Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 44 страниц)
Сидели молча. Устав от бесконечных денных и ночных походов, от внезапных набегов и кровавых тризн, они, похоже, все уже переговорили и теперь то любовались бескрайними степными далями, то возвращались мыслью к прошлому и одновременно силились хоть краешком глаза заглянуть в свое будущее. Какое-то оно будет? Чем кончится это гуляйпольское царство? Победой и славой? А если нет? Кто знает? Махно любит славу, он самолично пристрелил как-то цыганку за то, что та набралась духу и наворожила ему бесславный конец в «казенном доме». Где-где, а в степи он всемогущ. Степь – все пространство Екатеринославщины от Азовского моря до речки Орели на севере – его, Нестора Махно, вотчина. Никому не дано устоять против его армии. Вон Падалка неделю целую штурмует со своей пехотой полсела и не может его взять, тогда как он, Нестор Махно, с лету забрал у петлюровцев Екатеринослав! Когда же ему захотелось пображничать в Александровске над Днепром, он с ходу заскочил туда, порубал кого смог, разрешил хлопцам наложить контрибуцию, а на другой день был снова дома, в своем родном Гуляйполе. Жаль, что его из походов не встречают колокольным звоном. Следовало бы стародавний этот обычай вернуть. Анархия анархией, и пускай Волин[42]42
Волин – представитель анархистов при армии Нестора Махно.
[Закрыть] делает свое дело, а звон звоном. Степного Наполеона есть за что приветствовать. В родном Гуляйполе легко на это пойдут, да надо, чтобы во всех селах ввели такой порядок. Даже в Покровском.
Нестор Иванович скрипнул зубами так, что Стефания вздрогнула. Она догадывалась, что мучает ее господина. Покровское костью стоит у него в горле. Пока там преобладает авторитет Падалки, не будет покоя ее властителю. «Кость надо перегрызть и швырнуть собакам, – ворчит он в такие минуты, – лишь тогда величавый степной простор будет покорно стлаться у моих ног». Вот о чем думает сейчас Нестор. Эту кость еще сегодня, возможно, удастся перегрызть. Затем и взял с собой черную сотню. Пожелал Падалка свидания – он его получит. Разговор будет короткий. Его хлопцы мастера по этой части. Не внове батьку Махно подобные дела. Коварно, бесчестно, пожалуй, скажет кто-то? Ха-ха, господа историки, победителей не судят. Это вам не пятый год, когда его, еще сопливого анархиста, царский суд загнал на каторгу за экспроприацию Бердянского банка. Восемнадцать лет назад Бердянск видел его в маске с несколькими побратимами, а в этом же году он въедет туда не в маске, а непобедимым полководцем собственной армии, хозяином степи, грозным батькой Махно!
Стефания занята своими мыслями. Осточертели ей степные просторы, где не на чем глазу остановиться, и это бесконечное рысканье по пыльным дорогам, осатанела и тачанка, и сам Махно. Краешком глаза она сбоку глянула на него. Лобастая голова под высокой, по-холостяцки лихо заломленной серой шапкой, большие глаза навыкате, гипнотизировавшие ее недавно своей черной бездонностью, сжатые мясистые губы, которым она полгода назад вынуждена была покориться, забыв горячие ласки беспутного матроса Щуся. Веселый командир махновской конницы, с которым Стефания так сладко, словно во сне, прожила полгода, легко отступился от нее перед батьком Махно, как на ярмарке, отдал ее своему господину. «Может, пересядешь с седла ко мне на тачанку? – спросил ее однажды на привале Махно. – У меня, голубка, тебе будет помягче сидеть». У нее сжалось сердце, по всему телу пробежал колючий холодок. Она знала, чем это кончится. Махно уже не одну легкомысленную красавицу столкнул с сиденья своей тачанки, дольше месяца не держал около себя, и потому Стефания, чтоб избежать подобной участи, бросила умоляющий взгляд на своего любимого героя… и ужаснулась. В веселых глазах Щуся она увидела отнюдь не жгучий огонек отваги и гнева и не холодную сталь протеста, а тихую, рабью покорность перед своим повелителем.
