Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц)
– Ты, Иван, такое городишь, что, пожалуй, и молиться перестанешь.
– Пока еще молюсь. Все на что-то надеюсь. Хотя после нынешнего-то разговора не знаю, на что и надеяться. Все думаю, зачем я тратил силы в той Америке, ради чего искал смерти по шахтерским норам, раз отцовская земля уже не наша? А без земли, сама понимаешь, Катерина, мы ничего не стоящий народ. Какое уж хозяйство на двух моргах? Одно мученье.
– Авось он смилосердится, Иван, проснется в нем совесть?
– Ну что ж, авось так авось. Подождем малость. Сначала надо хату поправить. Авось, как ты говоришь, и вправду смягчится Нафтулино сердце.
Сразу после жнивья Иван принялся приводить в порядок хату, ставить трубу, переделывать из клети так называемую боковушку. Траты небольшие – плотничали вдвоем со стариком Йошем, Катерининым отцом, заплатить пришлось лесничему за сосняк для новых балок да с кирпичного завода привез несколько подвод кирпича для новой печи. Подмог и Ежи Пьонтек – на все руки мастер, – урывая час-другой в свободное от работы время, он сложил Юрковичам печь с плитой и трубу над крышей.
Как-то поздней осенью, когда на дворе уже порой сыпал мокрый снег, в хату Юрковичей, теперь уже с белым потолком и новой дверью в боковушку, пришла под вечер сестра Ивана – Текля.
– Слава Иисусу, – поздоровалась она хриплым голосом. Села, тяжело переводя дыхание, на скамью, уперлась в нее руками; когда отдышалась, сказала, повернув лицо к свету: – Видите, как избил меня? – Шерстяная шаль сползла на скамью, а легкий белый платок сняла с головы, чтобы брат лучше разглядел, каких фонарей наставил ей муженек. – Умирать пришла к вам, брат. Чай, не выгонишь из родного дома.
Ее слова напугали детей, потрясли Катерину, она как-то поникла. Эх, жизнь наша горькая! Какая девка была, когда Катерина вошла в этот дом! Певунья, никакие невзгоды ее не брали. Как вышла замуж, будто черт выкрал из нее добрую душу: помрачнела, лицо усохло и голоса как не бывало…
– Не надо было выходить за такого, – сказал Иван. – Помнишь, как гонялась за ним. Милее никого не было.
Теклю передернуло от его жестоких слов.
– Что ты говоришь, Иван? – В ее запавших глазах заблестели слезы. – Да разве ж он такой был, когда мы поженились? Потом, как увидел, что не морг, а полморга за мною дали, будто подменили его. Не было дня, чтобы не напоминал про ту землю. Обокрали меня, говорит, твои родители, пропили мою землю.
– Его землю… – Иван выругался. – Те полморга, сестра, были мои. Ради того, чтобы выкупить землю, я в Америку ездил.
– Мне полморга, а себе два?
– Такой обычай издавна, Текля. Старшему, который остается на хозяйстве…
– А бога, Иван, забыли.
– Не я, сестра, делил.
– Мог бы сказать отцу. Земля для мужика – это все. А вы надсмеялись надо мной. Разве б я такой сейчас была, – Текля расстегнула кофточку на груди, чтобы Иван увидел, как избито ее тело, – разве б я такою была, говорю, если б не те полморга?
– Твой Грицко зверюга!
– И ты был бы не лучше, если б тебя ущемили.
– Ущемили?! – аж вскочил с лавки Иван. – И он же еще считает себя обиженным? Полморга за женой ему, вишь ты, обида? А что я, сестра, взял за Катериной? Ничего. Ни вот столечко. А сказал ли хоть раз ей обидное слово? Нет, сестра, зверюга таки твой Грицко. – Иван остановился перед Теклей. – Хочешь, я позову доктора и подам на него в суд?
Текля не сразу ответила, она, должно быть, обдумывала это, пока снимала с себя окровавленное рванье и надевала чистую Катрину сорочку.
– Умру, Иван, без суда, – ответила наконец, когда легла на кровать и укрылась периной. – Пусть его господь бог судит.
