Ведь дружба между ними давно отцвела. Вместо нее остались на сердце лишь острые колючки. В этом шальном галопе он думал лишь о том, как его догнать, и если он сам не подымет рук, то сбить его с ног, а тогда…
Что тогда, Василь? Разве бы ты смог выстрелить в того, с кем вышел из родных Ольховцев?
– Сергей, Сергей! – еще раз крикнул с мольбой в голосе.
Гнездур не замедлял бега, из последних сил, задыхаясь, рвался вперед. Спасительный овраг уже совсем близко. Сотня шагов, может, еще ближе… Но и топот копыт все ближе. Смерть твоя гонится за тобой, Сергей. Слышишь ее дыхание? Ближе и ближе… Нет, не успеет он добежать. Пропало все, пропали надежды, изменила военная судьба…
Однако в последнее мгновение, когда морда коня нависла над Гнездуровой головой, у него нашлись силы скакнуть в сторону, исчезнуть в зеленых зарослях подлеска.
– Вот ты как! – крикнул Василь, останавливая коня. Спрыгнув с седла, на скорую руку привязал к крайнему дереву ременный поводок, поправил фуражку на голове и, взяв на изготовку винтовку, ступил в холодок неширокой лесной полосы. В десяти шагах, опершись спиной о ствол вяза, стоял Гнездур, бледный, простоволосый, и с ненавистью исподлобья посматривал на него.
– Везет нам с тобой на встречи, – задыхаясь от бега, еле слышно выдавил из себя он.
Держа в нерешительности перед собой винтовку, Василь искал и не находил того слова, которое могло бы в эту минуту примирить его с бывшим другом. Мелькали в памяти сцены из детских лет: веселые игры над Саном, вечерние спевки под грушей, поддразнивающие попа домашние спектакли, – разве таким был тогда его друг? Все вспомнилось. Оставив в слезах матерей, они пробирались во Львов в поисках лучшей, счастливой доли. А теперь, когда счастье вот-вот должно бы открыться им, они стояли друг против друга, как два самых лютых врага. Разве не могло бы все сложиться иначе, разве не мог бы Сергей быть вместе с ним в этом походе против белогвардейской контры?
– Ну что ж, стреляй! – снова подал голос Гнездур. Вытер рукавом гимнастерки пот с лица, повторил, насмешливо скривив губы: – Стреляй, товарищ комиссарчик!
Василь смущенно, словно чувствуя себя виноватым, усмехнулся.
– Нет, Сергей, мне жизнь твоя не нужна. Мне хотелось бы пристрелить того кудлатого бердянского пса в рясе, ведь это он отравил твою душу.
– Ладно, я передам отцу Василию твое желание. Завтра буду в Бердянске и передам… – Гнездур стронулся с места, чтобы выйти на тропку и по ней спуститься к близкому уже оврагу, откуда, он надеялся, ему удастся пробраться к своим.
Василь наставил винтовку на Гнездура, бросил с угрозой:
– До Бердянска тебе очень далеко. До смерти ближе. Хочешь жить – возвращайся.
– Застрелить пришла охота? – Обернувшись к Василю, Сергей рванул гимнастерку и, обнажив грудь, крикнул: – На, стреляй! Стреляй, говорю! По крайней мере буду знать, что от руки друга погиб.
– Скажи, Сергей… – Винтовка в руках Василя опустилась. – Скажи, ты веришь в то, за что собираешься умереть?
– Да, верю! – выкрикнул Гнездур в исступленном отчаянии, словно перед ним стоял не один-одинешенький боец, а огромная толпа. – Я верю в то, что вас, узурпаторов, сотрут в порошок! Не мы, так великие мировые державы! Где вам, пигмеям, против них? Весь культурный мир, вся планета восстанет против вас!
– А твоя родная мать, Сергей, – мягко проговорил Василь, – мама твоя – ты еще не позабыл ее? – она за нас будет.
– Тоже мне сила, моя мама, – с презрительной иронией изрек Гнездур. – От ее поддержки у вас сил не прибавится.
– Но ведь она против тебя пойдет, изменник!
– Против меня? – Гнездур шевельнул губами, вроде бы собирался расхохотаться – такой бессмыслицей показалось ему то, что говорил Василь, но откуда-то из подсознания вторгся иной, здравый голос, может голос самой матери, провожавшей его в то далекое весеннее утро 1915 года. Гнездур нахмурился, опустил голову. Он мысленно перенесся в Карпаты, там, под горой, на крохотном дворике он оставил ее с малыми детьми. Вдовья хата без земли, столярный верстак без отцовых рук, пятеро ребятишек, которые начинают свой день одними и теми же словами: «Мама, дай поесть». – Нет! – крикнул он запальчиво. – Плохо ты знаешь наших людей! Моя исстрадавшаяся бедная мама не враг своим детям, она не пойдет против меня, – ты не был при нашем с ней прощании, она послала меня за счастьем, за богатством! И все это я нашел бы в России, и давно бы достиг этого, если б не твои комиссарчики, которые подбили мужичье против тысячелетнего порядка, против богом данного государя императора.