– Хоть на край света, мой доблестный Нестор Иванович! – заставила себя сказать Стефания. И презрительно бросила, кивнув в сторону понурившегося Щуся: – Мне и вправду опостылело уже в твердом седле.
С того дня она не подпускала к себе Щуся, отводила глаза, когда он подъезжал верхом к тачанке, старалась забыть и о Кручинском, пока случайно не встретилась с ним… Это было в трагические для него минуты, когда махновцы напали ночью на хутор, где расквартировался австрийский батальон. Стефания, обвенчанная в церкви законная жена Нестора Махно, еще не совсем забыла патриотической проповеди Кручинского, случалось, вставали перед ней героические образы, которые он любил рисовать. Увидев же его с тачанки на коленях перед Махно, она отвернулась, закрыла уши, чтоб не слышать, как он умолял даровать ему жизнь. Стефания не вступилась. Теперь она скорее встала бы на защиту человека вроде того рабочего, умирающего на станции Синельниково не на коленях, а стоя, кинувшего Нестору прямо в его выпученные глаза: «Меня, бандюга, зарубишь, а народ мой будет жить! Жива будет и та идея… Коммунизм будет жить в веках! А тебя, бандита, проклянут за нашу кровь».
Для чего, собственно, она будоражит свою память? Неужели кается? Нет. Не сопротивлялась, подчинилась судьбе. Может, полюбила Махно? Тоже нет. Пучеглазый человечек только тем и привлекает, что глазами рвет в клочья душу, словно зубами. Не будь он Махно, даже не посмотрела бы на него, крикнула бы Щусю: заруби его, не пойду за этого пучеглазого. Но это был сам батько Махно, степная сила, подчинявшая себе сильных, плечистых парней. Кто приходил к нему, тот с одного замаха, как прутик ивовый, мог пополам разрубить человека. Слабеньких он не принимал. Жалости не признавал. Романтичная Стефания, промечтавшая всю жизнь о героических подвигах, не устояла перед «повелителем степи», легко отреклась от своих националистических убеждений и еще легче приняла обнаглевший, остервенелый анархизм.
– Куда, девонька, устремились твои мысли? – перебил ее невеселые раздумья Махно. Он оглядел ее с ног до головы – невысокую, одетую в синий, отороченный серой смушкой казацкий жупан, скроенный по ее изящной, легкой фигурке, задержался на ее тонком нежно-матовом лице, на причудливо переплетенных черных косах под горностаевой шапочкой в виде белой короны. – Карпаты, Стефка, снятся тебе. Не так ли?
Она не повернула к нему головы.
– Есть, Нестор, о чем подумать! – ответила, вздохнув.
Он положил свою ладонь на ее руку, сказал, блеснув белыми крепкими зубами:
– Не печалься, Стефка, – стиснул он ее руку в своей ладони, – будем, девонька, и в твоих Карпатах! Всю шляхту сметем, до самой Вислы очистим землю!
Она едва шевельнула тонкими губами:
– Не бахвалься, Нестор. Екатеринослав под боком – и то недолго там продержался.
– На кой черт мне сдался Екатеринослав? Чтоб сушить себе голову над этими голодными пролетариями?
Махно коснулся рукой широкой спины кучера:
– Ты, Семен, слышишь? Как бы ты на месте батька Махно поступил?
Кучер обернулся на миг и по-волчьему блеснул зрачками черных глаз.
– Я б их всех загнал в Днепр и, как щенят, потопил.
Махно шлепнул кучера по спине, громко рассмеялся:
– Ты, я вижу, рискового характера. А кто б тогда нам тачанки ковал?
– Есть у нас свои кузнецы, Нестор Иванович, – откликнулся кучер.
– Слышишь, Стефка, – продолжал уже без смеха Махно. – На кой черт мне их заводы и эти чертовы домны? С меня, Стефка, степи хватит. Оглядись, – он сделал широкий круг рукой. – От горизонта до горизонта не меньше ста верст, а за первым горизонтом – второй, и тоже сто, дальше еще сто, аж до самого моря, и на восток до Юзовки донбассовской, и на запад аж до Днепра – все степные дороги ждут наших тачанок. Эй, вы там! – вдруг в азарте крикнул он, обернувшись к своим всадникам. – Заснули вы, что ли? А ну «Яблочко»!