На похороны пришел Грицко с детьми. Одного держал на руках, а двое в ногах путались, кричали: «Мама, встаньте, мамуня!» Плакал так над гробом, что его вынуждены были силком оттащить. Да Иван не верил его слезам.
– Это он на людях, – шепнул Катерине, – на самом-то деле рад, что не ему, а мне пришлось хоронить покойницу.
Как раз к похоронам, по снегу, и подоспел домой Василь. Точно чуя беду в родном доме, притащился из далекого Бучача – серый, в помятой одежде, голодный. В доме чужие люди, ребячий плач, гроб с мертвой теткой, – все это потрясло парня, а как глянул в отцовы глаза, и сам заплакал. Никогда прежде не видел у отца заплаканных глаз, даже когда в Америку уезжал, не уронил слезинки. Привык видеть его в семье твердым, решительным, порой добрым, порой сердитым, а слезы – это он для мамы оставлял… Иван удивленно посмотрел на сына, словно не веря своим глазам, хотел, верно, сказать: откуда ты взялся, Василь, да священник кончил панихиду, и отцу пора было выносить с соседями гроб из хаты. Даже мама не кинулась к нему, не спросила, почему среди зимы приехал и без чемодана, с пустыми руками, – всем было не до него, всех, как и самого Василя, расстроил плач теткиных детей.
Потом хата опустела, похоронная процессия вышла со двора, и Иосиф, верно сообразив, что брат хочет есть, поставил перед ним миску горячего капустника.
– Теперь, Василь, снова будешь старший над нами.
* * *
Прошло несколько месяцев после первого объяснения с корчмарем. Осенние заботы и дела поглощали у Ивана все силы, все время. Приходилось одновременно и возить навоз на поле, пахать, сеять, и копать картошку, и заботиться о корме на зиму для скота. Когда тут было думать о Нафтуле, встреча с ним все откладывалась, пока зима не покрыла белой периной поля и горы.
Иван нарушил тишину в корчме учтивым приветствием, пожелал Нафтуле доброго утра. В просторной, в четыре окна, но сумрачной комнате, уставленной длинными столами, не было пока никого. Иван нарочно пришел пораньше, чтобы поговорить с хозяином без свидетелей.
– Как поживаете, Нафтула? Не забыли о нашей беседе? Все ждал, не смягчитесь ли вы…
Нафтула, которого Иван застал за прилавком в молитвенной позе, сдвинул очки со лба на глаза, пригладил широкую седую бороду, улыбнулся благодушно:
– Ай, какой вы, Иван. С самого утра о деле. Вы такой редкий гость у меня. Прошу, – гостеприимно развел Нафтула руками, – сегодня я сам фундую[16]16
Фундувать – угощать (искаж. нем.).
[Закрыть]. Присаживайтесь, пожалуйста, к столу.
– Тогда и вы посидите со мной, Нафтула.
– А наливать людям кто за меня будет?
– Пусть дочка встанет за прилавок.
Нафтула кивнул согласно головой, кликнул дочь и, когда из-за перегородки вышла, будто снятая с писанного масляными красками портрета, бледнолицая, с огромными черными глазами девушка, сказал ей ласково:
– Почитай свою книгу за прилавком, дитя, я побеседую с паном Юрковичем. И что-нибудь вкусненького не забудь нам принести для приятной беседы. Хорошо, Гольдочка?
– Хорошо, папа, – не поднимая глаз, ответила девушка.
Хозяин пригласил Ивана на чистую половину дома, где вскоре красавица Гольда накрыла на стол и среди не очень щедрых закусок поставила полный графин с перцовкой. Нафтула налил гостю и себе по полной. Приглашая выпить за добрую память покойного отца, сказал, приложив ладонь к груди:
– О, клянусь, газда Иван, прошу верить мне, пан Юркович, я не раз останавливал вашего отца. Но над ним так тяжко надругались, что я не мог ничего поделать. Надеялся, сердешный, залить свое горе.
Иван молчал. Так это или не так – теперь поздно об этом вспоминать. Вечная память отцу, пусть себе спит спокойно…
Выпив, стали молча закусывать. Иван ждал от Нафтулы первого слова, а тот медлил, не решался открыть всю правду гостю.
– Дай бог по второй, – поднес он Ивану полную стопку, аж через край пролилось.
