Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц)
– Побойтесь бога, молодой человек! – воскликнул с возмущением Заболотный. – Как можно связывать имя Франко с мазепинцами? Прочтите его внимательно, и тогда вы поймете, куда он зовет. – Плечистый, высокого роста, с суровыми складками на нестаром еще лице, машинист Заболотный грохнул с досады кулаком по столу. – Мы Франко тайком от жандармов читаем, рабочие хоры поют «Вечного революционера», а вы, пан профессор, прячете его от людей, от своих же лемков. Хотел бы я знать, куда, во имя каких идеалов вы зовете людей, господин народный учитель.
Петро, еще в Петербурге, после встречи с Галиной, постепенно терявший веру в правоту своих идейных убеждений, ответил без тени прежнего энтузиазма, больше для того, чтобы не оборвалась нить беседы:
– Призывал я, разумеется, к братству.
– Оригинальное братство! – засмеялся Заболотный. – Под пятой православного, наиреакционнейшего в Европе монарха.
– Почему под пятою? – обиделся Петро. – Мы имели в виду братство всех славянских народов, которые сядут за один общий стол, как садятся все члены семьи доброго, справедливого отца.
– Так-так, справедливого, доброго отца, – повторил с иронией Заболотный. Он с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться на наивные речи чудака-интеллигента с Лемковщины. – Ну ладно, господин Юркович. Хочу верить, что к вам, в лемковскую глушь, действительно не дошли события последнего времени в России: ни расстрел перед царским дворцом мирной, с иконами, народной демонстрации в Петербурге, ни Ленский расстрел рабочих в Сибири, ни прочие жестокости «доброго» нашего монарха. Могу представить себе, что вы могли ничего не слышать о варварском циркуляре министра внутренних дел Валуева, в котором возбранялось все украинское на Украине. Ну а теперь, когда вы очутились среди нас, может, вам, как учителю украинской школы на Лемковщине, будет любопытно узнать, как легко «добрый» наш император разделался с национальным вопросом в своей империи? Так слушайте, сударь: на тридцать миллионов населения Украины мы не имеем ни одной украинской школы. Слышите вы, господин Юркович? Как по-вашему, это с чем-нибудь сообразно? Нас лишили прессы, родной школы, нас хотят лишить всего того, что могло бы напомнить о нашем славном прошлом, даже родного материнского языка.
Петро опустил голову, чтобы не смотреть в глаза Заболотному. Было стыдно и за царя, которому он до приезда в Россию так безгранично верил, и за себя – наивного, обманутого в самых лучших своих патриотических чувствах к простому народу. Слушал, но уже ничему не удивлялся. Его уже ничто не могло удивить после сегодняшнего посещения института благородных девиц.
Он зашел туда из любопытства, заинтересованный медной вывеской, прибитой у входа в обширное, украшенное величавой колоннадой здание, стоявшее на горе, неподалеку от шумного Крещатика. Петро представился начальнице в ее кабинете как учитель-галичанин, который хотел бы ознакомиться с педагогической системой института, который носит такое необычное название, выпуская, по всей вероятности, из своих стен девиц, благородству которых удивлялся весь культурный мир.
Очень представительная чопорная начальница едва дослушала его объяснение.
– В нашем институте, милостивый государь, господин Юркович, – начала она манерно, с французским «прононсом», время от времени наставляя на своего собеседника филигранной работы перламутровый лорнет, – в этих стенах, простите меня, считается неприличным разговаривать на местном диалекте. Поэтому, многоуважаемый господин Юркович, будьте любезны повторить свой вопрос на языке, на котором разговаривает наш великий государь император.
«Считается неприличным»? Петра больно хлестнуло это обидное замечание. Он даже поежился невольно. «Уму непостижимо!» Чтобы родной язык твоего народа, на котором молятся богу, на котором произносит свое первое слово ребенок, был для кого-то «неприличным»? Такого мнения об украинском языке придерживались польские шляхтичи, шовинисты разных мастей, и то же самое думают о нем здесь, в институте благородных девиц?
