Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 44 страниц)
«Хоть бы уж заснуть», – вздыхает Катерина, прикрывая детей, что спят на одной постели с ней, под большою периной. Неужели она так и не сомкнет глаз, покуда не вернется из корчмы старик? Завел тоже привычку – приходить от Нафтулы к самой полуночи, когда в хате все спят. Он пьет, пропивает последнее добро, а она не смей и слова сказать… Знала бы, что так невесело сложится ее жизнь, может, и не была бы такой гордой, смолчала бы перед братом в незабываемый воскресный день, когда из ее рук выскользнул и упал в воду свяченый молитвенник. Тяжко вспомнить и теперь, как встретили ее дома, сколько слез пролила мать. Хватался за голову и стонал от горя отец, один Яков, сложив руки на груди, стоял в стороне и кривил в усмешке рот, время от времени подбрасывая в этот шум и гам обидные слова по адресу сестры… Да такие, что она вдруг, вместо того чтобы покорно выслушать и признать перед родителями свою вину, кто знает откуда набралась смелости и брякнула, заставив брата вскипеть от гнева:
– Заткнись, Яков! И знайте все: я выхожу за Юрковичева Ивана.
Но выйти замуж Катерине, дочери богачей, да еще католичке, за русина, униата, парня из бедной мужицкой семьи, было нелегко.
– Ты отрекаешься от религии наших дедов и прадедов, – повторил Яков сказанное устами отца, – так должна отречься и от их земли. Пойдешь за своего Ивана бесприданницей.
Катерина не понимала тогда, сколь роковым образом скажутся на ее будущей жизни его слова, и потому без особого сожаления ответила:
– Ваша воля, отец. Я о той земле плакать не стану. Больше Якову достанется.
Иван тоже не принял это близко к сердцу. Здоровьем его бог не обидел, руки у него были крепкие, всегда сумеет заработать пароконной подводой (тогда как раз приступили к прокладке имперского тракта через село) и на свадьбу, и на подвенечный убор для молодой жены. Не упали они духом и когда узнали, что старик отец дал зарок не пускать в дом бесприданницу, пригрозил, что назовет своей невесткой только такую, которая прибавит к его полю свою пайку земли.
– Пускай артачится, – отшутился Иван, – нам не помеха. Авось в драных постолах к венцу не станем.
Катерина с Иваном еще раз поклялись, что от любви своей не отступятся, хоть бы все земельные участки пропали пропадом.
Среди ночной тишины до слуха Катерины долетел шум со двора. Она встрепенулась. Услышала поскрипывание снега под ногами, подумала про старика: ишь, возвращается домой в какую пору! Небось из корчмы уж выгоняют. Хоть бы нынче дал себе покой да и детей не будил.
Не успел он загреметь щеколдой, быстренько подхватилась с постели, и, не обращая внимания на холод глиняного пола, кинулась в одной сорочке, босиком к двери. Проскочила сени, впотьмах на ощупь нашла на двери деревянный засов и, отодвинув его, вернулась в хату. Старик ввалился в дом вместе с сизыми клубами морозного воздуха, сбросил с себя задубелый кожух, хотел крикнуть: «Огня!» – да в невесткиных руках уже чиркнула спичка, и он молча положил на лавку шапку, подставил руки под кружку с водой и, сев за стол, велел подавать ужин.
То ли от света лампы или, может, от холодных маминых ног, которыми она ненароком коснулась под периной теплого тела сына, Василь проснулся.
– А почему это, невестка, борщ стылый? – услышал он голос деда.
– Как же ему не быть стылым, ежели он, отец, с обеда вас ждет?
– А ты, пани Катерина, не догадалась разогреть?
– Так поздно?
– Ну, а если поздно, так что? Или тебе мало ночи?
– Так же, как и вам, отец.
– Но-но, попридержи язык! И чтобы больше не подавала мне холодной еды!
– Побойтесь бога, отец, как я могу в полночь разводить огонь? Дети спят, я им дыму напущу.
Дед глумливо рассмеялся:
– А что, иль до сих пор, невестка, не привыкла к дыму?
У мамы вырвался из груди тяжелый вздох.