– Дай боже, – подхватил Иван. Он был уверен, что Катрины молитвы дошли до бога, – уж очень гостеприимно обошелся с ним Нафтула.
– Знаете, что я вам скажу, газда, – подняв от тарелки седую голову, решился наконец хозяин. – Только присягните перед богом и своими детьми… что вы здесь от меня услышите, не вылетит за стены этой комнаты. Не смотрите на меня так, газда Юркович. Пока не поклянетесь, не получится у нас хорошего разговора. Перекреститесь, Иван, и скажите: «Пусть покарает меня бог и святая дева моими детьми, если я кому-нибудь открою то, что здесь от Нафтулы услышу».
Иван повторил клятву и перекрестился.
Услышал он то, чего никогда не думал услышать: Нафтула не по доброй воле такую цену за землю назначил. – вынудил его к тому ксендз Кручинский. Он пригрозил: если он, Нафтула, ослушается, тот повлияет на львовские краевые власти, и у Нафтулы отберут все права на императорскую препинацию[17]17
Препинация – государственная монополия на торговлю водкой.
[Закрыть]. ксендза Кручинского есть якобы влиятельные особы во Львове, да и сам митрополит Шептицкий, если того захочет, может такую мелкую рыбешку, как Нафтула, в порошок стереть. Вот он и согласился заломить такую цену с чужого голоса, хотя наперед знал, что непосильно будет для газды Юрковича выкупить свою землю.
Иван, будто живого, видит перед собой священника Кручинского. Вскорости после разговора над Саном вызвал его преосвященный к себе на плебанию. Беседа у них не затянулась. Егомосць, как он красно ни говорил, не сумел убедить Ивана, учредителя и заместителя председателя совета общества имени Качковского, в целесообразности переименования читальни.
– Из вашей политики, егомосць, у нас в Ольховцах ничего не получится, – сказал Иван. – И не сушите себе голову, пан отче. Берегите ее для молитв, не для политики. От всей души вам советую.
Сушить-то голову приходится теперь Ивану. Политика политикой, а землю, как видно, выкупить он не сможет. Знал, поповская душа, куда целиться, в самое сердце попал.
– Скажите, Нафтула, если бы я дал вам, сколько вы просите? Что тогда, а?
Нафтула пригладил бороду, зажал ее в кулак, лукаво сощурился.
– Ну что ж, газда Иван. Тогда по рукам. – Он отпустил бороду и протянул руку. – Сегодня же подписали бы у нотариуса контракт, а завтра, газда, да поможет вам бог: берите себе поле и делайте с ним что хотите. – Нафтула весело рассмеялся. – Хоть в головах кладите, хоть уголь в нем ищите.
Ивану было не до смеха, он отвел Нафтулину руку, нахмурился:
– Вы меня, Нафтула, не так поняли. Я говорю о другом. Разве нельзя у нотариуса поставить одну сумму, а в ваш, Нафтула, кошелек положить другую?
– Ни-ни, – испугался Нафтула. – Не толкайте меня на преступление. – Он опять сжал бороду в своей белой, сухой руке. – Я, газда, везде и всюду соблюдал имперские законы.
В тот день Иван заявился домой пьяный в лоск, с разорванным воротом рубахи. Увидев его, Катерина закрыла лицо ладонями: ей померещилось, что в хату вошел дед Андрей и у него блеснул топор в руке.
5
«Дорогой друг, Андрей Павлович!
