Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 44 страниц)
«Вот с этого и начни, Костя, – шепнул ему внутренний голос. – Лучшего вступления, чем красные гвоздики, для первой лекции и не придумать…»
Дальше революция в школе не пошла. Ученики немало наслышались о ней из чужих уст, вычитывали из газет и листовок, пытаясь разобраться во всем том, что происходило вокруг, до хрипоты спорили, порой чуть ли не кулаками доказывая друг другу свою правоту. Каждому хотелось знать, какая из политических партий ближе к истине, к народу.
Зато за пределами школьного хутора, по селам Покровской волости, революция, не в пример нам, вершилась по-иному. Доходили слухи, что кое-где даже открывались украинские школы, а из Екатеринослава свободно доходили книги и газеты на родном языке, что по селам, вопреки постановлению Временного правительства, готовились делить помещичью землю и по этому поводу люди сходились на митинги, чтобы голосовать за большевистскую программу…
Душой большевистской программы в Покровском были два учителя: Цыков и Пасий. Прочитав свои лекции в классе, они брали оружие (Пасий совал в карман френча семизарядный браунинг, Цыков вешал на правое плечо заряженную винтовку) и шли через мостки в волость, чтобы там до поздней ночи служить народу. Учителя в школе посмеивались над своими коллегами. Им, видно, претило это панибратство с простым людом, зато ученики всякий раз при встрече аплодировали любимцам за их увлеченность своим делом. Петр Михайлович, например, привлекал их могучей, широкоплечей фигурой и тем, что на уроках по сельскохозяйственной экономике всякий раз рассказывал что-нибудь новое о взаимоотношениях между трудом и капиталом, а больше всего, пожалуй, тем, что вместе с Пасием задался целью уже этой весной раздать людям помещичью землю…
Раннею весною, едва лишь пробились серые пушистые почки на ивняке по берегам Волчьей, народ вышел делить помещичью землю.
Свежие расшитые рубахи на мужиках, белые накрахмаленные платки у баб, у девчат цветные мониста с дукатами – все принарядились, прифрантились, надели что было лучшего в сундуках, – такой пасхи, как нынче, еще свет не видел. Сельский Совет депутатов велел всем, кому требовалась земля, прийти на митинг: молодым, старикам, женщинам – солдаткам и вдовам, пригласили также инвалидов, ради чего-то да проливали они свою кровь, и, как теперь стало ясно, раз не за царя, то, несомненно, за революцию, за ту самую, которая наделяет бедных людей помещичьей землей.
– Именем революции, – начал с трибуны невысокого роста широкоплечий мужчина в военной шинели, первый председатель волостного Совета депутатов Яков Тихий, обращаясь к огромной толпе, заполнившей площадь перед церковью, – именем мировой революции, – повторил он торжественно, подняв над головою руку с поношенной солдатской шапкой, – Александровский сельский Совет депутатов провозглашает всю землю помещика Смирнова народной собственностью и… хоть это кое-кому не по вкусу… – Тихий кивнул в сторону церкви, где сегодня с амвона поп Григорович назвал большевиков посланцами антихриста, – хоть Временное правительство запретило трогать помещичье добро, мы, однако, наперекор мировой буржуазии еще сегодня, товарищи граждане, выйдем в поле и приступим к разделу помещичьей земли между безземельными и малоземельными!