По сотне прокатился одобрительный шум, а Щусь, ехавший впритык к тачанке, откинул полу бурки и, подняв над головой руку – на ней ярко блеснули на солнце золото и бриллианты колец, – подал знак запевале.
– «Эх, яблочко, куда котишься?» – затянул высокий тенор в первых рядах.
– «Попадешь к Махно, – угрожающе подхватила во всю силу легких сотня глоток, – не воротишься!»
Это был своеобразный махновский гимн, символ веры, в котором цинично возносилась хвала дикой гульбе и не знающему границ своеволию. В такую минуту подай команду: «Шашки наголо!» – и сотня, со свистом и гиканьем, черной лавиной двинется в самую лютую сечу, рубя под корень, кого ни прикажет батько Махно, полетит за ним на разбой в любое пекло. Махно слушал и самодовольно улыбался, гордый тем, что в этой отчаянной песне, которая пришлась по нраву даже идеологу анархистов Волину, упоминалось про «батька Махно», он радовался, что его пани Стефания тоже повеселела и напомнила ему одну из тех принцесс, которыми он любовался когда– то, еще школьником, в журнале «Нива».
Завидев впереди серовато-зеленую полоску села, он посерьезнел, проверил заряд в револьвере, висевшем на боку у Стефании, и подозвал к себе Щуся.
Пришпорив коня, Щусь повел его бок о бок с задними колесами тачанки, а чтоб песня не оглушала его, наклонился с седла.
– Слушай, Щусь. Падалка поставил условие: прибыть без сотни. У нас же свои соображения. Мы полным аллюром ворвемся в село.
– Понятно, Нестор Иванович, – сказал Щусь.
Стефания будто невзначай повела на него глазами. «Еще интересней, еще красивей стал, – подумала с завистью. – За один его поцелуй сотню Махно отдала бы…»
– В дальнейшем сам знаешь, что тебе делать, – закончил Махно, – учить тебя нечего. Живого или мертвого. Понял?
– Будьте уверены, Нестор Иванович!
Вскочив на заседланного белого, с трудом раздобытого на селе жеребца, командир Покровского добровольческого полка отдал последние указания для встречи Махно: в штабе всем быть в полной готовности, единственное не разбитое беляками орудие зарядить последним снарядом. (Кто, кроме артиллеристов, будет знать, что последний?) После чего Падалка окинул взглядом свой парадный эскорт, который был призван произвести должное впечатление на Махно, и усмехнулся. Адъютант – как не без добродушной иронии называл он Василия Юрковича – подтянулся в седле на вычищенном до блеска вороном. Парень был крест-накрест перетянут ремнями новой портупеи, которую, удирая, оставил Гнездур, с кобурой на одном боку, с австрийской офицерской, украшенной желтой кистью саблей на другом, и даже при шпорах, прикрепленных к австрийским, с крагами, ботинкам. Красная пятиугольная звездочка красовалась на военной, надетой набекрень фуражке.
Падалка не мог не улыбнуться также при виде своего ближайшего помощника Константина Пасия, человека глубоко штатского, с мягким характером, зато в бою способного на беззаветный подвиг. Для пущей помпезности Пасий надел белочерную тельняшку, поверх нее черный, с красным бантом бушлат, а на голову матросскую бескозырку с золотыми буквами на черной ленте: «Варяг». Кольт в большущей деревянной кобуре на боку и пять гранат-лимонок довершали его снаряжение и должны были соответствующим образом повлиять на переговорах с «властителем степи».
– Бескозырку, Константин Григорьевич, надвиньте немного на глаза, – посоветовал ему, подъехав ближе, Падалка. – Да напустите на себя более грозный вид. – И, посмеиваясь, добавил, скользнув глазом по гнедой кобыле с отвислым брюхом: – Не забудьте подтягивать ее шенкелями, а то она стоит, как корова, с опущенной головой.
В конце концов командир остался доволен своей парадной свитой. Нелегко было отыскать за ночь и коней, и седла, и прочее войсковое снаряжение, чтобы показать себя перед Махно во всем боевом блеске. Три всадника становятся в ряд, объезжают площадь перед церковью и, заслышав тарахтенье тачанки, поворачивают к поповскому домику, где над крыльцом маячило красное знамя, – там размещался штаб полка.