Удивитесь, вероятно, когда получите мое письмо. Пишу его из львовской гостиницы «Жорж». Сегодня второй день, как прибыл сюда. По какому случаю? Да вроде за счастьем, за лучшей долей. Помните мое письмо, посланное вам зимой из Ольховцев? Сейчас уже начало лета, а в моих отношениях с сельчанами никакого просвета. Люди заупрямились, не понимают меня, вернее, не хотят понять. Я глубоко одинок, точно в пустыне, хотя вокруг меня людей хватает. Даже если бы совершенно отрекся от политики и, отгородившись стеной полного равнодушия к окружающему миру, знал лишь свою школу, даже тогда я не смог бы уже вернуть себе душевное равновесие, в коем пребывал до поездки в ваши края. Но оставаться безразличным к судьбе своего народа я не в силах. Не та, видно, у меня натура. Я не мыслю себе жизни без людского уважения, без любви ребят– школьников, без борьбы за свои идеалы. Мне, народному учителю, необходимо это как воздух, без всего этого я не способен преподавать даже азы арифметики. Я привык находиться в окружении людей, видеть в их глазах доверие и доброжелательную улыбку, привык, чтобы ко мне обращались не только за советами, но и за политическими новостями. Я с гордостью говорил своим коллегам из соседних сел о хоре в Синяве, не раз поощрял добрым словом талантливых, игравших на местной сцене артистов, гордился сельскими книголюбами, которым я сумел привить желание учиться. Ныне мне нечем похвастать. Холодный северный ветер недоверия погасил мои теплые, братские отношения с окружающими людьми. Ко мне перестали заходить, не нуждаются уже в моих советах, пройдет еще какое-то время, и на мое «слава Иисусу» при встречах перестанут отвечать.
«Что же, Петро Юркович, как жить дальше?» – спросил я сам себя. Отречься от великих, воодушевляющих идей, которые я привез из России, и вернуться к фальшивым обещаниям хорошей жизни, которую принесет людям в горы славянский мессия? Нет, возврат к старому невозможен! Кто попробовал у мудрого садовника отличное яблоко, тот не станет есть кислое с лесного дичка. Я вспомнил наши беседы о великом «каменщике» нашей культуры и… собрался в дорогу, а через шесть часов был уже во Львове.
Сегодняшний день ушел на розыски Франко. Хотелось увидеть Маркова, если подвернется возможность, дабы «рассчитаться» с ним за то зло, которое он причинил мне и моим лемкам. К сожалению, меня постигла неудача. Маркова не застал дома, служанка сказала, будто пан доктор сейчас в Вене, а сыновья Франко сообщили, что отец тяжело болен и принять меня не может.
Скоро полночь. Уличный шум стихает. В открытое окно гостиницы вижу Мицкевича, к которому подлетает ангел с лирою в руках. На мысль невольно приходит, что у этого памятника великому польскому поэту не раз стоял Франко. Может, он и сейчас там? Мне почему-то кажется, что в такую темную летнюю ночь Франко не дает спать людское горе, что он обходит львовские улицы, задерживается перед низкими окнами в рабочих кварталах, подслушивает обращенную к богу мольбу о завтрашнем куске хлеба…»
* * *
Петро сел на свободное место напротив господина с развернутой газетой в руках и заказал кофе с рогаликом. Официант отошел, а Петро оглядел кофейню, скользнул глазами по посетителям, остановил взгляд на изящной светловолосой панночке, что сидела одиноко у окна, затем перевел взгляд на соседа. Тот, забыв о кофе, погрузился в чтение. Большая газета закрыла его с головой, из-за нее виднелись лишь русые, зачесанные назад волосы и верхняя часть высокого белого лба… «Діло», – прочел Петро название газеты. Раньше он почти не заглядывал в нее. Принципиально не желал брать в руки газету, которой зачитывался ольховецкий священник Кручинский. Но, вернувшись во Львов из России, в первый же день накупил и принес в номер гостиницы целую пачку «Діла» – все, что осталось в киоске нераспроданного за последнюю неделю. Захотелось детальнее познакомиться с политической и общественной жизнью Галиции, заодно понять, чем привлекает Семена Кручинского эта большая и, как видно, солидная газета, которую чаще всего можно увидеть в руках так называемых «сознательных украинцев». «Сознательные украинцы» – враги москвофилов, враги всего того, что идет с востока и имеет какую-то связь с Россией, от царской политики до литературы и искусства включительно.
– Вот ракалии! – вдруг вырвалось у соседа, и с этими словами, скомкав газету, он отбросил ее от себя.
На шум подняли головы посетители кафе: одни смотрели с осуждением, другие с иронической усмешкой.
Петро заинтересовался поведением соседа. Медленно прихлебывая кофе, он незаметно окинул его внимательным взглядом: суховатое лицо удлиненного овала, болезненные пятна румянца, то медленно угасавшие, то снова вспыхивавшие на бледных щеках; ухоженная светло-русая бородка, подкрученные кончики усов и горящие гневом, но, несмотря на это, грустные темно-серые глаза.