Василь стоял у самой трибуны, видел перед собой сельских активистов, а среди них своих учителей Цыкова и Пасия, ловил глазами взгляд Алексея, но тот, держа обеими руками древко знамени, смотрел куда-то поверх людских голов, стоя навытяжку, как на почетной вахте, и тихо улыбался какой-то своей мысли. Василь угадывал душевное состояние друга, понимал, откуда эта милая усмешка на его лице. Василь не сомневается: у Алексея перед глазами родной, заросший густым спорышом небольшой двор в Романках, и, должно быть, его щедрое воображение рисовало праздничную сцену, как сельские землемеры прирезают к отцовой убогой делянке еще добрый кус жирного чернозема от Окуневской нивы. Нынче, перед утренним звонком в спальне, Алексей, еще не встав с постели, признался Василю:
– Земли-то дадут отцу, земля у нас теперь будет, а вот с тяглом, Василечко, беда. Если б еще пару гнедых с Окуневской конюшни, хотя бы тех самых, работая на которых я за это лето сто потов согнал…
Со слов Алексея Василь знает – это не так просто, Окунь не Смирнов. Перепуганный революцией помещик Смирнов сбежал из села и где-то скрывается среди своих дворян в большом городе Екатеринославе, а мужик Окунь, тот не сбежит, он организует таких же, как он сам, богатых хуторян и добром землю не отдаст…
После краткого вступительного слова Якова Тихого вперед вышел учитель Пасий. Откашлялся, развернул толстую коричневую папку с бумагами, однако, прежде чем взяться за список едоков, пояснил людям, в соответствии с каким справедливым принципом распределял земельный комитет помещичью землю и почему он, исходя из соображений гуманности, внес в общий список и бывшего помещика Смирнова, чтобы и тот наравне со всеми свободными гражданами получил свою долю пахотного чернозема.
При последних словах по площади прокатился тихий, незлобивый шелест смеха. Люди не возражали против такого милосердного по отношению к помещику поступка. Перед лицом того исторического факта, что наконец-то сбылась их мечта и казацкая земля – ее по милости царицы Екатерины заграбастал себе некогда казацкий старшина Гнида[34]34
От Гниды пошел дворянский род Гнединых, которые впоследствии продали часть своих земель по правую сторону Волчьей помещику Смирнову.
[Закрыть] – вернулась наконец снова к ним, – перед лицом столь справедливого факта можно было и забыть все обиды, что претерпели они от барина, и даже принять вчерашнего пиявку эксплуататора в свою трудовую хлеборобскую громаду.
Проникнувшись всеобщей радостью, Василь внимательно слушал Пасия, следя за его взволнованным бледноватым лицом, и старался представить себе тех малят-«едоков», вдовьих и солдатских детей, что сидят сейчас дома и высматривают в окно маму либо дедусю с помещичьей землей…
После того как люди дружно, всей бедняцкой громадой проголосовали за утверждение списка земельного комитета, народ двинулся в поле. Василь очутился в самой гуще народа. Вокруг него весело перекликались счастливые люди. Забористые, хлесткие подковырки по адресу пана-мужика вызывали звонкий смех, – людям не верилось, что их помещик, лентяй и бездельник, привыкший испокон веку проливать не свой, а батрацкий пот, возьмется за чепиги либо за косу и захочет сам, трудом собственных рук, кормить свою семью… Люди шли возбужденные, словно бы даже захмелевшие от того, что вскорости должно было свершиться, ведь с сегодняшнего дня, получив справедливый надел на всех едоков, они из малоземельной бедноты, из вечных панских наймитов-батраков превратятся в подлинных хозяев, и тогда в уютной, убранной пахучими зелеными ветками горнице не будет переводиться достаток, а свежая душистая паляница на белой скатерти всегда, во все времена года, будет приглашать гостей к столу…
Но вдруг до слуха Василя дошли слова совсем иного содержания:
– А мой не дождался этого дня. Где-то в тех Карпатах отмерили ему пайку.
– Мой тоже там получил свою… «За царя и отечество отдал свою геройскую жизнь», – написал мне еще прошлый год поветовый начальник.
Василь повернул голову и увидел рядом с собой, по правую руку, двух молодиц, которые по-своему оценивали нынешний праздник.
– Теперь кому та земля, – проговорила первая. – Хоть сама запрягайся в плуг.
– Вот пана и запрячь бы, – добавила другая. – Он же, слыхать, еще пуще разбогател с этой проклятой войны.
Сердце Василя не могло не отозваться на горестные, полные безнадежности жалобы несчастных вдов.
«Алексей, верно, этого не знает, – подумал он. – И учителя, похоже, не догадываются об этих вдовьих слезах».