Запряженная четверкой вороных махновская тачанка в сопровождении двух конников остановилась перед крыльцом. Стоял тихий весенний день, село притихло в ожидании беды; пусто, нигде никого, даже петухи, хотя, похоже, дело шло к дождю, и те притихли; но стоило перед штабом остановиться тачанке, на которой рядом с Махно расселась смазливая пани в белой заморской шапочке, как из-за ворот всех дворов вокруг площади, из-за кустов нерасцветшей желтой акации и густой зелени сирени, из-за заборов и перелазов высунулись головы охочих до новостей зевак, которым не терпелось знать, чей будет верх – чья возьмет…
Не здороваясь, Махно сразу же высказал свое недовольство:
– Ты что, Падалка, ловушку мне вздумал устроить? Пулеметами встречаешь да еще и орудие выкатил?
Падалка коснулся горстью пальцев козырька, скрадывая довольную улыбку: знать, его приготовления оказали на Махно должное впечатление.
– На всякий случай, Нестор Иванович. Война есть война. А вы, к сожалению, не очень-то надежный союзник. Я же предупреждал вас вчера…
Побагровевший от ярости Махно не имел никакого желания слушать этого ненавистного офицерика, мешавшего ему взойти на пьедестал славы и которого он с превеликим наслаждением сам разрубил бы пополам.
– У тебя есть какое-нибудь дело ко мне? – жестко спросил Махно.
– Хотел бы знать, Нестор Иванович, решится ли ваша армия вступить в бой или, может… – Падалка замолк, прислушиваясь к подозрительным звукам, долетевшим с того края села, где зарылся в окопах его полк.
– Это мое личное дело. Хочу – вступаю в бой, хочу – поверну назад, – отрезал Махно.
– Это-то меня и тревожит. – Падалка старался говорить спокойно. – Мой полк истекает кровью, мы деремся из последних сил, имея перед собой вдесятеро сильнее врага, и при всем том не отступаем, не бросаем позиций…
– А кто вас звал сюда? – самодовольно рассмеялся Махно. – Сидели бы в своем Покровском.
– Я выполняю приказ командующего Южной группой войск Украины Антонова-Овсеенко.
– В этой степи командую я! – истерично выкрикнул Махно. – Вы тут со своим Овсеенко пришлые люди! Вас, комиссарчики, никто не просит рыть окопы в нашем черноземе. Уберешься отсюда со своим полком – завтра же я всю белую офицерню изрублю как капусту! Сам справлюсь! До самого Азовского моря погоню и там, как щенят, утоплю…
«Боже мой, почему ж командир его слушает? Почему не подает сигнала к пальбе? С позиций слыхать «ура», беляки, наверно, пошли в атаку, и артиллерия ихняя ударила, а мы тут церемонимся с черной контрой…» – забеспокоился Василь.
Малейшее движение командирского глаза – и он молниеносно разрядит всю револьверную обойму в подлое сердце бандита. Похоже, что Падалка не думает расправляться с Махно. Где там, вон у него какая сила! Кроме черной сотни, в Гуляйполе и по окрестным селам бражничает целая махновская армия, та самая, на которую рассчитывали покровские добровольцы. Про это и толкует сейчас Падалка – уговаривает, убеждает подлеца, хотя, правда, держится пред ним с достоинством.
Неожиданно взгляд Василя остановился на махновской возлюбленной. Он содрогнулся. Очень знакомым показалось бледно-матовое лицо с черными огромными глазами. Где он их видел, эти глаза? Встреть он ее в Ольховцах…
Наблюдения Василя вдруг оборвал глумливый смех Махно:
– Что это твой сопливый комиссарчик вытаращился на мою принцессу?
Василя передернуло, покраснев, он схватился рукой за кобуру.
– Если принцесса прекрасна, почему бы не полюбоваться на нее, – ответил Падалка и учтиво поклонился Стефании. – Прошу, знакомьтесь. – Он повел рукой в сторону разволновавшегося парня: – Мой адъютант Василь Юркович. Смелый и отважный, так что прошу не обижать, Нестор Иванович. Кладет противника на месте с первого выстрела.