– Прошу прощения, – ощутив на себе взгляд Петра, проговорил бородатый. Он вынул из кармана основательно потертого темного пиджака пестрый носовой платок и принялся старательно вытирать им ладони. – Будь вы украинцем, вы поняли бы меня.
– Так я… – Петро запнулся, заколебавшись на миг. Впервые после возвращения из России придется ему сознательно назвать себя тем, от чего ранее он – и тоже сознательно – отрекался. – Так я, сударь, украинец.
– Тем лучше, милостивый государь, – похоже, обрадовался собеседник. – Следовало бы, конечно, воздержаться. Неудобно получилось, сам понимаю. Но поймите, сударь. Эта помойная лохань народовцев[18]18
Народовцы – участники политического движения украинской национально-буржуазной интеллигенции Галиции.
[Закрыть] смеет порочить нашего Франко!
– Франко? – переспросил пораженный Петро.
– Да, Франко. – Бородатый забыл, что он не один в кофейне и что посетители уже навострили уши, а панночка даже перестала жевать рогалик, ловит каждое его слово. – На Франко, сударь, на этого гиганта мысли нашего народа, они осмеливаются…
– Кто «они»?.. – Петро почему-то вспомнил Михайлу Щербу, который тоже величал Франко гигантом мысли. – Кто, спрашиваю, «они»?
Бородатый пристально посмотрел на Петра:
– А вы, простите, не здешний? Не львовянин?
– Нет. Я из Санока.
– Из Санока? – удивился сосед. – Лемко, значит, не так ли? Москвофил, конечно.
– В прошлом, сударь, – признался Петро, и оттого, что он сказал это, ему даже легче стало, как-то даже веселее смотреть на белый свет. – Но на Франко не поднял бы руки.
– А они, негодяи, осмелились. Я приверженец и друг Франко. Может быть, слышали? Володимир Гнатюк, – он наклонился над столиком и протянул Петру руку. – Будемте знакомы. Очень рад встретить лемка, да еще москвофила. Франко, милостивый государь, очень неприятную вещь сказал однажды по вашему адресу, а эти, простите, швабские холуи, эти торговцы честью своего народа посмели в сегодняшнем номере своей газеты назвать великого правдолюба продавшимся Москве иудой. Франко – изменник] Вы слышали? За то, что он любит русский народ…
Закончить ему не дали. Чья-то тарелка с шумом пролетела у самого уха Гнатюка, упала неподалеку на пол и с дребезгом разлетелась на мелкие кусочки…
– Предатель! – чуть не захлебнувшись от возмущения, воскликнула паненка. Она подскочила к столику, с силой стукнула по нему ладонью. – Очень сожалею, что я женщина и мое воспитание не позволяет мне выщипать по волоску вашу мерзопакостную, кацапскую бороду.
В кофейне поднялся шум, загромыхали стулья, понеслись угрозы по адресу «москаля». Молодые панки повскакали из-за своих столиков, сбились вокруг Гнатюка, одни закатывали рукава, другие занимали места у дверей. Коренастый чернявый молодой человек с сине-желтой ленточкой на лацкане серого пиджака подошел вплотную к Гнатюку, положил ему на плечо тяжелую ладонь:
– Хотелось бы знать, пан Гнатюк, сколько платят вам москали за измену? Наличными или, может…
Гнатюк сбросил с плеча руку и, поднявшись, встал перед ним.
– На такой вопрос я нашел бы вам, юноша, что ответить, если бы вы были здесь один.
Молодой человек снял пиджак, бросив на руки приятелю.
– Мои друзья, ваша милость, отвернутся, зачем им быть свидетелями того, как я стану учить вас политической толерантности.
Гнатюк схватил стул и подался на шаг назад. То же самое проделал Петро.
– Вы говорите о политической, иначе говоря, терпимости, молодой человек, – начал Гнатюк. – А разве ваше «Діло» придерживается терпимости, раз оно публично называет общественную деятельность Ивана Франко изменой нации?
– Ибо так оно, ваша милость, и есть, – ответил молодой человек.
– Простите, паныч, а вы читали что-нибудь Франко?