– Позвольте, милостивая государыня, – придерживаясь этикета, произнес Петро, – а разве русский государь император не понимает языка своих подданных?
– Кого вы, милостивый государь, имеете в виду?
– Да тех, милостивая государыня, которые населяют этот край. Украинцев.
– Таких подданных, – красивые, выразительные глаза начальницы сузились в пренебрежительной усмешке, – нет у моего государя.
– Вы в этом уверены? – в свою очередь усмехнулся Петро. – А мне, милостивая государыня, до сих пор казалось, что творения Гоголя, я имею в виду «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Тараса Бульбу», полны героев-малороссов, украинцев по-нашему.
– Теми самыми, – сказала с ударением начальница, – на чьем диалекте порядочному человеку в моем институте говорить неприлично.
– Благодарю вас. Отныне буду знать, путем каких педагогических методов воспитывают у вас благородных девиц. Разрешите откланяться, милостивая государыня.
До позднего вечера просидел Петро, беседуя с хозяином. Нашлось что рассказать и учителю Юрковичу о своей хоть и скудной, но прекрасной Лемковщине, о ее своеобразных песнях… Заболотный поинтересовался, как далеко Санок от Кракова, и при этом помянул имя Ленина…
Петро впервые услышал это имя. Произносил его Заболотный с уважением, намекал на какие-то связи с ним. Когда же Петро попросил подробнее рассказать об этом человеке, хозяин достал из-за печки свернутые в трубку газеты, нашел среди них «Правду», зачитанную чуть не до дыр, явно прошедшую через многие руки.
– Будет охота, сударь, почитайте.
– Нелегальная? – поинтересовался Петро.
– Нет, легальная. – Однако же Заболотный беспокойно оглянулся в сторону окна. – В Петербурге легальная, то есть формально легальная, а в Киеве могут за нее в тюрьму упечь. Отсюда далеко до столицы. – Машинист показал пальцем на подпись под одной из статей: – Ленин. Из Кракова пишет.
С той поры Петро перестал бродить по монастырям. Какой же неведомый дотоле мир открылся Юрковичу! Чего он только не насмотрелся в последующие несколько дней! Побывал с Заболотным в корабельном затоне, где оснащенные пароходы спускали со стапелей, наблюдал за разгрузкой барж, видел согнутые, облитые потом спины рабочих, чуть не оглох от лязга и грохота в корабельном цехе… Всюду кипела работа, глухо стучали машины, вращали огромные маховики, сыпался, вздымая тучи пыли, черный уголь, – и все это по воле людей, их руками, их мышцами и разумом.
Невольно сравнил этих людей с теми, которых видел на монастырских дворах, на паперти собора. Здесь чувствовалась энергия, сила, воля, а там лишь топтание перед образами и слезное вымаливание милости у всевышнего.
– Ну что, – спрашивал Заболотный, перекрывая гул машин, – нравится вам здесь, пан профессор?
Петро недоумевал, откуда у его спутника такая уйма знакомых? Куда ни придут – Заболотного встречают приветливо, жмут ему руку, о чем-то под шум машин переговариваются с ним. Стоило же приблизиться кому-нибудь из администрации – мастеру или инженеру, – Заболотный, налегая на слово «профессор» (чтобы начальство слышало), спрашивал:
– Ну что, господин профессор, все удивляетесь? – И весело добавлял: – О, я вам еще не такое покажу! Идемте дальше, господин профессор!
Петро подметил, что Заболотный не бескорыстно водил его по цехам и затонам, что слово «профессор», да и сам он служили машинисту прекрасной маскировкой перед администрацией. В надежные руки попадали газеты, которыми он обложил себя, выходя из дому. Не мог Петро не уловить, с какой радостью встречали рабочие своего Андрея Павловича, какими преданными взглядами провожали они его, своего друга, может и вожака. Все это было для Петра новым и необычным. В его горном краю каждый действует порознь, в одиночку, на свой страх, здесь же, как в дружной семье, ощущается сильная сплоченность. На Лемковщине раз в четыре года сходятся на предвыборные собрания, и то под наблюдением жандармов, а здесь каждый миг может, как искра, вспыхнуть митинг протеста, могут даже стихнуть машины, если Андрей Павлович даст знак рукой.