– Василь Юркович? – ахнула Стефания. – Из Ольховцев?! – Она вскочила, протянув вперед руки. – Ты, Василь?
– Да, я, – не веря своим глазам, сказал он. – А вы будете панна Стефания?
– Узнал, узнал! – зазвенел жаворонком ее голос. Ей не терпелось поделиться с кем-нибудь своей радостью, упав на сиденье, она повернулась к Махно, защебетала, счастливая: – Нестор, это из моего села. Из наших зеленых Бескид. А помнишь, Василек, как ты зимой вышел на тракт в дядиных рукавичках? Значит, узнал? Боже, как же ты вырос! Вспоминаешь наш Сан? О, нет на свете лучше этой реки… – Вдруг замолкла, внимательно посмотрела на крепкого, плечистого парня в седле, на его хмурое, сосредоточенное лицо и убедилась, что этот синеглазый земляк отнюдь не разделяет ее радости. Под этим взглядом еще наивных, но полных холодной укоризны светлых глаз она как-то съежилась, точно оказалась на студеном ветру. – Значит, воюем? – не столько вопрошая, сколько утверждая, сказала она с горькой усмешкой на скривившихся губах.
– Воюем, – сказал Василь без всякой позы, но с достоинством. – Я за советскую власть, а вы?
Она села и наперекор всему, что читалось в его твердом взгляде, наперекор собственному сердцу прижалась плечом к «властителю степи».
– А я за батька Махно, – сказала она с вызовом, горделиво посмеиваясь.
Василь совсем помрачнел, губы у него побелели.
– Не похвалили бы вас за это в Ольховцах, – сказал он с едва заметной дрожью в голосе. – Нет-нет, пани Стефания, не похвалили бы.
Она отодвинулась от Махно и застрекотала с недобрым раздражением, сжимая кулачки и захлебываясь:
– А что мне Ольховцы? А что мне Сан? Подо мной вся степь! От горизонта до горизонта!
Последние слова вырвались у нее сквозь слезы, когда нее Махно велел кучеру трогать, она крикнула, махнув на прощание Василю рукой:
– Вернешься домой, привет сестре Ванде передай, скажи, что я помню ее и ту-у-жу-у!..
Махно бросил зловеще Падалке:
– В Бердянске закончим разговор. Знай, Падалка, я первым там буду! Мы еще наговоримся!
7
Весна была в полном разгаре, распускалась липа над хатой, и Щербе приятно было остаться один на один с сыном, пока женщины хозяйничали, готовясь к встрече дорогих гостей – машиниста Пьонтека с женой.
– Орестик, – сказал он. спуская малыша с рук, – потопай, малышка, ножками.
Держась за руки, они шли зеленым лужком, по мягкой шелковой молодой травке, жадно тянувшейся к первым весенним лучам, смотрели на горы, с которых уже сошел снег, слушали жаворонка над головой. И вдруг где-то в саду, как раз перед окнами, закуковала кукушка. «Ку-ку, ку-ку, – дала о себе знать чистым звонкоголосым молоточком на всю округу. – Ку-ку, ку-ку!»
– Не нам ли это, Орест? – оглянувшись туда, спросил Щерба сына.
– Нам, нам! – захлопал в ладошки мальчик.
Кукушка внезапно смолкла.
– Уже? – сделал недовольную рожицу Орест.
– А ты ж испугал ее. Надо молчать, когда она кукует. Давай попросим ее…
Щерба взял на руки сына и негромко запел:
Перелет, зозуленько,
Зелений вершенько,
Повідж миленькому,
Добрий ден, серденько!
Малыш, положив голову отцу на плечо, внимательно слушал.
Перелетіла-м гору,
Перелечу долину,
Принесу ті, дівча,
Веселу новину.
Песенка точно разохотила кукушку, она откликнулась снова, забила своим молоточком по солнечной наковальне, принялась отсчитывать людям и их детям на счастье, на здоровье долгие годы.
Щерба загадал на сына. Ого, радовалось его сердце, уже десять отбила, двадцать… Неутомимая кукушка, не жалеет людям счастливой жизни.