– Да, пане, читал. И восхищался его талантом и считал его гением, сударь, пока не дочитался до его ренегатства, пока он не перекинулся, предатель, к москалям.
– Предатель вы, паныч. Вы и подобные вам, продающие на каждом шагу свой народ.
Молодой человек схватил ближайший стул, то же самое сделали его коллеги. Кольцо осады вокруг Гнатюка и Петра сжалось. Все выжидали, кто начнет, чья первая рука поднимется и замахнется стулом. Но до драки не дошло. В напряженной тишине послышались торопливые шаги хозяина кофейни, плотного сложения элегантно одетого человека с желто-голубой полоской в петлице черного пиджака. Заметив на ходу публике, что сейчас сюда прибудет полиция, он с холодной вежливостью обратился к Гнатюку:
– С сегодняшнего дня, пан редактор, я не буду иметь удовольствия видеть вас в своем заведении. Здесь собираются лишь те, кто уважает газету «Діло» и кому дороги ее национальные интересы. Будьте здоровы, пан редактор.
На пороге кофейни появились двое полицейских. Молодые люди у дверей расступились, давая им дорогу, а хозяин жестом руки пригласил их к свободному столику:
– Прошу, панове, сейчас вам подадут кофе.
* * *
«Дорогой Андрей Павлович!
Прошло четыре дня, как я отложил начатое было письмо к вам. Я все еще во Львове. Выеду, наверное, завтра. Никак не соберусь с мыслями, не знаю, с чего начать, не подыщу слов для описания моих впечатлений от Львова. Будь ради чего, я прожил бы здесь подольше, ведь в таких «университетах» я еще не учился.
Пожалуй, начну с того, как и при каких обстоятельствах мне удалось познакомиться с одним из интереснейших людей Галиции, с Володимиром Гнатюком. Слышали ли вы там, над Днепром, об этом человеке? Ученый – фольклорист и этнограф, автор нескольких солидных книг в этой области науки, прогрессивный деятель литературы, неутомимый редактор и издатель. «Украинско-русский издательский союз», при участии Франко и Гнатюка, за десять лет выпустил более трехсот беллетристических книг! Сочинения Коцюбинского, Леси Украинки, Стефаника, Леся Мартовича, Нечуй-Левицкого, Тесленко именно здесь, во Львове, благодаря стараниям редакторов Ивана Франко и Володимира Гнатюка впервые увидели свет.
Я везу два чемодана этого богатства. Помимо художественной литературы прихватил кое-что из политической. Например, книгу Фридриха Энгельса «Происхождение семьи», выпущенную «Издательским союзом».
Рухнуло мое москвофильство, развеялось, Андрей Павлович, теперь уже как дым на ветру. Четыре дня, проведенные во Львове, в «Научном обществе имени Шевченко», стоят четырех лет университета. После одной отвратной сцены во львовской кофейне я окончательно стал на сторону Франко.
Однажды Франко, дискутируя с галицийскими народовцами, написал в своей статье «Искренность тона и искренность убеждений»: «Мы все русофилы, слышите, повторяю еще раз: мы все русофилы. Мы любим великорусский народ и желаем ему всяческого добра, любим и изучаем его язык и читаем на этом языке, пожалуй, не меньше, может, и больше, чем вы».
При случае корреспонденты народовской газеты «Діло» припомнили это Франко. Он посмел сказать: мы все русофилы, ибо любим великорусский народ… А должны ненавидеть, как учит «Діло». И не с востока надеемся получить свободу, а с запада (то есть из Вены, от Габсбургов), ибо не в азиатской глухомани, а у культурных соседей (читайте, у немцев) мы чему-то можем научиться… Газету, обозвавшую Франко предателем национальных интересов, я бы тоже бросил под ноги, как это сделал возмущенный подобной подлостью Гнатюк.
За четыре дня я сдружился с Гнатюком, полюбил его за высокую принципиальность, так как успел убедиться, до чего благородной, чистой, бескорыстной любовью любит он свой народ и как горячо ненавидит его врагов. Я теперь все равно что очарованный своим учителем школьник, знаю, с кого брать пример. Буду таким, как Володимир Гнатюк! Ах, сколько интереснейших бесед провели мы за эти четыре дня! (О моем настроении яснее всего свидетельствуют знаки восклицания, – я готов ставить их после каждой фразы!) Гнатюк помог мне подобрать литературу, почти все, что выпустил в свет «Издательский союз». Кроме Шевченко и Франко везу Коцюбинского.