– Посидели бы тут, не говорили бы так.
– А ты покличь своих католиков, пускай тебе палац поставят. С часовенкой и маткой боской.
– И не грех вам так говорить? Пьете целый день, да еще и…
Старик грохнул кулаком по столу.
– На свое пью, не на твое! Слышишь ты? На свое!
– И наше уже пропиваете, – не хотела сдаваться мама. – Уже и сына выгнали на маету в Америку…
– Я выгнал?!
– Вы, вы! Разве хороший отец пропил бы то, что сыну полагается?
Стукнула об стол отброшенная деревянная ложка, послышался шум перевернутой миски, топот сапог. Василь повернул на подушке голову и увидел, как дед подскочил к углу возле дверей, наклонился, схватил топор… Еще один миг – и топор блеснул над кроватью и упал бы на мамину голову, если б Василь не прикрыл ее своим телом.
– Дедушка! – завопил он отчаянно, защищаясь рукой.
Вопль внука разогнал пьяный туман, впился ножом в сердце деда. У старика не хватило силы удержать топор, но он еще успел отшвырнуть его в сторону. Топор пролетел над самой перекладиной кровати и упал на пол, врезавшись лезвием в холодную черную землю.
4
Нет, не подняться ему уже с постели. Дед не просил даже доктора, запретил и невестке думать об этом. Хрипит в груди? Нечем дышать? Ну и пусть, одна дорога теперь осталась, другой не вымолишь у бога. После того, что произошло у них в тот вечер, не стоит и искать иных путей. Там будет спокойнее. Не спросит Нафтула, чем он расплатится с ним за долг, не будут упрекать его печальные глаза Василя, не придется ворчать на невестку…
Пять дней прошло с того вечера, как он поднял топор над ее головой, и все пять дней у него разрывается грудь от жажды, кашля и колотья. Не помня себя, выскочил тогда раздетый из хаты на мороз, упал в изнеможении на снежный сугроб, кликал покойную Ганну на помощь… А теперь пришел всему конец. Скорей бы уж, скорее бы только! Зачем, боже, тянешь? Неужели тебе нужны мои муки? Бери за горло и души! Все равно не позову попа. Сам себе пропою отходную. Такие, как старый Юркович, не нуждаются в причастии. Да и не простишь ты мне, пане боже, невесткиных слез. Я уверен, они дошли до тебя, зато моими, пане боже, ты пренебрег…
Сцепил зубы, чтобы не застонать. Заставил себя думать о другом. Вернулся мысленно к тем временам, когда не знал дороги к корчме. Видел себя сильным, здоровым. На мирской сходке его выбирают войтом, передают гминную[7]7
Гмина – сельская управа.
[Закрыть] печать. А как же, Юрковичев Андрей толковый хозяин, он читает книжки по земледелию, соображает кое-что в законах, да и земли имеет достаточно, целых пять моргов, и оттого чувствует себя перед помещиком человеком независимым. Однако недолго пришлось Андрею ходить в начальниках. Через два месяца он стоял перед уездным старостой и возвращал ему обратно тминную печать с двуглавым австрийским орлом.
– Что случилось, пан Юркович? – спросил удивленный староста. – За эту печать порядочные люди дерутся. Такая вам честь! И доверие от самого императора.
Уездный староста никак не мог уразуметь, почему отказывается этот мужик от печати, которая дает ему и власть над селом, и немало дохода от всяких там дел и хитроумных комбинаций. Ведь путный войт сдает печать лишь тогда, когда расширит свою усадьбу, удвоит участок земли и поставит высокий, под железом дом, когда в его кошарах станет тесно от скота.
– Удивляюсь вам, пан Юркович, – разводит руками уездный староста. – Вы недовольны экзекутором? Однако же перед августейшим его императором все равны – что бедные, что богатые. И подати собираются во имя закона одинаково как с бедных, так и с богатых. Что ж здесь удивительного?
– Удивительно, пан староста, что экзекутор бессердечен к людям, что он сдирает с бедного последнюю рубаху. Разве яснейшему императору, спрашиваю я вас, нужна залатанная рубаха?
– Я уже сказал вам, пан Юркович, что перед императором все равны. И все обязаны платить подати.