Под навесом стоит Катерина с пустым ведром. Собиралась к колодцу за свежей водой, но, переступив порог, остановилась, услышав кукушкин голос. Загадала на Василя. Если жив, пускай прокукует ему долгие годы. Шевелит губами, не пропускает ни одного удара молоточка. Уже пять, уже десять, уже двадцать… и дальше, дальше… Не скупится пташка, дарит сыну долгие годы.
«Только бы скорей вернулся к нам», – вздыхает Катерина, шагая тропой к колодцу.
– Весна, Михайло! – крикнула Щербе. – Скоро веснянки девки запоют.
Щерба оглянулся, увидел ее с ведром в руке на тропке и заторопился – перехватить шест высокого журавля, стоявшего сбоку старой груши. Поставив мальчика у сруба, взял из рук хозяйки ведро и, повесив его на металлический крючок, стал опускать шест в глубокую яму колодца.
– Весна идет, – заговорила Катерина, взяв Ореста на руки, – не за горами в поле выходить. Конь уже застоялся в стойле, копытом землю роет, а газды моего все нет и нет…
Щерба молча опускал шест с ведром. Катерина уже не впервые затевала эту скорбную беседу про своего Ивана, она будто сердцем чуяла, что Щерба знает что-то про него, да отмалчивается.
Щерба зачерпнул ведром воду, а мыслями был далеко отсюда, аж на Владимирской горке, в Киеве. Письмо ольховецких хозяев к Ленину он тогда успешно использовал для подпольной листовки. Вступление, обращенное к австрийским солдатам разных национальностей, написали вдвоем с Галиной. Потом отпечатали и по тайным каналам пустили в оккупационную австро-венгерскую армию.
«Михайло, – обратился тогда к нему ополченец Юркович, – листовка листовкой, а письмо, подписанное хозяевами, совсем другое дело. Я обязан отдать его по прямому назначению. Достань приличные документы и все, что надо. С божьей помощью как-нибудь доберусь до Ленина. Хочу в собственные руки отдать письмо».
Щерба пытался отговорить Ивана, толковал насчет далекого, небезопасного пути, стращал тифом, от которого так просто было умереть по дороге. Иван, однако, не поддался страху, был убежден, что достигнет своей цели. С той поры он Юрковича больше не видел. Со свидетельством Красного Креста, что галичанин Иван Юркович направляется под Москву забрать больного пленного, своего сына Василия Юрковича, он пустился на север и, если не случилось с ним какой беды, пожалуй, и сейчас еще бродит в тех далеких краях.
– Не горюйте, Катерина, – сказал Щерба после долгой паузы, когда полное жестяное ведро уже стояло на цементном срубе, – я верю, что мы еще увидимся с ним. Возможно, что ваш хозяин, а мой верный побратим вступил в галицкую армию.
– Война-то ведь закончилась, Михайло, – возразила Катерина.
– Война за императора закончилась, а вот за эти горы, Катерина, – Щерба повернул голову к овеянным весенним солнцем зеленым горам, – чтоб они стали нашими, война еще только разгорается. – Вдруг он весело воскликнул, увидев как с тракта ко двору свернули двое велосипедистов. – Гости едут!
Быстро отнес ведро в хату и сразу же вернулся, чтобы вместе с хозяйкой встретить дорогих гостей. Вытирая руки клетчатым фартучком, подбирая волосы под белую пушистую шаль, которой накрылась, чтобы скрыть белую прядь, заработанную когда-то у коменданта Скалки, выбежала вслед за мужем и Ванда. За нею показались ребята, последним вышел без шапки черноволосый Иосиф.
Дорога перед въездом во двор тянулась мимо сада вверх, была неровная и скользковатая от талого снега, оба гостя слезли с машин и повели их ко двору. Зося была в праздничном синем платье, легкая, подвижная, с большими светлыми, улыбчивыми глазами. Ежи тоже худощавый и легкий на ногу, но глаза темно-карие, и смотрели они на мир из-под тяжелых черных бровей натренированным за долгие годы подполья внимательным взглядом.
– День добрый, день добрый! – звучали кругом приветствия. Женщины бросились целовать Зосю, мужчины крепко обнялись. Окруженную детьми Зосю повели в хату, где ее на пороге, словно сам хозяин, – по крайней мере, так он себя здесь чувствовал, – встретил Войцек Гура; Щерба и Пьонтек задержались у колодца, чтобы без свидетелей поговорить о волновавших их делах.