Василь стал выбираться из толпы, чтобы догнать своих, Пасия и Цыкова, которые в небольшом отдалении шли за знаменосцем Давиденко. Разве можно было равнодушно пропустить мимо ушей только что услышанное им. Земля без плуга, без тягла не принесет бедным людям радости. А ведь еще надо раздобыть семена, а где его бедные вдовы раздобудут, если земельный комитет не позаботится об этом? Революция, которую Василь впервые увидел на цветном изображении у киевского Игоря и про которую так вдохновенно говорила Василю профессорская дочка Галина, должна принести людям не вздохи и слезы, а светлую, солнечную радость…
Обогнав движущийся людской поток, Василь поравнялся с первым рядом активистов, среди которых шли Пасий с Цыковым, и заколебался: подскочить к учителям, чтобы рассказать им о вдовьем горе, или, может, отложить это до более благоприятного момента?.. Он не отличался развязностью и не решился подойти к педагогам в столь торжественную минуту, показаться людям слишком уж чувствительным…
«Лучше в другой раз, – сказал себе Василь. – Как дойдем до помещичьего поля, тогда скажу».
За четыре шага догнал знаменосца.
– Я с тобой, Алексей!
Давиденко молча кивнул головой. Он гордо, словно святыню, нес перед собой знамя, нес, наклонив против ветра, который рвал и хлопал полотнищем, налетая со степи.
Василь залюбовался другом. Как празднично и красиво выглядел он в эти минуты соперничества с ветром! Если бы увидела его таким Ганнуся! Все крепкое, стройное тело его было напряжено, сильные руки впились в древко знамени, голубые глаза словно бы вобрали в себя всю лазурь высокого неба, посверкивая из-под картуза едва сдерживаемой радостью. В эти минуты душевного подъема Василь чувствовал к Алексею какую-то особую нежность, – недавний батрак, наибеднейший ученик Гнединской школы, он был сейчас самым богатым из всех учеников мира. Алексей Давиденко вел людей в степь за счастьем, за хлеборобским счастьем, о котором люди из поколения в поколение могли лишь мечтать, – вел за землею-кормилицей… Василь готов был, очутись здесь каким-то чудом Ганнуся, крикнуть ей: «Что я против Алексея? Ты бы его, дивчина, полюбила!»
– Алексеечка! – окликнул робко Василь. – Может, у тебя занемели руки? Против ветра-то, верно, нелегко…
– А что? – повернув к нему голову, усмехнулся Давиденко. – Есть желание побороться с ветрюгой?
– Да не прочь бы…
– Изволь, так и быть, – Алексей передал знамя другу, потер занемевшие ладони, застегнул верхнюю пуговицу пиджака и, поправив на голове картуз, пошутил: – Только не занеси его в горы, в свои Ольховцы. – И рассмеялся: – Вот напугал бы там панов шляхтичей!
Василь крепко обхватил ладонями древко, наклонил его против ветра, услышал, как полощется над головой материя. С первыми же шагами унесся мыслью туда, куда подтолкнул его своей шуткой Алексей. К самым Карпатам! К родным Ольховцам над Саном! Разве юное сердце его, в которое каждую весну вместе с волнующим курлыканьем журавлей прокрадывалась черная тоска по родному краю, разве в силах оно оторваться от исхоженных когда-то босыми ногами стежек-дорожек? Все чаще вставали они у него перед глазами.
«Эгей, земляки мои милые! – крикнул бы Василь во всю мощь легких на все Ольховцы – а они таки растянулись далеко, – так крикнул, чтобы на панском фольварке услышали. – Выходите, газды, поведу вас на последнюю беседу с паном помещиком!»
Василю фантазии не занимать. Ему, как во сне, легко взойти на самую высокую гору Бескидов, напугать панов аж по ту сторону горного хребта, поднять завируху в самом Саноке, а перед тем как свернуть к родному двору, потопить в быстром Сане этих выродков человеческих, черноперых жандармов…
«Тато, мама! – позвал бы он, остановившись под старой грушей, где собирал своих хористов. – Что, узнаете своего Василя? Смотрите, с чем к вам пожаловал! С красной хоругвью, с революцией! Новакову землю пришли мы к вам делить. А то сами вы не осмелитесь. Кличьте соседей, зовите наибеднейших!..»
Шумливая детвора, сопровождавшая толпу, с криком вырвалась вперед, оборвала Василевы сладкие мечты. Веселою, шумной стаей помчались дети к неглубокой канаве, откуда начиналось широченное, до самого горизонта, помещичье поле.
– Наша, наша земля! – кричали они. – На-а-ша!