– А у кого за пазухой, простите меня, пан староста, одни вши да беды?
Староста перестал играть золотой цепочкой на жилетке и – куда девалось приятное обращение! – вспыхнув от гнева, закричал:
– Вам не войтом, а пастухом у меня быть. Там бы вам и жалеть мою скотинку. А людей уж предоставьте нам знать, когда жалеть, когда нет.
Вторично схватился Андрей со старостой много позднее, лет, должно быть, через пятнадцать. Через село Ольховцы в ту пору взялись прокладывать большой имперский тракт. У Юрковичей в то время была пароконная подвода и двое крепких парней, и потому Андрей одним из первых хозяев вышел на грабарскую работу – возить землю и камень на трассу новой дороги. Здесь опять-таки пригодилась людям его хозяйская сметка, – ведь он был на селе среди крестьян самым грамотным человеком. Собравшись на сходку, грабари – на Ольховецком участке их было больше сотни – выбрали Андрея за старшого и поручили ему представлять их интересы перед господами инженерами и дорожной администрацией. Администрация была довольна: не придется иметь дело с отдельными грабарями, только с их представителем.
Прошел месяц-другой горячей работы. Вдоль села Ольховцы, на топях, по-над берегом капризно вьющегося ручья, обозначился будущий имперский тракт. Горками легли земля и мелкий гравий, камень с реки, суетились рабочие, бедные сельчане, у которых не было своих лошадей. Однако это только начало будущей дороги. Требовалось еще подвезти тысячи и тысячи тонн камня, еще не начинались работы на высокой плотине перед деревянным мостом через Сан, предстояло навести цементные мосты, которые выдержали бы тяжесть императорских пушек. Тракт должен был служить самому императору, его храбрым войскам, которые в случае войны с Россией засядут в неприступной фортеции Перемышль…
Каждую субботу к вечеру приезжал в село кассир из Саноцкого банка и выплачивал грабарям недельный заработок. В незабываемую субботу, из-за которой Андрей должен теперь преждевременно покинуть этот мир, кассир появился в положенное время. Полученная сумма показалась грабарям меньше той, что выплачена в прошлую субботу, хотя работали они ничуть не меньше. Чудно и то, что заработок у Андрея не только не уменьшился, а даже возрос на несколько крон. Андрей понял, к чему дело клонится: его хотят подкупить, чтобы легче было обкрадывать рабочих. «Ну нет, это у них не пройдет, – сказал он людям. – Мы покажем панам мужицкую силу. В понедельник, хозяева, наши кони будут отдыхать. Пускай паны сами впрягаются в подводы».
Миновал понедельник, за ним вторник. На строительстве имперского тракта приостановились сперва грабарские работы, потом и все остальные. Администрация встревожилась, в село прибыли жандармы, а в среду к сельской гмине, где помещалась контора строительства, подкатил блестящий фаэтон,- запряженный вороными жеребцами. Из фаэтона вышел уездный староста Енджевский, уже поседевший, но еще крепко сбитый человек.
Грабари, собравшиеся здесь по приказанию войта, примолкли, уставившись в пана старосту, с любопытством разглядывая его, весьма представительного, в черной пелерине и высоком цилиндре. К нему подскочил войт и, почтительно поздоровавшись, не доходя двух шагов, остановился перед ним. Староста обратился к нему, чтобы слышали все, с вопросом: сознает ли он, что строительство имперского тракта – важнейшее государственное дело и что всякого, кто осмелится препятствовать воле императора, ожидает суровая кара?..
Не успел староста кончить свою речь, как из толпы выдвинулся Андрей. Глаза их встретились. Енджевский, очевидно, узнал его, – на тонких губах под пепельными усами шевельнулась колючая, пански пренебрежительная усмешка.
– А вы зачем здесь? Что-то хотели бы сказать мне? Может, про гминную печать вспомнили?
Войт поспешил объяснить, что Андрей Юркович уполномочен грабарями представлять их интересы, именно с ним и надо пану старосте вести переговоры о грабарских делах.
Староста прикусил кончик уса, выхоленное лицо его посерело, брови сердито хмурились.