– Ну как там у вас на заводе? – спросил Щерба.
– Плохо, Михайло. У «Сокола» уже и пулеметы имеются. Старая австрийская администрация спешит перелицеваться в польских патриотов и с помощью «Сокола» прибирает к рукам власть.
– А рабочие покорно ждут?
– Нет единства среди рабочих, Михайло. Шовинизм Пил– судского дает себя знать.
– Но и у тебя есть свои активисты, разве они не могут составить боевое ядро? Необходимо, не теряя времени, разоружить «соколовцев», арестовать поветового старосту и прочих верховодов и на их место поставить своих, рабочих активистов.
Что мог на это сказать Пьонтек? Щерба не представлял, до какого возмутительного безобразия дошло саноцкое мещанство под влиянием шовинистических лозунгов Пилсудского. В своей лютой ненависти ко всему, что идет с Востока, оно готово уничтожить, затоптать ногами каждого, кто не так думает, как велит Пилсудский.
– Дошло уже до того, – жаловался Пьонтек, – что вокруг нашего двора околачиваются сомнительные молодчики, подбрасывают анонимные письма с угрозами, а на калитке рано утром читаем написанное мелом: здрайца[43]43
Изменник (польск.).
[Закрыть].
– Ты, Ежи, растерялся, чересчур осторожничаешь, – сказал Щерба, помолчав. – И потому, сдается мне, утратил инициативу боевого рабочего руководителя. Настала пора, брат ты мой, бескомпромиссной борьбы: либо мы их, либо они нас. Так большевики учат, так учит Ленин. Я уверен, что за твоими активистами, людьми честными, преданными рабочему делу, пошла бы вся рабочая масса…
– Это тебе, Михайло, так кажется. Пилсудский – не только признанный польским мещанством вождь, он их гений и бог.
– Мещанство надо утихомирить. Почему их «соколы» взялись за оружие, а рабочие и даже ты, Ежи, с ними выжидаете подходящего времени?
– «Сокол» имеет деньги, у них влиятельные шефы, сам Пилсудский засылает им своих офицеров и вооружение. Бывший «социалист» Пилсудский, командовавший польским добровольческим соединением в австрийской армии, имеет немалый опыт демагога и в состоянии легко справиться с нами.
Скрипнула дверь в сенях. Наклонив голову, чтобы не задеть за притолоку, из хаты вышел Войцек Гура, высокий, стройный, в штатском, чисто выбритый, с тщательно подстриженными русыми усиками. Он явно в хорошем настроении, с лица не сходит приятная усмешка, в широко открытых глазах отражается синее весеннее небо и светится душевное тепло. Он по-прежнему любит Ванду, красивую, благородную и смелую, самую прекрасную, на его взгляд, женщину в целом свете, но это не мешает ему преклоняться перед Щербой – стойким борцом за счастье простого народа. Целый год он провел далеко от Санока, в знакомой Щербе семье рабочих, прятавшей его от жандармов. За это время Войцек окончательно утвердился в справедливости того дела, которому посвятил свою жизнь Щерба.
– Товарищи! Дамы приглашают к столу.
Щерба и Пьонтек, подняв головы от сруба, оглянулись на Войцека, переглянулись друг с другом. Слово «товарищи» приятно поразило их. Не «господа», без чего в разных вариациях не обходятся поляки, а «товарищи» вырвалось у бывшего жандарма, и это лучше всего другого свидетельствовало о его умонастроении.
– Идем, идем! – отозвался Михайло и на правах хозяина взял под локоть Пьонтека и повел в хату.
На длинном, застланном белой домотканой скатертью грушевом столе уже стояли обливные полумиски с холодцом и пампушками. Среди них играли на солнце гранями две большие бутылки – одна с домашней сливянкой, другая с горилкой, а по-лемковски – палюнкой.