Еще полсотни поспешных шагов, и поход закончен. Василь воткнул знамя в землю, толпа рассыпалась на мелкие кучки, растянулась двумя пестрыми крылами по-над самым краем озими.
Члены земельного комитета собрались под знаменем для краткого совещания. В последнюю минуту надо было окончательно решить болезненный вопрос, который так неожиданно взволновал и Василя Юрковича. За комитетчиками встали сельские активисты, те, кто первыми на селе назвались большевиками, за ними – общественные землемеры с тремя деревянными аршинами в руках. Василю и Давиденко тоже нашлось место в этом почетном кругу. Ждали Якова Тихого, который ушел поглядеть на зеленые всходы озимой пшеницы. Ему, как председателю волостного Совета, принадлежало последнее, решающее слово. Следили глазами за Тихим, как тот, придерживая полы шинели от ветра, прошелся по озими, как нагнулся к ней и стал колупать пальцами ее зеленые раскустившиеся за осень побеги.
Молча расступились перед ним, когда он вернулся с нивы, уважительно пропустили в свой круг, под самое знамя, и притихли в ожидании.
– Товарищи, – обратился он к членам земельного комитета. Повел глазами и остановился взглядом на председателе комитета, протиравшем как раз в этот момент стекла очков. – Вы правы, Петр Михайлович: бедным солдаткам, вдовам и инвалидам да еще тем, у кого нет своего тягла, отрежем земельные участки именно тут, на озимой пшенице. Озимь на пару хорошо перезимовала, у Смирнова дала бы по двести пудов, столько же должна уродить и бедному люду. Правильно я, товарищи, говорю?
– Так-так, Яков Иванович! – откликнулись, закивали головами активисты. – Самый справедливый принцип.
Тихий повернулся к дядькам-землемерам, поднял над головой шапку и, словно благословляя, напутствовал их добрым словом:
– Начинайте, товарищи граждане!
Василь вышел из толпы и встал на гребне канавы, с радостью глядя вслед первому землемеру. Тревога Василя за бедных солдаток-вдов постепенно утихала. Благодаря земельному комитету, который возглавляет Петр Михайлович, они теперь вытрут слезы и с теплой надеждой вернутся с поля к своим детям.
Именно такой – честной, справедливой – и представлял себе Василь революцию.
* * *
Василь не заметил, как возле него очутилась Ганнуся, – совсем такая, какой он представлял ее себе, размечтавшись по дороге сюда: в праздничном цветастом платке, в весеннем светлом платье.
– Добрый день, Василечко, – прошелестели ее милые уста.
Он смотрел в ее широко открытые, налитые теплом весны, улыбающиеся глаза и не мог выдавить из себя ни единого слова. Счастье его было безгранично, оттого, верно, и утратил дар речи, лишь улыбался смущенно… Невольно вспомнил последний спектакль «Саввы Чалого», как они, забывшись, на людях, на глазах у всего народа, можно сказать, признались друг другу в любви. Василь тогда чуть не сгорел со стыда и, если б не Кайстро, может, сбежал бы из школы, а уж на глаза Ганнусе, думалось, никогда не покажется, ан нет, они смотрят друг на друга, и им совсем не стыдно от того, что с ними тогда сталось…
– Ну, что ж ты молчишь? – подала голос девушка. – Здравствуй, говорю.
– Здравствуй, Ганнуся, – с трудом нашел в себе силы ответить ей Василь. – Добрый день!
6
Запись в дневнике
5 июня 1917 года. Сегодня, после того что случилось на педагогическом совете (я в числе трех представителей ученического комитета тоже присутствовал на нем), Полетаев сказал мне:
– Я любил вас, Юркович, немало надежд возлагал на вас, думал, что вы не поддадитесь на политическую демагогию, останетесь моим единомышленником, а вы…
– Прошу извинить, Николай Владимирович, но Константин Григорьевич прав.
– Не прав он, Юркович. Книги – не земля. Книги – это святая святых. До Учредительного собрания никто не имеет права делить землю, а библиотеку и подавно.
– Николай Владимирович, разве вы не знаете? Смирнов бросил на произвол судьбы имение…
– Вынужден был бросить, когда незаконно взялись делить его землю.