– Теперь я, сударь, уразумел. Вы, хозяин, взяли на себя миссию подстрекать этих темных мужиков, так?
Андрей с достоинством ответил:
– Мы, пан, не бунтуем, лишь требуем своего.
– Нет, вы бунтуете, против самого императора бунтуете! – топнул ногой староста.
– Ежели это бунт, пан староста, то мы бунтуем не против императора, а против вашего грабительства. Чтобы вы на нашем поту не строили себе новых каменных домов да чтобы вы, пан Енджевский, не богатели на мужицкой крови. Так я, люди, говорю?
– Правильно, правильно! – загудела толпа. – Довольно грабить нас!
Замахнувшись, староста крикнул:
– Как ты смеешь?! За твою измену императору ты, гайдамак…
Он не докончил, подался назад, испуганный внезапным прыжком мужика… Нет, Андрей не был пьян, он тогда еще не знался с чаркой, просто, подстегнутый оскорблением, он опьянел от гнева, схватил старосту за горло и отбросил от себя так, что тот, падая, ударился о фаэтон…
Через десять лет после этого события Андрей вернулся из тюрьмы. Имперский тракт был давно готов: над Саном висел новый деревянный мост на здоровенных быках, к нему, по высокой земляной дамбе, катился гладенький, утрамбованный мелким камнем большак с белыми столбиками километров, цементными мостиками и ровными канавами, по которым текла холодная горная вода. «Обошлось дело без тебя, Андрей», – подумал с горечью. Не дошел он тогда до своего двора, вздумал с досады завернуть в корчму, чтобы впервые за много лет выпить хоть полкварты. А выпил кварту. И еще поставил соседям, что слетелись к Нафтуле, как только прослышали про Андреево возвращение.
– Пейте, хозяева! За императорское здоровье! Что настелили ему без меня такой добротный тракт!
Добрался кое-как до дома на неверных ногах. Не застал уже своей Ганны, она перебралась на тот свет, – не снесла горя и стыда за мужа-арестанта. Зато застал новую хозяйку, молодую красивую невестку, которая кинулась поддержать его и не побрезговала поцеловать руку. «Ну что ж, – подумал, – и тут обошлось без меня». Увидев двух мальчуганов, подозвал их к себе, ласково провел ладонью по светло-русой голове Василя, прижал к себе чернявого Иосифа. Сказал невестке:
– Это хорошо, что начала с сынов. Пускай будет наш род побольше. Коли не богатый, то хоть ветвистый!
Затем спросил, где сейчас новый хозяин Иван, что поделывает младший Микола и нет ли письма из Кросна, от самого младшего, Петра.
Невестка коротко рассказала: Иван работает в лесу, вывозит на станцию ели, трудится один, потому что Микола подался куда-то на заработки, писал, что в Венгрии осел, учится у мадьяров кузнечному делу, а Петро кончил уже семинарию и теперь стал профессором в горной Синяве…
Андрей подумал: «Выходит, я уже здесь не хозяин. Без меня обошлись». И вдруг бухнул в пьяном возмущении:
– Скоро твой Иван сгонит с земли братьев. Земля еще не ваша, невестка. Я пока что здесь хозяин.
Вечером между Андреем и старшим сыном не вышло путного разговора. На другой день прибежала белобрысая Текля, замужняя Андреева дочь, что жила через несколько дворов от хаты Юрковичей. Она припала к отцовой руке, оросила ее слезами, а когда он приласкал ее ладонь, упала ему на грудь и расплакалась навзрыд. С трудом выговаривая слова, всхлипывая, рассказала она отцу, как мытарит ее муж…
Андрей взял в обе руки ее голову, утер ладонью мокрое лицо и, увидев под опухшим глазом синяк, спросил:
– За что же он тебя эдак угощает?
– За все, отец, – сказала, кусая губы, чтобы опять не разрыдаться. – И за то, что некрасива, и что не так делаю, и что небольшое приданое принесла…
– Полморга мало ему, бродяге?
– Он хотел, батя, морг. А вы ему не дали. Все Ивану, все ему. А мы вам не дети? Ежели бы дали Семену один морг…
– Твой Семен и того не заслужил, – вскрикнул Андрей и сделал такое движение рукой, точно собирался оттолкнуть от себя Теклю вместе с ее жалобами.