«Вот она, та подпольная Россия, о которой ты до этого понятия не имел, – пришел к неожиданному для, себя выводу Петро. – Россия задавленных мужиков из Миргородского уезда, Россия нужды и горя, что ищет спасения в молитвах, в паломничестве к «святым местам», Россия Заболотных и Галины Батенко – героическая, бесстрашная и несокрушимая. Можешь радоваться, что именно тебе, простому учителю из горной Синявы, вероятно первому из лемков, выпало сделать это открытие. Ради него, профессор Юркович, стоило, по-моему, побывать вам здесь, на великой Украине, в Киеве».
17
Однажды Петро подъехал на извозчике к Выдубецкому монастырю, почти за полчаса до назначенного Гадиной свидания. Вся прибрежная гора, которую занимал монастырь, овраги и взгорья были покрыты сплошным лесом, засажены садами и могучими деревьями волошского ореха, среди которых тут и там виднелись крыши монастырских строений, часовенки и почивальни для монастырской братии.
На переднем плане, у самого края глинистого оврага, куда каждую весну в половодье подходила днепровская вода, стоял, притягивая к себе своим видом всех, кто плыл по Днепру из южных губерний, высокий белый собор древнерусской архитектуры. В дорожных путеводителях говорилось, что Выдубецкий монастырь был основан во второй половине XI столетия и именно на том месте, где якобы прибилась к берегу сброшенная великим князем Владимиром в Днепр высокая деревянная статуя языческого бога. Кияне, которые бежали берегом за своим богом, кричали ему с мольбой, взывали: «Выйди, выйди, боже, покажись нам еще раз напоследок!» И, как говорит легенда, Дажбог внял людям, вынырнул из воды, пристал к берегу, принял от них последнюю жертву и лишь после того уступил свое место христианскому богу…
Палящее августовское солнце уже зашло за монастырские сады. От зеленой горы легла широкая тень на Днепр, когда Петро подошел к массивным дубовым воротам и мимо ражего чернобородого монаха хотел пройти на монастырский двор.
– Может, господин пожелает свечечку? – предложил смиренно привратник, приняв, очевидно, Петра за состоятельного посетителя.
– Свечка не мешает. – Петро достал кошелек. – Если отец привратник покажет, где мне искать могилу Ушинского…
Монах насупился, оттопырил недовольно толстые губы, подозрительно оглядел посетителя.
– И вы, господин, туда? Должен вас огорчить. В такую пору…
И вдруг запнулся, увидев в своей большой мясистой ладони во много раз большую сумму, чем стоила самая толстая свечка, и с обходительной улыбкой охотно указал, куда господину следует идти. Но предупредил как человека нездешнего, – по выговору слышно, что сударь откуда-то из чужих краев, – что могилу Ушинского со вчерашнего дня стерегут от крамольников, которые будто бы под видом педагогов собираются там для заговора против государя императора.
– Могилу стерегут? – не поверил Петро.
– Вынуждены, сударь, стеречь. Чтобы не повторилось то, что было в пятом году. О, сударь не знает, что здесь творилось. В ваших краях того не бывает. А здесь бога забыли, водноряд с ним, – монах размашисто перекрестился, – захотели.
– Но ведь Ушинский, отче, в могиле.
– В наши времена, когда на свете объявились антихристовы посланцы в лице так называемых социалистов, и мертвецы могут пакостить. Слышали, что в Каневе, на могиле одного богохульника, творится? Не слыхали? То-то же, батенька мой. Эта подкупленная социалистами вшивая голытьба, забывшая бога, надеется, что в могиле Шевченко найдет гайдамацкие ножи. Если бы не жандармы, раскопали бы могилу.
Петро поблагодарил за науку и, забыв о свечке, вошел во двор. Взглянул на карманные часы. До прихода Галины оставалось четверть часа. Где-то надо убить время. Оглянулся, ища свободное от богомольцев место. Их было еще много на монастырском дворе – они сидели кучками под орехами, теснились на паперти. Лишь деревянная лестница, что вела вверх, к садам, была в этот предвечерний час безлюдна.