– Вынужден там или не вынужден, а библиотека Смирнова теперь без присмотра, ее могут разграбить дурные люди.
– Конечно, могут. Пусть бы Пасий и присматривал за ней, раз он допустил подобную анархию.
– Не понимаю вас, Николай Владимирович. Я думал, вы будете рады приобщить богатейшую библиотеку к нашей школьной.
– Это экспроприация, а попросту грабеж, да-да, грабеж, Юркович, и я не могу радоваться этому. Землю – я еще допускаю, ее можно будет отобрать, если это одобрит Учредительное собрание, а чтобы отнять у культурного человека книги, да это же каннибальство.
– Какое же, Николай Владимирович, каннибальство, если эти книжки будет теперь читать вся школа…
Полетаев не захотел слушать, он еще раз повторил, что напрасно возлагал надежды на меня, и, шаркая ботинками, тяжело зашагал к дверям своей квартиры. Я остался стоять в коридоре, подавленный разговором с учителем, который так много сделал для меня за эти неполные два года.
«Я вас любил, Юркович», – и до сих пор слышу его полный горького разочарования и укора голос.
И правда любил, хотя лишь сегодня сказал мне об этом. Сколько я ни припоминаю себя в школе, он всегда опекал меня. Ненавистный Малко, вероятно, давно бы меня поедом съел, если бы не Полетаев. Алексей Давиденко однажды сказал: Николай Владимирович добрый, честный человек, но он не понимает духа нашей революции, для него такие люди, как Цыков и Пасий, – узурпаторы и демагоги. А подлинных демагогов Николай Владимирович не способен распознать.
Я растерянно стоял в коридоре. Мне жаль было учителя, еще миг – и я побежал бы за ним, чтобы попросить прощения, но тут ко мне подошли ребята, Давиденко и Герасименко, – оба, как и я, члены ученического комитета. Они не откликнулись на возмущение Полетаева, не побежали за ним с заседания и теперь могли проинформировать меня о постановлении педагогического совета.
– Предложение Пасия завалили, – сказал Алексей. – Принято решение: до Учредительного собрания не трогать библиотеку Смирнова.
7 июля. С сенокосом мы уже покончили, высокие стога клевера стоят за фермой, и мы решили перед жатвой наведаться в Дибривский лес. Такая уж в нашей школе сложилась традиция: прежде чем сесть на жнейки – сделать пятнадцативерстную прогулку, покупаться в Волчьей, побродить по лесу, попеть вволю, а заодно поесть дымной чумацкой каши. Мы и в самом деле смахивали на чумаков: запрягали три большие грядчатые арбы, набивали овсом и сеном для лошадей, укладывали объемистый казан, продукты, сами усаживались между перекладинами гряд и с песней трогались в дорогу. Ехали не спеша, чтобы по дороге можно было наговориться, напеться всласть.
Наш класс разместился на второй арбе. На первой ехала администрация, на третьей выпускники школы, среди которых были музыканты с мандолинами. Хотя выехали мы рано, но солнце уже успело высушить росу на траве и что есть силы принялось нажаривать наши спины. Я уже привык к местному климату и среди своих товарищей чувствовал себя настоящим степняком.
– Василь, а ну давай лемковскую, – обернулся ко мне Кайстро. – Про ту хитрую девку, что отреклась от хлопца.
Меня не надо было долго просить, я любил петь и на досуге старался даже научить товарищей кое-каким песенкам своего края. Я громко, словно где-нибудь в лесу между густых высоких елей, затянул:
Як я си заспівам
Трьома голосами,
Є ден піде верхом,
А два долинами.
Як я си заспівам,
Далеко мя чути,
Ходи, мій миленький,
Воли навернути.
Воли навернула,
А сама си сіла,
Ходи, мій миленький,
Щось би-м ти повіла.
Повіла би-м я ти
Файну новиноньку,
Жеби-сь си поглядав
Іншу дівчиноньку.
Мне захлопали с обеих арб, песня всем понравилась. Кайстро даже взял с меня слово, что я выступлю с ней на школьном самодеятельном концерте. Я хотел было спеть еще одну, да наше веселье нарушили гневные голоса с первой арбы.
– Педагоги «дискутируют», – заметил кто-то из ребят.