Василь щелкнул затвором, приподнял винтовку.
– Узнаю «святые» поучения отца Василия. И с чистой совестью застрелю тебя за эти слова!
– Стреляй же, – Гнездур подставил грудь, – на!
Запись в дневнике
И я таки застрелил его. Не в тот момент, когда он крикнул «стреляй». Его решимость, его готовность умереть, словно он все знал наперед, ослабили мою волю. В нескольких шагах он прошел мимо меня, спустился в овраг по тропке и там исчез в гущине.
Какое-то время я стоял оглушенный, не знал, что предпринять. Потом кинулся бежать краем оврага на юг, кричал, звал, умолял вернуться, все напрасно. Все вспомнилось: и мои бердянские обиды, и оскорбительная записка, оставленная им перед побегом из плена, и его звериная ненависть к революции.
Я увидел его по ту сторону оврага. Он вынырнул из густых кустов и стал карабкаться вверх. Не раздумывая, без колебаний я поднял винтовку на уровень глаз, прицелился и выстрелил.
Боже, в то мгновение, когда я уже нажал на курок, как я хотел промахнуться, чтобы посланная мной пуля пролетела мимо него! Однако она сделала свое дело: мой бывший друг не поднялся с земли, которую он хотел вернуть своему императору. Не выпуская винтовки, я левой ладонью закрыл глаза и замер в отчаянии. «Что я наделал, что я наделал! – терзался я. – Что скажу его маме, когда вернусь в свои Ольховцы? Разве она поймет меня, если открыть ей, что Сергей стал ее врагом, что он продался тем, кому угодно вечно держать бедных людей в нужде, в неволе».
Моего плеча коснулась чья-то ладонь. Не поворачивая головы, сердцем почуял, что в эту трудную минуту только он, Алексей, мой искреннейший друг, мог прийти сюда, чтобы как– нибудь, хотя бы добрым словом, снять с души моей этот груз.
– Успокойся, Василь, – сказал Давиденко и, взяв из моих рук винтовку, обхватил за плечи. – Что поделаешь, Василенко, он того заслужил. Революция покарала его твоими руками.
Привал кончился. В обеденную пору наши войска поднялись по тревоге. Я снова при командире. Противник пробует контратаковать. Но мы сломим его сопротивление. Степь мы очистим от контры.
11
Наконец-то бывший австрийский усач ополченец вернулся в Киев. Вместо пятнадцати часов обычной езды пассажирский поезд вез Ивана Юрковича из Москвы больше двух суток. Не было почти станций, на которых бы не оставили следы разрушений войска Деникина. Задерживали движение взорванные мосты, поврежденные водокачки, приведенная в негодность сигнализация, нехватка топлива. Когда случалось, что локомотив, израсходовав весь запас пара, останавливался среди поля, пассажиры тащили и кидали в ненасытную пасть топки снегозащитные щиты. Надоело Ивану вынужденное безделье, наскучило выслушивать болтовню вагонных балагуров, зато было время поразмышлять: снова видел он себя то в Москве, то на Урале, вспоминал товарищей, вместе с которыми выбивал беляков из укрепленных районов, еще и еще раз старался представить себе, каково было удивление Ленина, когда московский почтальон доставил ему письмо в синем конверте. Думалось и над тем, какой бы ответ дал Владимир Ильич ольховецким хозяевам, если бы на Збруче не пролегла граница. Наверно, посоветовал бы не нянчиться с богачами, а брать оружие в руки. И разве же не знает этого Ежи Пьонтек сам? Да, видать, нет у людей силы, у мировой же буржуазии целые склады оружия, полные кладовые золота. А золотом и бога можно подкупить…
Но больше всего его мучили мысли о Василе. Где-то в далекой степи парень совсем одинокий, не пригретый человеческой лаской, сирота при живых-то родителях. А не наведаться ли тебе, Иван, к нему? Киевская Галина, наверное, посоветует, как туда добраться. А как обрадуется Катерина, когда ее Иван привезет из степи добрую, весть про сына. А что, Катруся, если мы вдвоем вернемся к тебе? Оба Юрковича – старший и младший. Весною восемнадцатого года немало интересного рассказала Ивану Галина про Василя: что растет плечистый, сильный и уже разбирается в политике, что не забыл своего рода-племени и мечтает вернуться в родные горы вместе с революцией. С той поры как Щерба познакомил Ивана с Галиной, прошло больше года, за это время бывший ополченец сбросил с себя австрийский мундир и переоделся в русский, а вместо имперско-королевской кокарды второй год носит на солдатской серой шапке красную звездочку. Нечто похожее могло за это время произойти и с Василем в той далекой степи.