Хозяйка пригласила к столу. Поседевшего в войну Ежи Пьонтека с женой, в честь кого, собственно, справлялось это застолье, посадили под самыми образами, у окна сел Войцек, слева от них Катерина усадила Щербу с Вандой, последнее место было за Иваном Суханей, но он почему-то задерживался, и рядом с Вандой и Орестом оказался не по годам серьезный Иосиф, которому после отца и Василя выпало быть дома ближайшим помощником матери. Катерина с Зосей и Петрусем примостились на скамье, ближе к печи, где допревали горячие блюда. А Михайла Щербу, как человека, ставшего за неделю родным в семье, Катерина попросила быть главой застолья, и тот, поблагодарив за оказанную честь, принялся наполнять чарки – кому горилкой, кому сливянкой.
– Выпьем, друзья, за здоровье того, – начал Щерба с поднятой чаркой, – кого нет здесь среди нас, но кто, я уверен, вернется к нам с добрыми вестями!
Потянулись руки с налитыми чарками к чарке хозяйки. Выпили, пожелав Ивану здоровья и наискорейшего возвращения.
– Не подсыпал ли сюда Нафтула болгарского перца? – сказал, крякнув, Щерба.
– Последняя, товарищи, австрийская оковита, добрая горилка, – объяснил Войцек. – Верно, с самого дна выцедил.
– Люди говорят, – сказал Щерба, – будто наш яснейший, перед тем как отречься от трона, велел подать себе бутыль оковиты и, подняв ее над золотой короной, обратился сквозь слезы к своим вельможам: «На войне, господа, мы не прославились, скверно, ох как скверно воевали мои солдаты за габсбургский престол, зато имперско-королевскую оковиту все народы Австро-Венгерской империи будут помнить! – И закончил под торжественный гимн духового оркестра: – Да здравствует в памяти моих подданных австро-венгерская оковита!»
Все, кроме Катерины, посмеялись шутке, несколько минорное настроение гостей сменилось на веселое. Они приналегли на угощение, нахваливая Катерину и Ванду, ее помощницу. Когда пришел черед снова наливать чарки, Щерба, чтобы подбодрить приунывшую хозяйку, предложил выпить еще и за здоровье Василя Юрковича.
У Катерины сжалось сердце. Она не раз видела своего первенца вместе с отцом во сне. Но если отца она видела таким, каким он в последний раз, после отпуска, зашел в хату – при полном военном снаряжении, загорелого, улыбчивого, то Василя никак не удавалось ей разглядеть, – он не входил в хату, а стоял под окном и, точно из густого тумана, молча смотрел на нее через стекло.
– Ох, хоть бы жив был, – грустно отозвалась Катерина на тост Щербы. – Четвертый год ни слуху ни духу о нем.
– А я вот кое-что слышал! – Щерба еще раз налил всем по чарке и стал рассказывать, что узнал о Василе от киевской Галины: учится он в далекой степной школе, о нем там хорошо заботятся, и растет он, имея в мыслях одно – вернуться в родные горы, чтоб здесь помочь людям навести справедливый порядок. – Так что не печальтесь, Катерина. Пройдет немного времени, и сын ваш ступит на родительской порог и скажет: «Что, не ждали? А я уже здесь, мама!»
– И я уже тут как тут, газды! – послышался с порога чей-то голос.
Все оглянулись. В настежь открытой двери рядом с Суханей стоял незнакомый человек, одетый как живущие вдалеке от городов лемки: кожаные постолы, узенькие, грубого сукна штаны, темно-рыжий полушубок, поверх которого наискось спускался с плеча широкий ремень от кожаной, украшенной медными бляшками котомки. Чисто выбритое немолодое, но без морщин, обветренное широкое лицо, мягкий взгляд умных темно-карих глаз под густым навесом черных бровей, едва заметная усмешка, прячущаяся в уголках стиснутых губ, и ко всему тому крепкая невысокая фигура никак не могли бы подтвердить записи, сделанной в церковной метрике, что Микола Громосяк родился в 1846 году в Кринице и несет на своих плечах бремя 72 нелегких лет. Переступив высокий порог, он снял с головы старомодную с твердыми полями шляпу и, поздоровавшись обычным галицким «Слава Исусу», сказал:
– Прошу прощенья, газды, что осмелился нарушить ваше милое застолье. Этот паренек, – кивнул он на Ивана Суханю, – проводил меня на этот двор, где поселился господин Щерба.