– Там же одни антагонисты, – усмехнулся Давиденко. – Все партии на одной арбе собрались.
Ребятам шутка пришлась по душе, они расхохотались. Но вдруг смолкли, глазам своим не веря: с грядки арбы неловко сполз человек, в котором все узнали Полетаева. Первая арба остановилась, за нею наша, потом третья. Коснувшись ногами земли, Полетаев покачнулся, чуть не упал, но все же как-то удержался на ногах и… решительным шагом направился обратно, к школе.
– Николай Владимирович! – послышались голоса с первой арбы. С нее соскочил длинноногий Пасий, в несколько прыжков догнал Полетаева, встал перед ним, загородив дорогу. – Бога ради. Ну, простите меня, Николай Владимирович. Разве ж я хотел вас обидеть? Таково мое убеждение, что все эти партии псевдонародные…
Оба учителя остановились против нашей арбы, и я мог ясно видеть, как при этих словах покраснело лицо Полетаева, как гневно блеснул он светло-голубыми глазами, как смешно встопорщились его рыжеватые усы. Полетаев помолчал, смерил высокомерным взглядом непомерно длинную фигуру своего коллеги, хотел сказать что-то оскорбительное, но вдруг передумал, метнулся к нашей арбе и уже от нас крикнул растерянно застывшему Пасию:
– Вы доведете Россию до анархии! Да-да, до анархии!
– А вы до монархии! – не стерпел, бросил ему в ответ Константин Григорьевич и пошел догонять свою арбу.
Ох и нагулялись же мы всласть в Дибривском лесу, над Волчьей! Тысяча десятин векового дубового леса среди степи! И какого леса! Лишь у нас, на Карпатах, растет такой лес. Рассказывают люди, будто в этом лесу запорожцы устраивали засады на татар, когда те возвращались в Крым с собранным на Украине ясыром.
Домой мы вернулись далеко за полночь.
7
В Екатеринославе пересадка.
Не так просто сесть в набитый до отказа пассажирский поезд. В какой вагон ни сунется Василь – всюду тотчас ему заступает дорогу зловещая фигура кондуктора в черной форме с застывшим, словно каменным лицом, и он слышит бесстрастное «местов нету». На дворе солнце шпарит вовсю, последний летний месяц в этом году жаркий, у Василя пересохло в горле, сорочка липнет к телу. Он носится туда-сюда по перрону, не знает, как быть, с тревогой поглядывает то на паровоз, из-под которого стелются клубы сизого пара, то на плечистую фигуру старшего кондуктора, готового дать свисток машинисту, едва лишь дежурный по станции ударит в колокол на перроне.
– Очень просил бы вас дать мне место, – обратился Василь к кондуктору пятого вагона, хотя знал, что мягкий вагон не для таких, как он.
Кондуктор без слов кивнул на зеленую стенку вагона, где выпуклыми золотистыми буквами было написано: «Мягкий».
– Да я мог бы в тамбуре или… – Василь не докончил, встретившись в проеме окна с глазами, которые, очевидно, все это время следили за ним.
– А ты, молодой человек, куда собрался? – спросил незнакомый пассажир.
Василь внимательно всмотрелся в красивое, с подстриженной бородкой и черными усами, лицо пассажира, с нескрываемым любопытством приглядывавшегося к нему.
– Да хотел бы в Киев, – ответил вяло, ни на что уже не надеясь, Василь. – Бердянский поезд, которым я приехал, запоздал, вот мне и не хватило места в вагонах.
Чем-то понравился он этому пассажиру – может, сильно загорелым, обветренным лицом степняка, резко контрастировавшим с выбеленными солнцем волосами, а может, голубыми глазами, в которых читалась растерянность, или нездешним галицким выговором, только, высунувшись из окна, тот кликнул кондуктора и велел ему провести хлопца к нему в купе.
– Слушаюсь, – коснувшись пальцами козырька, ответил кондуктор.
Василю повезло. Двухместное, с мягкими спальными диванами купе, вежливый, в темно-синей пижаме хозяин, встретивший его как равного себе, – все это ему не снилось, да и не могло бы сниться даже в том случае, если бы он закончил школу и стал земским агрономом. Хозяин предложил ему сиять пиджак и умыться, а когда поезд, набирая скорость, вышел за город, пригласил к столику, заваленному всевозможными сверточками, среди которых стояла высокая бутылка вина с красивой позолоченной этикеткой.