Свернул туда. Шел медленно, размышляя над тем, что услышал от монаха. Чем опасен великий педагог для русского царя, почему взяли под наблюдение его могилу? Ведь в идеях, каким всю свою жизнь служил Ушинский, нет ничего злонамеренного. Напротив. И русский царь, если он что-нибудь понимает в педагогике, должен бы гордиться столь светлой головой, как Ушинский. Его педагогические методы стали образцом для тех учителей, которые отвергли розги как способ воспитания.
Сверху по той же самой лестнице спускалась Галина. Увидев ее, Петро забыл обо всем на свете. Сорвал с головы шляпу и помахал ей, громко воскликнув:
– Приветствую вас, панна Галина! Приветствую вас!
Она подошла к нему, подала руку, а он, вместо того чтобы пожать ее, схватил в обе ладони и поднес к губам.
– О, – усмехнулась Галина, – вы, я вижу, по всем правилам бонтона…
– Это… это, простите, не правило, это моя… – Он хотел сказать «любовь», но у него так забилось сердце, что он не в силах был произнести это короткое слово. – Это, Галиночка, мое уважение к вам…
– Благодарю, Петро Андреевич, – на ее лицо набежала тень. – Лучше мы поговорим на эту тему в другом месте, не здесь. Не люблю я этих грязных кошар, где стригут темных баранов из народа. – Они молча спускались сверху, шли медленно, словно прислушиваясь к скрипу досок под ногами, а на самом деле думая о своем. – А нам с вами не повезло, Петро Андреевич, – заговорила Галина. – На могиле Ушинского объявились блюстители порядка.
– Я знаю об этом, – ответил Петро. – Привратник рассказал. Не могу понять, в чем тут дело? Неужели Ушинский может представлять для кого-нибудь опасность? Даже после смерти?
– Да, именно так, господин учитель. – Галина приостановилась, задержался, и Петро. Он внимательно следил за выражением ее лица, ловил каждое ее слово. – Идеи Ушинского, как вы знаете, прогрессивные идеи. Он отстаивал народные школы, отстаивал преподавание в них родного языка, а это тоже кое-кого пугало. Ушинского возмущала наша педагогическая практика, запрет, наложенный на украинский язык в школах Украины, а это вызывало бешеную ненависть у царских министров.
Они вышли на мощеный, обшарканный до блеска богомольцами просторный монастырский двор. Галина опустила на лицо черную вуаль, – чтобы, как объяснила она мимоходом, укрыться от масленых взглядов «святых отцов»… «Вот и пригодилась вуаль», – подумала, вспомнив разговор с отцом, когда она, примеряя эту самую черную сеточку к шляпке, собиралась на прогулку.
– Талиночка, не слишком ли много времени ты уделяешь зеркалу?
– А что такое, папочка? – спросила она, не поворачивая головы.
– Да ничего. – Он снял очки и принялся старательно вытирать их носовым платком. – Извини, что я вмешиваюсь в твои дела. Ты же идешь в Выдубецкий? Дорога не близкая. Можно было бы и поскромнее одеться.
– Я не понимаю тебя, папа.
– Тут и понимать нечего. Ты не артистка, а студентка Высших женских курсов, могла бы, говорю, поскромнее…
Она перебила его с веселым смехом:
– Могла бы, да не могу, папочка!..
– А почему это, любопытно знать?
Она, манерничая, поклонилась ему.
– Потому что я, уважаемый папочка, дочь известного профессора.
Отец был до того поражен ее ответом, что перестал протирать стекла очков.
– Вот именно потому, что ты дочь профессора, да еще известного, как ты говоришь, так… так и могла бы из уважения ко мне…
– А я что, папа, компрометирую тебя?
– По крайней мере, – в его голосе послышались раздраженные нотки, – по крайней мере, милая доченька, мне не по душе твое поведение. Сама пойми: студентка Высших женских курсов – не какая-нибудь легкомысленная барышня из тех, что слоняются по модным магазинам Крещатика. Прости, Галина, мне очень неприятно говорить это, а ты, смотрю я, даже не отдаешь себе отчета… У тебя на лице приятная улыбка. Да-да, ты как будто даже кичишься, что ты именно такая… – Отец говорил сбивчиво, он забыл про очки, засунул их в карман чесучового пиджака, а платком принялся вытирать испарину на лбу. – Мои коллеги удивляются, как это я не сумел привить своей единственной дочери подлинного вкуса к жизни, что вырастил кокетку, для которой мода превыше всего!
– Так думают твои коллеги, папочка? – удивилась Галина.
– Должно быть, что так. Пойми ты… – Отец протянул к ней свои еще крепкие, загоревшие на солнце руки. – Мы с мамой не жалеем для тебя ни средств, ни ласки. Все тебе, кажется, дали, что могли, лишь бы из тебя вышел настоящий человек. А ты что? Вечно порхаешь где-то, развлечения, какие-то вечеринки… Ты можешь, не предупредив нас ни словом, куда-то исчезнуть из дому, ты… настоящая ветрогонка.
– А вот и не настоящая, папочка. – Она подошла к отцу, с любовью прижалась к нему, заглянула в глаза. – Я, папа, перерыла всю твою библиотеку, переворошила все энциклопедии, словари – и не нашла того, что мне нужно.
Отец перестал хмуриться, его опаленное на археологических раскопках лицо прояснилось, он поднял на дочь загоревшиеся любопытством глаза.
– Твоя ветрогонка, папочка, хочет знать, кто такие лемки, откуда они происходят, какова их история, начиная с неолита…
Лицо у отца разгладилось, под поседевшими, обвислыми усами засияла лукавая, так хорошо знакомая Галине улыбка.
– Даже с неолита? Далеко ты, дочка, хватила. Любопытно, зачем тебе это понадобилось?
Она вынуждена была признаться, что познакомилась в Петербурге с лемком-галичанином.
– Молодым, конечно?
– Какое это имеет значение, папочка, – с притворным равнодушием ответила она.
– И он пришелся тебе по душе?
– Капельку, капельку, папочка. – Галина отошла от окна, откуда виднелась часть Подола и обширная долина в верхнем течении Днепра. – И понимаешь, папа… – Она сделала паузу, засмотрелась на открывающийся из окна вид, как» бы стремясь разглядеть далекие очертания Вышгорода, а в действительности прячась от проницательных глаз отца. – Понимаешь, мне не хочется показаться перед таким человеком невеждой. Я же, говоря откровенно, хотя и дочь профессора, не слышала даже, что где-то на западе Карпат живут лемки.
– Мы много чего не знаем, девочка моя. Такова наша действительность. Мы скоро забудем, кто мы и от кого происходим.
– Не будь пессимистом, папочка, – откликнулась Галина, все еще разглядывая знакомую панораму Подола.
Она мысленно перенеслась к товарищам в Петербурге, вспомнила машиниста Заболотного (вон недалеко от затона она угадывает красную крышу его дома). Они ни при каких обстоятельствах не падали духом, не подвергали сомнению целесообразность своей борьбы с действительностью и даже за решеткой тюрьмы не отказывались от этой борьбы.
– Так как же, папа? – спросила она, повернувшись от окна. – Ты же не только археолог… должен бы знать кое-что и о лемках.
– Что тебе, Галина, сказать? – Размышляя, отец прошелся по комнате. – Это почти неизученная этнографическая группа украинской народности. Самобытная и представляющая немалый интерес с точки зрения исследователя. Но, к сожалению, ей очень не везло. История несправедливо обошлась с лемками. Заинтересовался я ими еще студентом. Началось все с фольклора. С песни. От твоей мамы, отличной, с широким кругозором певицы, услышал я первую лемковскую песню.
Бодай ся когут знудив,
Що мене рано збудив.
Малая нічка, мала,
А я сям не виспала.
Галина весело захлопала в ладоши, подскочила к отцу и поцеловала его в одну и другую щеку.
– Надеюсь, твои знания по истории лемков этим не исчерпываются?
– Разумеется, нет, – усмехнулся он. – Может, еще что-нибудь вспомню из того, чем когда-то увлекался. – Он взял ее под руку, и, как на приятной прогулке, они стали расхаживать по мягкому ковру просторной гостиной. – Наша Киевская Русь была и для лемков первой государственной колыбелью. Об этом свидетельствует и общность языка, и почти полное совпадение обычаев, и то, что посланцы Хмельницкого находили у лемков поддержку своим лозунгам, что в отрядах нашего Богдана попадались храбрые ребята с далекой Лемковщины. В Киевской летописи 981 года упоминаются города Перемышль и Санок как важные западные форпосты Галицко-Волынского княжества. В 1206 году в Саноке состоялась встреча вдовы князя Романа Галицкого с венгерским королем Гейзою. В Галицко-Волынской летописи 1150 года тоже упоминается лемковский город Санок как крепость Галицкого княжества, а сотней лет позднее была описана Саноцкая церковь святого Димитрия с чудотворной иконой распятия Христа на замковой площади. С упадком могущества Галицко-Волынского княжества вся Галичина, в том числе и Лемковщина, перешла в пятнадцатом столетии под власть польской короны. Это запомнилось мне еще с тех лет, когда я готовился к защите диссертации. Да не тут-то было, опалили мне крылья, Галина. Ученый совет университета не удовлетворило идейное направление моей работы. Я не смог отстоять ее перед университетскими реакционными профессорами. Как видишь, стал археологом, роюсь в земле, раскапываю древние могилы, а историю, которая обычно тесно переплетена с политикой, оставил. Кстати, Галиночка, вспомнил я еще об одном событии: три года назад в саноцкой церкви Святого Духа состоялся большой праздник по случаю столетия со дня рождения Маркияна Шашкевича…
Под впечатлением беседы с отцом Галина находилась всю дорогу до Выдубецкого. Приятно было сознавать, что ее маскировка не вызывает подозрений даже у родителей, что она искусно играет свою нелегкую роль. Кокетка, ветрогонка… Что бы сказал отец, если признаться, во имя чего она играет эту смертельно опасную роль? Благословил бы и дальше идти тем же путем или… А что, в конце концов, он сможет изменить? Прошло уж и никогда не вернется то время, когда они с мамочкой могли влиять на нее…
«Только будь справедлива, Галина, – прикрикнула она на себя, – будь справедлива к родителям. Они привили тебе дух независимости, научили отличать добро от зла, внушили, наконец, самое главное: любить свой народ и ненавидеть его врагов. Без этой духовной закалки ты не нашла бы дороги в рабочий кружок в Петербурге, без нее из тебя и на самом деле получилась бы пустышка, не человек, а заурядная кокетка-бездельница…»
– Петро Андреевич, – спросила Галина, когда они, миновав монастырские ворота, оказались по ту сторону массивных стен обители, – не покататься ли нам на лодке?
Перед ними плавился Днепр, широкий, тихий, огненно– пурпурный от солнца, вот-вот готового коснуться земли. На первый взгляд он в самом деле казался спокойной рекой, по его голубой поверхности проплывали белые, точно игрушечные, пароходы, их обгоняли быстроходные катера с нарядной публикой, вдоль и поперек сновали весельные лодки, парусники. Но Галина знала и другой Днепр – весенний, взбаламученный, который легко рушит берега, сносит плотины и запруды, валит с корнем вековечные дубы. Тогда он напоминал народного исполина, который пока молча терпит поругание, но придет час (тому порукой люди, подобные машинисту Заболотному) – и богатырь народ поднимется, расправит плечи и, лязгнув кандалами, выкликнет во всю мощь легких: «Гей-гей, вот теперь-то мы, господа, сведем с вами счеты!»
Галина махнула рукой лодочнику, чтобы тот подплыл к берегу. Перебросилась с ним, словно со старым знакомым, несколькими шутливыми словами, взяла весла и, пригласив Петра садиться, оттолкнула лодку от берега.
* * *
Однажды, январским днем 1908 года, в предвечернюю пору, отец сказал Галине:
– Ну, будем собираться, Галя. Мария Константиновна прислала нам три билета.
– Выходит, третий для меня, папа, – обрадовалась Галина.
– Не совсем так, она, пожалуй, прежде других имела в виду именно тебя, – возразил отец. – Мария Константиновна предполагает, что после окончания гимназии ты пойдешь ее путем.
– А ты, папочка, как думаешь?
– Выбирай сама, девочка. Скажу лишь откровенно: навряд ли тебе будет под силу ее тернистый путь. Творчество Заньковецкой – сплошной подвиг, девочка. Великий подвиг во имя искусства, служащего народу. Ты даже не представляешь, в каких условиях приходится работать украинскому театру. Материальные лишения, бесконечные скитания по провинциальным сценам, зимой холод, летом изнурительный зной пыльных дорог, небрежение администраторов к «мало– российскому, хохлацкому» слову, а больше всего – оскорбительная «опека» цензуры над репертуаром театра, надзор полицмейстеров за каждым шагом тех, кто посвятил себя идее освобождения своего народа…
– Напрасно, папочка, ты громоздишь все страхи на мою голову. Я знакома с ними, это меня не пугает. Важна благородная идея, которой посвятила себя Мария Константиновна.
– Это очень похвально, Галя. И мне это приятно слышать. Но… чтобы нести в народ эти идеи окрыленно и мужественно, как несет их Заньковецкая, необходим, кроме всего прочего, и ее огромный, прямо-таки гениальный талант.
– Ты, папочка, хочешь сказать, что у меня нет дарования?
– Я этого не говорю, но такого артистического таланта, как у Заньковецкой…
– Извини, папочка, ты не был при нашем последнем разговоре. Мария Константиновна захотела послушать меня в роли Дездемоны. Потом я повторила за нею монолог Наймички. Собственно, не за нею… Я по-своему прочла трагический, предсмертный монолог дивчины. Ты бы видел, чем кончилась наша беседа! Мария Константиновна обнимала меня, какие слова благодарности и восхищения я услышала от нее. Она сказала, что я превзойду ее, Заньковецкую, что я стану, если захочу, первой украинской артисткой, роль для которой будет считать за честь написать лучший украинский драматург.
– Ну что ж, – вздохнул отец, – дай боже. Рад буду, если сбудется твоя мечта. Кончишь гимназию и… присоединяйся к ним. А там увидим. Мостов за собой сжигать не будем. Высшие женские курсы тоже открывают немалое поле деятельности. Попробуй. Только навряд ли. Мария Заньковецкая неповторима. Мне думается, земля не может родить другой подобной артистки. Я имел счастье видеть ее на гастролях украинского театра в Москве. В Малом театре. Какое незабываемое впечатление произвела она на русского зрителя! Она буквально потрясла их сердца, показав судьбу несчастного человека, судьбу бедной сироты-наймички. В зале водворилась такая тишина… Казалось, сердца перестали биться в страхе перед тем, что должно произойти. Недаром Антон Чехов в своем письме к брату Александру писал после этого спектакля: «Заньковецкая – страшная сила…»
Об этом диалоге, состоявшемся в доме профессора Батенко пять лет назад, и рассказала Галина Петру. Переехав Днепр, она направила лодку в заводь левого берега, ловко пристала к песчаной косе под ветвистой старой вербой и, бросив весла, поправила прическу и сложила руки на коленях. Но вставать не спешила. Предпочла оставаться на воде, нежели сходить на землю, где столько неожиданностей ждет за каждым деревом подпольного курьера большевистского центра, особенно если этот курьер принял решение рассказать своему милому галичанину нечто весьма существенное из своей жизни…
Вечером Галина сидела с родителями во второй ложе театра «Общества грамотности», как тогда назывался дом на Васильковской улице, где играл украинский театр Садовского. Отец предостерег дочь: будь осторожна, не высовывайся из ложи, – если узнает инспектор, не оберешься завтра беды… (Посещать театр, особенно «малороссийские спектакли», гимназической молодежи строго запрещалось.) Галина какое-то время пряталась за отцовскую спину, но высидеть так долго не могла, она снова и снова тянулась к бархатному барьеру ложи, рассматривала заполненный публикой огромный зал, шарила глазами по ярусам над ними, где среди рабочей молодежи нашлось бы немало и знакомых студентов, почитателей таланта Заньковецкой, готовых еще раз впрячься в фаэтон великой артистки… Галина завидует молодежи, что на галерке. Как они ловко это сделали в последний бенефис Заньковецкой. Выпрягли коней и впряглись сами. И до дверей квартиры, распевая песни, пьяные от счастья, везли, как богиню, свою Марию…
Театр гудел в ожидании начала праздника. Двадцатипятилетний юбилей сценической деятельности Заньковецкой совпал с двадцатипятилетним юбилеем украинского театра, в который на первых же порах, вместе с Кропивницким и Садовским, пришла и Мария Заньковецкая.
Как раз об этом и говорил Галине отец, называл корифеев первого украинского театра, с гордостью вспоминал фамилии талантливых драматургов… А Галина, как и положено воспитанной девице, кивала головой, слушая отца (а как же, профессор!), мыслями была там, на галерке, среди своих студентов, и, будто в шутку, делилась с ними своей мечтой: что вот пройдет не так много времени, еще они не успеют окончить университет, как она появится на сцене в роли Дездемоны…
«И может, вы, мальчики, после моего первого представления захотите впрячься в мой фаэтон?» – призналась она мысленно в своей честолюбивой мечте. Подумала и даже покраснела от смущения, уткнулась лицом в ладони…
– Интересно, какой сюрприз выкинет сегодня полиция, – вполголоса сказал отец. – В театре полно наблюдателей, переодетых «чинов». Вон впереди один из них. Крайний в четвертом ряду. Видишь?
Галина не успела разглядеть переодетого «чина», – в зале погас свет, через минуту-другую, когда улегся шум голосов, начал медленно-медленно раздвигаться бархатный, темно-зеленый занавес.
Заньковецкая играла с особенным подъемом. Сначала Наталью в четвертом действии «Лымеривны», полном драматических коллизий, затем перевоплотилась в жизнерадостную Зинку из пьесы «Лесной цветок». Небольшого роста, стройная Заньковецкая поражала необыкновенной искренностью и непосредственностью, а в «Лымеривне», казалось, вот-вот она вспыхнет факелом от сжигающего ее гнева и ненависти к подлой Шкандыбихе.
Юной Галине на всю жизнь запомнился гордый образ Натальи, которая предпочла смерть возвращению к «живому гробу», к нелюбимому мужу. Галина знала на память последний монолог Натальи, и, хотя с того вечера прошло долгих пять лет, она, забыв, что напротив сидит Петро, что она в лодке под вербой, а не на сцене, повторила этот страстный монолог так (или приблизительно так), как произнесла его сама Заньковецкая:
– «…Не отдала я тебе его и не отдам… При всех говорю, что любила я его одного, люблю и буду любить, а того, постылого олуха царя небесного, ненавижу, а вот эту старуху чертову разорвала бы на куски».
Петро заметил:
– Вы готовились выступать на сцене, а пришлось играть в жизни. Как же это, Галина, получилось?
– Тот вечер все и решил. Мою жизнь круто повернуло в сторону, далеко от сцены, зато близко, так близко, что ближе быть не может, к жизни.
У Галины была исключительная память (для профессионального революционера это чрезвычайно важно!), и ей ничего не стоило воссоздать атмосферу торжественной приподнятости в театре, когда после спектакля выходили на сцену представители разных групп и организаций с речами и приветствиями, обращенными к артистке. Читались адреса и телеграммы, подносились венки, в зале звучали здравицы в честь Заньковецкой, то и дело раздавался вихрь аплодисментов, а то, что произошло после прочтения адреса от рабочих, невозможно передать словами.