Гнатюк уверяет, что эти произведения особенно придутся по душе моим лемкам. Книги эти сослужат мне немалую службу, помогут открыть людям глаза. Это минимум, чего я должен добиться!
Желаю здоровья, крепко жму руку. Привет от меня вашей семье. Не забудьте и моей знакомой доброе слово передать.
Ваш П. Юркович».
* * *
Петро не ожидал встретить Михайлу Щербу под таким эскортом. Даже не вспомнил нынче ни разу о своем старом друге. Своих забот было полно в связи с отъездом, с прощальными визитами. Бросив в последний раз взгляд на памятник Мицкевичу, на здания, сгруппировавшиеся амфитеатром вокруг него, попрощавшись мысленно с Гнатюком, вчера поздно вечером проводившим его до дверей гостиницы, он уже примащивался на мягком сиденье фиакра, который должен был отвезти его на железнодорожный вокзал, когда вдруг увидел неподалеку необычную процессию: под конвоем полицейских – четверо верховых и четверо пеших – шел человек, лицо которого, вся стать, походка показались Петру знакомыми… Довольно высокий, худощавый, чуть-чуть сутуловатый, из-под картуза поблескивает цепкий взгляд проницательных черных глаз, волевой рот крепко стиснут, выдающийся вперед подбородок… Петро мгновенно перенесся в конференц-зал учительской семинарии, где семь лет назад эти глаза метали молнии, а на голову наставника сыпались до дерзости смелые обвинения: «И пусть пан отец не возводит напраслину на человека, чьей подметки он не стоит! Иван Франко – наша гордость, наш неподкупный гений!»
«Боже мой, неужели это Михайло Щерба?» – подумал Петро. Он поднялся с сиденья и, когда передние конвоиры миновали фиакр, крикнул, помахав над головой шляпой:
– Гратулюю, Михайло!
Щерба повернул голову на оклик, какую-то секунду приглядываясь к молодому человеку, махавшему ему из фиакра, и вдруг в его глазах вспыхнул огонек радостного изумления.
– Приветствую, Петруня! – дернул рукою, хотел снять с головы картуз – забыл, что руки связаны за спиной. – Приветствую! – крикнул он на всю улицу.
– Куда ведут тебя, дружище?
– На шпацир, Петруня!
Разговор оборвался. Петро увидел перед собой две морды: сперва добродушную лошадиную, потом искаженную гневом – усатого вахмистра, наклонившегося к нему с седла.
– До дзябла! – зашипел вахмистр. – Молчать!
Когда конвоиры скрылись за углом гостиницы, извозчик сказал, кивнув в ту сторону:
– В суд, милостивый пан, повели. Должно быть, важный преступник. При таком параде не меньше как к виселице присудят.
Через полчаса, сдав обратно в гостиницу тяжелые чемоданы с книгами, Петро подъезжал к зданию уездного суда. У входа выстраивались в боевом порядке жандармы – с примкнутыми к карабинам штыками, грозно поблескивавшими под жарким августовским солнцем. Жандармов поставили для порядка, чтобы сдерживать толпу, собравшуюся перед зданием суда, и зорко следить, чтобы среди синеблузников не затесались злонамеренные агитаторы… Как ни странно, Петра они не остановили. Очевидно, на жандармов произвел впечатление его модный костюм и элегантный, повязанный бантом галстук на белом стоячем воротнике. Жандармы расступились перед ним, даже показали отдельный ход для благородной публики.
Небольшой зал был переполнен до отказа. Преобладали простые люди в синих рабочих куртках, в потертых сюртуках и даже в крестьянском платье. «Шляхетной» публики, если не считать первый ряд для корреспондентов и официальных лиц, почти не было. Не найдя места, Петро прислонился к стене, чтобы удобнее было стоять, пока где-нибудь удастся сесть. Оглядел зал, скользнул глазами по пустым пока судейским креслам и остановил взгляд на деревянной загородке, за которой сидел подсудимый. Щерба, склонив голову, внимательно слушал человека в очках, вероятно адвоката. Время от времени он откидывал черные с синим отливом, густые волосы. За его спиной стояли с саблями наготове двое полицейских. Казалось, они готовы были зарубить каждого, кто приблизится или заговорит с арестантом.