– Прошу, молодой человек. Садитесь. Сейчас устроим банкет. Но сначала я хотел бы узнать, – в тоне хозяина появилась едва уловимая ирония богатого человека, – с кем имею честь…
Василь хотел отрекомендоваться, но незнакомец не дал ему и рта раскрыть, спеша выложить свои наблюдения:
– По выговору я сразу же распознал в тебе галичанина, а по значку на форменной фуражке догадываюсь, что готовишься стать агрономом. Ну как, я не ошибся?
Василь потянулся к пиджаку, что висел возле двери, достал из кармана школьное свидетельство и подал хозяину купе.
– Угу, – буркнул тот удовлетворенно, пробежав глазами бумажку. – «Василь Юркович, второго курса…»
– Перешел на третий, – поспешил уточнить Василь.
– Нил Яковлевич у вас управляющий? Знаю, знаю. Стоящая школа. А родом таки из Галиции?
– Я лемко, добродий. Может быть, слышали?
– А почему ж не слышал. – Мужчина вернул свидетельство и принялся раскладывать на две тарелки все то, что было в сверточках: нарезанную тонкими ломтиками семгу и ветчину, черные, ягоды маслин, румяные домашние пирожки, потом достал из промасленной бумаги жареную курицу, разрезал булку, открыл банку с горчицей и между делом продолжал разговор: – С востока на запад по Карпатскому хребту расселились наши украинские горные племена: гуцулы, бойки, лемки. Любопытный, талантливый народ, не то что наши равнодушные к своей истории малороссы. Галиция – это наш национальный Пьемонт. Хотя попадаются и между вами подлецы. – Сощурившись, он погрозил Василю пальцем: – Есть, есть, да еще какие. – Крепко обхватил пальцами бутылку, чтобы откупорить ее. – Впрочем, не будем портить себе настроение, молодой человек, – круто изменил он тон. – Подлецы всюду есть, и у нас, и у вас. – Налил светлого искристого вина сперва в бокал гостя, потом себе. – Выпьем, молодой человек, за твоих лемков, чтобы и дальше держались своей веры!
Василь смешался:
– Простите, добродий, но я не пью.
Хозяина купе такой ответ рассмешил.
– Тебе, юноша, выпала честь пить с известным деятелем национального возрождения, – изрек он торжественно. – Адама Мазуренко знают не только в Киеве, знает вся Украина. – Он поднял бокал, звякнул им о край бокала Василя. – Итак, за лемков, хлопче!
– Но я же сроду не пил, – пробовал отнекиваться Василь.
– Так же, как я никогда не сидел за одним столом с живым лемком, – рассмеялся Мазуренко.
Василь вынужден был выпить хотя бы ради того, чтобы поскорее взяться за вилку. Сначала пригубил, попробовал на вкус – нет, не обжигает, даже приятно это господское вино, не то что мужичья горилка – еще глотнул малость.
– До дна, до дна, Василь! – подбадривал хозяин. – То ж куры так пьют. А запорожцы вот как! – И он осушил свой бокал до дна.
Василь был очень голоден – крошки во рту не было со вчерашнего дня – и заставил себя выпить все вино.
– Молодец! – похвалил Мазуренко. – Теперь мы с тобой ровня. Ешь.
Куда там, Василю даже в голову не приходило, что существуют такие благородные кушанья на свете. Поглядывал из– под бровей, как легко орудовал ножом и вилкой хозяин, старался в точности следовать ему, а когда не удавалось, обходился без ножа, отправлял в рот эту вкусноту одной вилкой.
Таял от удовольствия. Аж жмурился от наслаждения. Семга сама плыла в рот, ветчину приходилось малость пережевывать. Закусывал булкой, намазанной маслом да икрой… И улыбался, радуясь везенью. А то пришлось бы ехать в общем вагоне, в жаркой духоте, а может, ждать на вокзале следующего поезда, а он едет вдвоем с щедрым господином и, вместо того чтобы приткнуться в уголке голодному, ест то, о чем и мечтать не мог.
– Признаюсь тебе, парень, ты с первого взгляда пришелся мне по сердцу, – сказал хозяин купе, потянувшись за бутылкой с вином. – Нет, нет, еще по одному. Подобного вина ты не пивал. Из царских погребов в Массандре. – Мазу– ренко весело рассмеялся. – Царя нет, а вино его величества вот оно, живет, как говорят галичане, тешит наши душеньки. – Качнувшись от резкого толчка поезда на стрелках какой-то захудалой станции, Мазуренко подхватил бутылку и закончил свою мысль: – Я полюбил вашего брата галичанина еще в пятнадцатом году, когда на мое требование поветовая комендатура прислала мне два десятка твоих земляков.
– Каких земляков? – не понял Василь.
Эффектным жестом Мазуренко поднес бокал к губам, смакуя, опорожнил его наполовину и, облизывая усы, продолжал:
– Пленных австрийцев. Тоже галичане. Работящий народ, покорный, честный.
– Прошу прощения, – Василь отставил непочатый стакан. – А для чего вам их прислали?
– Для работы в имении.
– Так у вас есть имение?
– И какое, юноша, имение! – Мазуренко откинулся, простер вперед руки, потряс ими в воздухе. – Немцам-колонистам у меня учиться надо! – И, наклонившись к Василю, с барски-снисходительной благосклонностью в голосе зашептал ему на ухо: – Вот как вернемся из Киева, заедем ко мне. А закончишь школу, приезжай ко мне агрономом. Не пожалеешь, юноша, нет-нет. Провозгласим, – господина рассмешила только сию минуту пришедшая ему в голову мысль, – провозгласим у меня свою галицкую республику!
Так вот кто, Василечко, дал тебе приют в своем купе! Помещик! Ну и нахохотался бы вволю Алексей Давиденко, если бы увидел дружка своего за этой роскошной трапезой. Помещик за одним столом с бедным лемком. Эксплуататор, который держит твоих земляков в неволе, собственной белой ручкой, украшенной дорогими перстнями, накладывает тебе в тарелку разную вкусноту. Как понять такого человека? Вправду он великодушный или, может, подло финтит, прикидывается? Но зачем бы ему прикидываться, раз он вполне независимый человек, на что ему сдалось завоевывать симпатию какого-то там ученика Гнединской школы? При его-то богатстве не только кондуктор, сам генерал возьмет под козырек. А может, он и с моими земляками так же добр и щедр? Эх, нет рядом ни Алексея, ни Пасия. Не с кем посоветоваться. Кто ему, неопытному сельскому парню, подскажет, как дальше вести себя? Есть всю эту снедь или, может, встать из-за стола… Потому как все это богатство не с неба упало, сказал бы Алексей, на него три долгих года работали те двадцать пленных галичан… Стало быть, надо вставать. А может, прикинуться дурнем, наивным ягненком, которому нет дела до каких-то идей и революции? Лежит перед тобой жареная курица – ешь, подносят бокал вина – пей! А уж как наешься – берись за политику, спорь с помещиком…
Мазуренко словно догадался о его раздумьях, взял курицу и, как опытный гурман, оторвал сперва одну лапку, потом другую, положил Василю и себе, сказал, приглашая:
– Ешь досыта, хлопец, ешь, в Киеве этого добра не попробуешь. Там, должно быть, и воробьев-то всех поели. Писал мне сын – день и ночь митингуют. – И хозяин купе впился зубами в куриную ножку.
Курица, спасибо его огнисто-рыжей Лялюсе, молодая, с жирком, в меру поджарена, и он отправлял ее в рот с аппетитом, которому мог бы позавидовать сам Гаргантюа. Лялюся будет приятно удивлена, когда он привезет на хутор еще одного галичанина. Белобрысый лемко, будущий их агроном, тоже немало подивится, когда очутится в истинно украинской семье, среди исторических сокровищ, которые за много лет насобирал хозяин для своего домашнего музея. Что-что, а музей Адама Мазуренко поразит милого, симпатичного парня. Хорошо сделал, что не поддался уговорам Яворницкого, не отдал этому фанатику свои экспонаты. Парень будет ослеплен тем, что увидит.