Одна другой горестнее всплывали в его мозгу картины его несчастливой жизни. Схватился за грудь. Ой, что там творится! Кажется, он вот-вот загорится от того огня, что жжет ему нутро. Хоть бы не сгореть до приезда Петра. Успеть сказать свое последнее слово профессору, самому ученому из своих сыновей, пусть узнает, почему его отец позорно закончил свою жизнь.
«Опять ты тут?! – вдруг вскинулся Андрей на того другого, честного и справедливого Андрея молодых лет, что приходил к старому, когда ему становилось особенно тяжко, когда он, казалось, хватал последний глоток воздуха. – Не стой, говорю, передо мной! Не мучь хоть ты меня! Ты не поп, чтобы я тебе исповедовался. Может, хочешь знать, почему я отрекся от тебя, честного и справедливого? Почему после тюрьмы протоптал дорожку к корчме? Почему пропил Нафтуле два морга священной земли моего старшего сына, Ивана? А чем же было залить тот позор, ту жгучую обиду, которую нанесли мне люди, чем, как не водкой? Меня посадили за решетку, но я не раскаивался, что схватил пана Енджевского за грудки, я уверен был, что имперский тракт, как бы там ни бесновался староста, не будет проложен через наше село. Да не по-моему сталось. Словно на смех, настелили люди имперский тракт, чтобы я не споткнулся, когда буду возвращаться из тюрьмы… Откровенный разговор с попом ничего мне не дал. Пан отец советовал смириться, как смирился некогда Иисус Христос. Но я лучше сдохну без причастия, чем покорюсь этим выродкам бесчестным. Лучше сгорю в горилке… Ты, Андрей, смеешься? Прочь, прочь от меня! Не мучь меня, молод больно умничать! Нет, я тебе не поддамся! Прочь!»
Андрей почувствовал, как его горячей руки коснулась чья-то ладонь.
– Дедуня…
Он поднял тяжелые веки, увидел над собою удрученное Василино лицо.
– Дедушка, вам очень больно, что вы так кричите?
Старик с усилием поднял руку, опустил ее на светлую мальчишечью головенку и отозвался едва слышно:
– Тяжко мне, дитятко. Горит все внутри.
– А вы еще попейте. – Василь вскочил с лавки, зачерпнул кружкой холодной воды из деревянной кадушки, помог деду приподнять голову. – Пейте, дедуля.
Пересохшими, потрескавшимися губами Андрей припал к кружке, глотал холодную влагу. Мальчик смотрел на изможденное, иссохшее тело и, вспомнив недавнее ночное происшествие, не мог понять, как эти слабые руки, что сейчас дрожали под тяжестью кружки, смогли занести тяжелый топор…
– Дай тебе бог здоровья, – чуть слышно, сквозь одышку, проговорил старик, и кудлатая седая голова его упала на подушку.
– Это мне бы следовало вам пожелать здоровья, – улыбнулся сквозь слезы мальчик. – Я ж ведь здоров и хорошо себя чувствую, а вы вот…
Мальчику было жалко и страшно смотреть, как мучается дед, как у него то вспыхивают румянцем, то бледнеют запавшие щеки, а костлявый подбородок, который дедушка всегда тщательно выбривал, порос седой щетиной. Одни усы не изменились, пышные и чуть прокуренные посередине, как на картинках у казаков-запорожцев в книге о Тарасе Бульбе.
– Где мама? – спросил дед.
– Мама… – мальчик замялся. Когда уходила из дома, наказывала не говорить деду, что поехала в город за доктором. «Лучше пусть дедушка ничего не знает, не то поднимет крик», – строго-настрого наставляла она его, запрягая в сани коня. Как же теперь быть, если дедушка сам спрашивает? Не признаваться? Сказать неправду?..
В эту минуту стукнула во дворе деревянная закладка, послышались шаги в сенях, затем открылась дверь, и в темном проеме, в клубах белого пара, появилась знакомая фигура в теплом пальто.
Забыв про страдания больного деда, мальчик с радостным криком: «Дядя приехал!» – бросился к прибывшему, чтобы первому обнять его.
В хате сразу стало шумно от веселого крика детей. С печи сполз черноволосый, в длинных полотняных штанишках, Иосиф, радостно закричала, замахала руками Зося. Но Василь успел первым подскочить к дяде, хотел поцеловать руку, но тот вместо руки поднес мальчику большой бумажный пакет с орехами и разными сладостями.
– Раздели по справедливости, Василько, – напомнил Петро, стягивая с рук черные кожаные перчатки. Черную барашковую шапку он повесил на гвоздок у двери, для пальто нашел другой гвоздь, поверх воротника набросил теплый цветной шарф.
Петро, когда закончил учительскую семинарию и перестал нуждаться в отцовской помощи, стал хорошо одеваться и ничем в одежде не отличался от саноцких панычей, что приезжали на вакации из Львовского и Краковского университетов. От него всегда, как от настоящего горожанина, пахло духами.
В семье Юрковичей франтоватость в Петре очень нравилась, особенно то, что он не скупится, ни разу не приезжал в отцовский дом с пустыми руками.
При других обстоятельствах он еще с порога дал бы о себе знать, приветствуя веселой шуткой старших, а самого младшего обитателя схватил бы на руки и подкинул до самого потолка. Он любил детей Ивана, а Василя, старшего, считал своим подопечным и кроме сладостей дарил ему интересные книжки. Нынче Петро появился в хате бесшумно и даже не без робости. В первый же миг, едва взглянув в сторону кровати, он понял, что с отцом произошло то, о чем он всю дорогу из Синявы боялся думать. Петро умышленно долго раздевался, не торопился подходить к кровати, чтобы немного успокоиться. Наконец он приблизился к больному, поймал отцов взгляд, кивнул старику в знак привета:
– Что с вами, папа?
Отблеск далекого счастья осветил на какое-то мгновение измученное лицо отца. Наконец-то дождался простой мужик такого сына в своем дому! Гордиться можешь, Андрей, профессора имеешь. Такого Енджевский не запрятал бы за решетку. Такой мог бы постоять и за себя, и за людей. Потому что это профессор Юркович, твоя гордость, Андрей!
– Пришло время помирать, Петро, – прохрипел он ссохшимися устами.
– Неправда, неправда, – закричал испуганно Василь. – Мама еще с утра поехала за доктором в город. А доктор, дедушка, не даст вам помереть!
Дядя Петро спросил у мальчика с укоризной – почему так поздно хватилась мама? Но когда Василь рассказал, что дедушка запретил маме звать и доктора, и священника, ему все стало ясно: отец хотел умереть, как жил, – сохраняя до конца бунтарский дух неповиновения, не желая ни от кого ни помощи, ни прощения.
Петро стоял у кровати и, понимая, что его вмешательство ничего не даст, смотрел, как менялось лицо отца, как угасал когда-то мягкий взгляд его глаз. Невольно вспомнилось время, когда отец жил надеждой на неприхотливое мужицкое счастье, когда верил в свои силы и готов был вступить в единоборство с панским самоуправством. О, тогда это был человек! Тогда, в пору светлых надежд, он, самостоятельный хозяин, верил еще, что солнце каждое утро и для него всходит! Да все прахом пошло. Не сбылись надежды. Догорал этот факел, угасали глаза, никогда не опускавшиеся под суровым взглядом пана. Ряд тяжких лет пытался глубоко уязвленный панской несправедливостью мужик утопить свою черную обиду в горилке, ничего не жалел ради нее – ни здоровья, ни земли, но обида острыми когтями впилась в его сердце…
Последняя искра сознания вспыхнула в отцовых глазах, шевельнулись потрескавшиеся от горячки губы, и, когда Петро наклонился к ним, старик чуть слышно прошептал:
– Катерине скажи, виноват я перед нею…
Словно откликнувшись на эти слова, со двора послышался невесткин голос. Петро и оба мальчика бросились к окну, увидели гнедого, запряженного в сани, на санях чужого человека, по самые уши закутанного теплым платком. Катерина, проваливаясь по колена в снег, подводила коня к навесу. Василь повернулся на одной ноге, крикнул радостно: «Доктора привезли!» – и внезапно умолк, увидев несколько прозрачных горошинок на дядиных щеках.
Потом все притихли, прислушиваясь к постукиванью щеколды и глухому топоту тяжелых ног в сенях. Открылась черная широкая дверь, Катерина пропустила в дом пожилого, по-городскому одетого человека, из-под клетчатого пледа выглядывала его подстриженная седая бородка. Весь день проискала Катерина по городу лекаря, обивала пороги уютных квартир, но только этот, должно быть самый старый, врач рискнул поехать в лютый мороз на село, к бедному мужику.
К сожалению, в его помощи здесь уже не было надобности.
5
После долгого молчания на первых порах нашей разлуки с отцом письма из Америки стали приходить все чаще и чаще. Иногда казалось, что нас с отцом не разделяет огромный Атлантический океан, что мы живем друг от друга совсем недалеко, что загадочная Америка, со своим президентом вместо императора, раскинулась за той вон синей горою, через леса которой не разрешает пройти лесничий помещика Новака. Не знаю, как на маму, а на меня отцовы письма производили такое же впечатление, как немного погодя, когда я попал в далекие украинские степи, стихи Шевченко и Ивана Франко, когда с каждым новым стихотворением открывались передо мной новые горизонты и новый мир, когда, взволнованный их красотою, я неделями находился в чудесном плену их настроений…
Каждое письмо отца в родной дом было радостным событием. Пока мама распечатывала конверт и вместе с письмом вынимала оттуда непременные пять долларов, мы с братиком Иосифом скакали и вьюнами вертелись по хате, маленькая Зося поднимала на лавке за столом такой ликующий писк, точно порог дома переступил не почтальон, а сам отец с американскими подарками…
Пробежав глазами четыре страницы исписанного листа бумаги, мама передавала его мне, и, пока она вытирала слезы и прятала пятидолларовый банкнот в сундук, я читал письмо вслух. Папа все время возвращался мыслями к нам, советовал маме, как следует вести хозяйство, порой в его словах прорывалась тоска по родному дому, и совсем мало говорил он о себе, о своей работе, повторял лишь, что строят они американцам длиннущую трансконтинентальную железную дорогу с востока на запад…
Великий трансконтинентальный путь! Гордость американцев. Железная дорога, которая пересекает весь Американский континент от Атлантического до Тихого океана. По ней день и ночь катятся бесконечно длинные эшелоны, нагруженные всеми богатствами американской земли, по ней молниями летят пассажирские экспрессы. Американская энциклопедия называет эту колею стальной артерией американской земли. Однако нигде, ни. в каких американских энциклопедиях ни одним словом не упомянуто о тех гонимых нуждой и голодом со всего мира людях, которые вместо обещанного счастья наталкивались здесь на жестокие мытарства и унижение.
Братик Иосиф и непоседливая Зося, может, и мама пропускали мимо ушей те места из писем отца, в которых он мимоходом намекал на то, что там вокруг него творилось. Зато меня очень тревожили эти неясности, какая-то загадочная история с негром Джоном и мистером Френсисом. Не давали покоя моему мальчишескому воображению и отдельные непонятные слова, которых с каждым письмом все прибавлялось, – «пикеты», «прерии», «вигвам», «резервации». А в последнем письме отец сообщал о страшной новости – о внезапной смерти негра Джона, после которой мистер Френсис, надсмотрщик над рабочими, словно сквозь землю провалился, так бесследно, что даже шерифу со своей полицией не удалось его найти. Не мог я понять, что это за индейцы, которых отец называет воинственным туземным племенем, и разве они не люди, что за ними, как он пишет, словно за зайцами, охотятся американцы.
Все это не давало мне покоя не только днем, но и ночью, и мама, чтобы как-нибудь успокоить меня, посоветовала обратиться с этим к учителю Станьчику.
Вступать с учителем в разговор, да еще после уроков, мы, школьники, не имели привычки. Учитель Станьчик, или, как мы его величали, «пан профессор», был человеком суровым, вечно озабоченным делами: уроками, хозяйством, больше всего, пожалуй, болезнью жены и судьбой своих красивых дочерей Ванды и Стефании. И все же я решился догнать его, хотя он после уроков спустился с крыльца и вышел со школьного двора. Краснея и запинаясь, я объяснил, что хотел бы узнать от пана профессора, как следует толковать непонятные для меня слова и выражения в письме отца.
Пан Станьчик когда-то давно, еще в молодые годы, учил моего дядю Петра и потому допускал по отношению ко мне некоторые поблажки и даже менее, чем других, наказывал за мелкие провинности. Увидев в моей руке письмо, он охотно согласился помочь мне. Приведя к себе на квартиру, спросил, как поживает мой дядя, ждем ли его к себе на пасху, и просил, если мама будет писать ему, передать от него сердечный привет. Тогда я, безусловно, еще не имел повода догадываться о каких-то особых отношениях между дядей Петром и старшей дочерью учителя, Стефанией, зато Станьчик, по-видимому, знал все, что не мешает знать заботливому отцу, потому что держал он себя со мною не как с учеником, а как с будущим своим родственником…
В тот день я много кое-чего узнал от учителя: что «прерии» – это обширнейшие низменные долины в Америке, некогда покрытые лесом, а теперь густой высокой травою, что «резервации» – скудные, пустынные земли, куда правительство Соединенных Штатов согнало индейцев, чтобы забрать у них богатые земли, те самые прерии. Узнал я также о нечеловеческой жестокости белых завоевателей, теперешних хозяев Соединенных Штатов, которые силой оружия, стреляя по непокорным, истребляя их, сгоняли индейцев с их земель. Сейчас индейцы гибнут от голода и холода в тех самых пустынных резервациях, где нет ни работы для них, ни хлеба, ни крыши над головой.
– Разве американцы не верят в бога? – спросил я, пораженный рассказом учителя. – Это грабеж, пан профессор! У нас бы этого не допустили.
Станьчик сухо улыбнулся, холодноватый блеск промелькнул в его глазах.
– Право сильного, Василько, а не грабеж, – поправил он меня спокойным тоном.
Я понимал, что это значит: кто сильнее – тот сверху, кто слабее – тот покоряйся. Не понимал я только одного, почему пан профессор не возмущен таким «правом», почему он спокоен, говоря о подобной несправедливости.
Мои мысли невольно перенеслись на наши лемковские порядки. Вспомнилась невеселая сцена в хате моего товарища Сухани, когда мама делила детям серый, с белыми овсяными остюками хлеб.
– До жнива еще далеко, Василько, – молвила она, словно оправдываясь, что скупо оделяет детей. – Надобно же как-то дотянуть до нового урожая.
– Пан профессор, так это выходит, что и у нас, как в Америке: кто сильнее, тот забирает все себе?
– Что ты говоришь, мальчишка! – прикрикнул на меня Станьчик. – У нас такого нет и быть не может. У нас справедливый и добрый император, который обо всех думает и заботится.
– Однако же, пан профессор, – силился я доказать свое, – мне кажется, что про мужицкую беду, про то (вспомнил я гневные дедовы слова), что мы живем среди леса и негде колышек взять, наш император ничего не знает. Конечно же не знает, – ответил я сам себе за учителя. Он, словно сливой подавился, вытянул шею и отмолчался. – В школьной хрестоматии, пан профессор, про справедливость нашего императора очень здорово напечатано.
Я передохнул, с удовольствием вспоминая знакомые, сто раз читанные страницы, где восхвалялся австрийский, самый добрый на всем свете император. У нас с мамой навертывались слезы на глаза, когда я, бывало, читал вслух некоторые из рассказов о Франце-Иосифе. То августейший присоединяется к похоронной процессии бедной вдовы, то в протянутую нищим ладонь кладет не десять крейцеров[8]8
Крейцер – австрийская медная монета, равняется одной копейке.
[Закрыть], а целую крону, то у себя в часовне встает на колени и долго-долго молится за обиженных, за нуждающихся своих подданных… Припоминая все это, я все больше проникался убеждением, что добрый император не мог бы допустить, чтобы с его подданными поступали так несправедливо, как в Ольховцах.