– Господин Юркович! – вдруг услышал Петро знакомый голос. Повернул голову, увидел поднятую руку с белой каемкой манжеты, встретился взглядом с Гнатюком. – Прошу, – позвал тот, – здесь найдется местечко!
В действительности места не оказалось, но Гнатюк подвинулся, и Петро смог примоститься между ним и незнакомым рабочим.
– Хорошо, что не уехали, – в самое ухо прошептал Гнатюк. – Получите возможность ознакомиться с имперско-королевским правосудием. В свое время Франко так же судили.
– Франко? – не поверил Петро. – Кто же это осмелился поднять руку на поэта?
– Ого, сударь. Да его трижды сажали за решетку и трижды пытались засудить. Даже по этапу от села к селу гнали.
– Но за что же?
– Единственно за то, что не подчинялся им, стоял на своем. В тысяча восемьсот восемьдесят девятом году, перед самыми выборами в австрийский парламент, бросили в тюрьму за то, что мешал правительственным кругам своими выступлениями в прессе и на собраниях… Нечто подобное сотворили они и с Михайлой Щербой. И как мне кажется, именно потому, что он верен идеям и образу жизни Ивана Франко.
Петро старался не пропустить ни слова. Он узнал от Гнатюка, что Михайло работал корректором в одной из частных типографий и как председатель профессионального союза печатников города Львова подготавливал всеобщую забастовку типографских рабочих города. Владельцам частных производств удалось «убедить» имперского наместника Галиции барона Гуйна, что Михайло Щерба опасный государственный преступник.
– И подите же, – закончил невесело Гнатюк, – сфабриковали процесс и тем самым сорвали забастовку, к которой Щерба со своими друзьями так тщательно готовился.
– Владельцы типографии, вероятно, имеют к тому основания, – сказал Петро.
– Безусловно, – согласился Гнатюк, – они знают, кого сажать за решетку. Михайло Щерба немало насолил им за два года. Боюсь, что в этом подлом царстве Щерба обречен безвылазно торчать за решеткой…
– Суд идет! – объявил судебный пристав, распахивая двери, ведущие во внутренние комнаты. – Прошу встать!
Вошел и поднялся на помост преисполненный чувства собственного достоинства, тучной комплекции судья в испещренной золотыми пуговицами черной форме, за ним вошли двое присяжных, и, наконец, появился и сел за отдельный столик высокий и прямой как жердь прокурор.
На столик, стоявший слева от длинного судейского стола, пожилой секретарь положил евангелие в темном тяжелом переплете, перед ним поставил черный крест с распятием, и началась длительная нудная процедура, имевшая задачей узаконить в глазах публики все, что произойдет на этом процессе.
Судья зачитал обвинительный акт, согласно которому Михайло Щерба, подданный Австро-Венгерской империи, обвинялся в подстрекательстве рабочих к нарушению правопорядка и имперско-королевских законов, а также в тайной деятельности в пользу соседней державы.
Начался допрос подсудимого.
– Подсудимый! – Судья поднял от бумаг гладкое, чисто выбритое лицо, остановил холодный взгляд на сухопаром человеке за деревянной перегородкой. – Встаньте, подсудимый. – Щерба поднялся. – Имя и фамилия, подсудимый?
– Михайло Щерба, – четко прозвучал в зале голос подсудимого.
– Год рождения?
– Тысяча восемьсот восемьдесят третий.
– Я к вам, подсудимый, обращаюсь по-польски, следственно, прошу отвечать на том же языке.
– Простите, пан судья, австрийская имперско-королевская конституция дает равные права всем языкам народов, населяющих Австро-Венгрию.
Судья нахмурился, открыл было рот, собираясь, должно быть, отрезать: «Это вам так кажется», – да, вспомнив, что он не среди своих в польском казино, а в государственном австрийском суде, воздержался от реплики и повел допрос дальше: