Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 44 страниц)
– Само собой разумеется, – сказала она.
Произвела ли впечатление теплая улыбка Галины, с которой она заговорила на языке самого императора, или ее красота, но только оба жандарма разом подтянулись, когда же прекрасная панночка принялась рассказывать, что чуть ли не ежедневно видит августейшего и даже имела честь видеть, как из Сараева привезли тело убитого сербами престолонаследника Франца-Фердинанда, оба жандарма отдали честь и щелкнули каблуками так лихо, что затряслись черные перья на их касках.
– Что ж, господа, – сказал Щерба, повернувшись к своим конвойным, – мы не зря сюда завернули. Поговорили с венской пани, а на столе, прошу взглянуть, полно всякой снеди и непочатые бутылки с шнапсом…
Петро стал приглашать жандармов в дом, а увидев войта, как раз подошедшего к крыльцу, выскочил во двор, чтобы позвать и его. Непрошеные гости согласились выпить по стаканчику оковиты[21]21
Оковита – водка лучшего сорта.
[Закрыть]. А известно, где стаканчик, там будет и бутылка, рассчитывал каждый про себя, заходя в дом.
Пока в хате рассаживали императорских слуг, а Галина рисовала перед ними заманчивые картины последнего бала, на котором она имела честь танцевать в паре с покойным кронпринцем Францем-Фердинандом, Михайло Щерба шепнул Петру на другой половине хаты:
– Меня ведут по этапу из самого Львова. Не мог я выдержать без своих друзей, без той работы, которую там в свое время начал. И потянуло опять туда. Законспирировавшись, начал все сначала, да вот… нашелся провокатор, ну и выдал меня. Хотел прихлопнуть подлюгу – не успел, забрали. – Щерба показал на ноги: – Видишь, протер всю подошву. Босиком почти. Обносился за дорогу…
– А юмора все-таки не утратил, – пошутил было Петро.
Щерба махнул рукой, устало опустился на лавку.
– Какой там, к бесу, юмор. Ноги в ранах. Чувствую, что не дойду, если не отдохну. Они, эти императорские бугаи, меняются на каждом перегоне, а я… Так же когда-то и Франко от села к селу гнали. С гор аж до родных Нагуевичей. Я хоть не попал под ливень, а Франко, бедняга, промок в дороге, простудился и чуть не умер. Теперь, на старости лет, все сказывается. Хворает. Прикован к постели. – И, вздохнув, закончил: – Насилу уговорил их, – Щерба кивнул на дверь, из-за которой долетал шум голосов, – насилу уговорил свернуть сюда. Они, похоже, большие охотники выпить.
Петро слушал печальную историю, и у него складывался план, каким образом спасти Михайлу от дальнейших невзгод в дороге. Вместе с Галиной в фаэтон бородача должен будет сесть и Михайло Щерба. На станции они пересядут на краковский поезд, а вечером будут в Кракове. Успех этого плана зависит исключительно от Галины – хватит ли у нее находчивости, чтобы заморочить головы пьяным жандармам и войту, сыграв перед ними роль венской пани…
Петро оглянулся на скрип двери и увидел перед собой жандарма с карабином в руке.
– Сейчас, сейчас, господин жандарм. Только вот дам что-нибудь на ноги да переодену своего друга. Нельзя же его в таком виде выпустить пред ясные очи пани из Вены.
Жандарм стукнул ложем карабина об пол, хмуро ответил:
– Бардзо добже, пане. Переодевайтесь, я подожду около вас.
12
Война!
А что я могу сказать о ней? Упала с неба как молния, оглушила, перепугала людей, забрала у меня отца, потом дядю Петра, забила людьми все камеры саноцкой тюрьмы, заполнила усатыми солдатами казарму и просторный ее двор…
И это война? А мы ее не такой представляли. Читали о ней в школьной хрестоматии, знали со слов учителей, но это вовсе не было страшно, а очень интересно. Бахают, гремят где-то там, за горами, тяжелые орудия, бьют винтовки и пулеметы, солдаты кричат «ура!», выставив впереди себя блестящие австрийские штыки, от всего этого, ясное дело, вынуждены отступать враги. И еще то было ясно для нас, школьников, что впереди войска на белом коне едет самый храбрый на свете, очень похожий с лица на Франца-Иосифа офицер. В одной руке у него плещется на ветру знамя, в другой – поблескивает сабля. Так описывали войну в хрестоматии, так мы ее себе и представляли – легкой забавой под бравурные марши оркестра, так мы не раз и играли в нее, имея на вооружении самодельные деревянные винтовки и сабли.
Война к нам пришла в виде генеральского, приказа явиться здоровым мужчинам – семейным и холостым – в казарму в Саноке, в виде арестов людей, которые никогда не были преступниками и никому ничего дурного не сделали, реквизиции хлеба и сена для имперских коней, грозного запрета выступать против самоуправства властей. Все вершилось именем императора, для его войны с врагами Австро-Венгерской империи, для победы Австрии над Россией.
На следующий день после объявления войны ушел из родного дома отец. Прощание было недолгое. Он подержал на руках Петруся, наклонился к Зосе и Иосифу, прижал обоих к груди, поцеловал в щечки, а когда обнимал меня, сказал, будто младшему хозяину:
– Ты тут, Василь, самый старший, так заступишь мое место. Помогать будешь маме. Слышишь?
Я только кивнул головой, от горя не мог вымолвить ни слова.
А маме, видать, стыдно было плакать при нас, она сдерживалась и всю дорогу до самого моста через Сан слушала отца, что должна сделать по хозяйству без него, зато как вернулась домой, заперлась в боковушке и до самого вечера не выходила к нам.
Еще через несколько дней через Ольховцы, по дороге к соседним горским селам, прошли жандармы. Вскорости до села долетели слухи об арестах у соседей. Потом на имперском тракте появились первые арестанты в сопровождении «черных когутов».
В Ольховцах притихли. Село и вовсе замерло, когда кое– где по дворам блеснули жандармские штыки. Я вышел на мостик через ручей и увидел, как вели наших сельчан под конвоем в город. Санок все забирал во имя императора: и людей для войны, и людей, которые не годны для войны, но ради безопасности императора должны сидеть за решеткой. В селе остались женщины, старики, дети и подростки, как я, которых ни в армию, ни в тюрьму еще нельзя забрать. Я смотрел с мостика на проходящих, узнавал своих соседей, знакомых и не мог понять, за что их гонят из села, в чем они провинились перед императором. Мне почему-то вспомнились те давние времена, когда гайдуки не осмелились бы так спокойно отправлять людей в тюрьму. Я знал збойницкие песни, любил их за смелые слова и однажды даже записал в своем дневнике под диктовку дяди Петра збойницкую легенду о тех, кто не боялись высоких саноцких стен, а, захватив укрепленный Санок, в жестокой схватке освобождали узников из тюрьмы.
Я смотрю вслед арестованным газдам, смотрю долго, пока они не исчезают за поворотом дороги. Не замечаю, что ко мне подходит Суханя.
– За что их берут? – спрашиваю я товарища. – Ты не знаешь, Ивась?
Он украдкой шепчет:
– На фронте у нашего императора дела плохи. Русские перешли Збруч и двигаются к нам, в Карпаты. Боится Франц-Иосиф, что белый царь начнет здесь раздавать людям землю.
– Я, Ивась, спрашиваю про людей. За что их повели в тюрьму?
– Как ты не понимаешь? Если заберут всех газд – одних в войско, других в тюрьму, то кому же царь будет раздавать землю?
– Ты от кого об этом слышал?
– От газды Илька. – Суханя огляделся, не подслушивает ли кто нас. – Покута не дался жандармам, спрятался от них. Вот хитрый мужик, а?
На следующий день было тепло и солнечно. Мама ушла в церковь, Иосиф взял на руки Петруся и пошел с Зосей к соседям, так что я мог спокойно браться за дневник. Сев за стол, раскрыл тетрадь, обмакнул в чернила перо… Однако с чего же начать? Чтобы описать все, что произошло за неделю в Ольховцах и в нашей семье, не хватит целой тетради. Хотелось и об отце теплое слово сказать, и про зло, нанесенное императором, и про маму, которая от свалившегося на нее горя перестала улыбаться нам…
Но не успел я написать и строчки, как стукнула во дворе деревянная щеколда, послышались шаги в сенях и в хату вошел в синем солдатском мундире… кто бы вы думали? Дядя Петро!
– Дядя! – воскликнул я радостно и как ошалелый бросился навстречу, к его руке. Он был такой смешной в жолнерской пепельно-синей форме! Я схватил с лавки его шапку, надел и, смеясь, стал вертеться перед зеркалом.
– Будет тебе, Василь, – остановил меня дядя и поинтересовался, где мама, потом спросил, что она сегодня варила, а когда узнал, что кроме борща в печи стоит макитра с пирогами (сегодня ж воскресенье!), сказал:
– Я так голоден, что, наверно, все пироги съем.
– О, там их много, дядя, – рассмеялся я.
– Ну, так ты мне, Василечко, поможешь. Согласен?
– Согласен!
Но дяде не пришлось даже попробовать пирогов. Когда он, вытащив из печи макитру, обернулся ко мне за тарелкой, скрипнула дверь и в хату, пригнувшись, чтобы не задеть черной каской за притолоку, вошел жандарм.
По моему телу пробежали мурашки. «Это за дядей, – подумал я в первое мгновение, но тут же успокоил себя: – Императорского жолнера «черный когут» тронуть не посмеет».
Стряхивая с рук золу, дядя с виду спокойно спросил:
– У вас есть ордер на арест, пан капрал?
– Ордер? – плечистый, упитанный жандарм шевельнул черным усом. – Теперь времени не хватит на всех ордера писать. Имею список, пан Юркович. – Он вынул из кожаной сумки записную книжку, перевернул несколько страничек и прочитал: – Петро Юркович, учитель и начальник школы в селе Синява, двадцать семь лет. – Глянул насмешливо на дядю: – Достаточно этого для вас, пан профессор?
– Нет, не достаточно, пан капрал. Ордера не имеете, а к спискам вашим у меня доверия нет. – Дядя горделиво одернул мундир. – Кроме того, я жолнер императорско-королевской армии.
– Пан Юркович уже не есть жолнер, а лем[22]22
Лем – лишь, только; отсюда произошло название этнографической ветви украинского народа.
[Закрыть] политический преступник.
Дядя искренне удивился:
– Лем, говорите? Но ведь и вы лемко? По выговору узнаю. Какого уезда, хотел бы я знать? И что же вас заставило пойти на сию, простите меня, службу?
– Какое вам до этого дело, лемко я или не лемко? Вот пан профессор наверняка лемко, а я пана поведу в город как простого мужика. – «Черный когут» ударил прикладом карабина об пол и хмуро приказал: – Прошу собираться в дорогу, пока не попробовали моего штыка!
«Вот как тебя, профессор, уважил землячок, – подумал Петро. – Нет, капрал, после того как я побывал в России, я так легко не подставлю руки под твои наручники. Дед Кирилл из Миргородского уезда кое-чему научил меня». А громко, будто покоряясь, сказал:
– Пан капрал прав. У кого оружие – у того и право и сила. Однако я думаю, что пан капрал не будет против, если я отведаю на дорогу этих пирогов? – Петро положил ладонь на край горячей макитры. – Не много времени на это потребуется.
Жандарм нахмурился. Впервые приходилось иметь дело с такого рода арестованным. Думает о пирогах, когда в подобных случаях люди заливаются слезами или цепенеют от страха. Ну что ж, пусть будет так. Пусть профессор не думает, что у жандарма нет сердца.
– Гут, я разрешаю! – сказал он и отошел к лавке, сел под окном, откуда, не спуская глаз с арестованного, с любопытством следил, как тот накрывал белой скатертью стол, как вместе с мальцом расставлял тарелки и раскладывал вилки, а под конец перенес туда и макитру. Сглотнул слюну, когда профессор принялся накладывать в тарелку пироги. Горячие, с тонкой поджаристой корочкой, они наполняли помещение аппетитным запахом, вызывали картины далекого детства, когда добрая матуся ставила на стол в праздничный день горячие, зажаренные на масле пироги. Жандарм заерзал на месте. «А для кого вон та вторая тарелка? Уж не для меня ли? Э, нет, – с сожалением заключил он. – Жандармов к столу не зовут…»
Однако, как ни странно, профессор, по-видимому, еще не почувствовал себя арестантом и с отменной вежливостью пригласил пана капрала к столу.
– Таких пирогов вы еще не едали. Не смотрите, что картофельные… Хотя вижу – здесь есть и с капустой. На Украине, пан капрал, их называют варениками. Их там творогом начиняют. И в сметану макают. – Петро беспечно, словно имел дело с другом, рассмеялся. – Там даже песню про них сложили. Про вареники в сметане! Однако прошу, пан капрал, подвиньтесь поближе. – Профессор показал на стул перед столом. – Прошу.
Пересев с лавки на стул, жандарм зажал карабин меж колен, протянул руку к вилке, хотел улыбнуться хозяину в благодарность за угощение, да вспомнил, что ему это не к лицу, и, прежде чем воткнуть вилку в пирог, спросил тоном придирчивого следователя:
– Так вы, пан профессор, были в России?
Петро, словно только и ждал этого вопроса, весело, даже с гордостью, ответил:
– Не только в России, пан капрал, даже в царской столице Санкт-Петербурге!
Рука жандарма, нацелившаяся на маслянистый пирог, вздрогнула:
– И пан профессор видел самого царя?
Петро рассмеялся:
– Что видел! Я имел честь, пан капрал, разговаривать с его величеством.
На Петра уставились черные глаза, вылезшие из орбит от подобного дива: этот политический преступник даже не пытается вывернуться, открыто сознается в своем страшном преступлении.
– И какую же пан профессор имел беседу с его величеством?
Петро сразу посерьезнел и, бросив искоса взгляд на Василя, который остолбенело стоял возле печи, до крайности изумленный услышанным, сказал с подчеркнутой таинственностью:
– О нашей беседе, пан капрал, узнает лишь пан комендант Скалка. – Профессор приложил ладонь к нагрудному карману мундира. – В моих заметках та беседа записана со всеми подробностями.
Теперь-то уж жандарм мог спокойно приняться за еду. Воткнув вилку в крайний, с поджаренным лучком пирог, он поднес его ко рту, откусил половину и, смакуя, довольно усмехнулся. В минуты служебных удач, когда ему особенно везло в работе, он переносился мысленно к своему горемыке отцу и победительно подтрунивал над его жалкой судьбой хлебороба-бедняка.
– Нравится вам? – прервал его размышления Петро.
Жандарм кивнул головой, молча потянулся за следующим. Такие вкусные пироги он ел только дома. Давно это было, ой как давно! Сейчас Гнат не бывает у родителей. Отец отрекся от сына, – тот погнался за легкой жизнью. Из ума выживший старик был против того, чтобы Гнат после военной службы пошел в жандармерию, он говорил: «Не велика радость твои капральские, звездочки. Лучше берись за честную работу. Не к лицу мужицкому сыну, да еще и лемку, цепляться за жандармские цепи. Проклянут тебя люди за твое ремесло».
Сейчас Гнату смешно вспоминать эти слова. У отца понятия о порядочности как у простого газды. «Грязная работа», – говорил он. Так ведь у шкуродера она еще грязней! Он ловит псов, а я надеваю наручники таким политикам, как этот. «Разве ж это не благородная работа, – сказал майор Скалка, – подпирать императорский трон своими мощными плечами?» И карабин этот, отец, как перышко. Неужели ты думаешь, что твоему Гнату легче было бы рубить в лесу толстенные пихты, а дома водить плуг за твоей клячей? Нет, батько, я хоть и лемко, да не такой дурак, как ты думаешь. Гнат предпочитает служить императору да таких профессоров впереди себя гнать.
Хороши пироги, только неудобно нести их в рот мимо зажатого между коленями карабина. Острое лезвие штыка мешает наклониться к тарелке, все время напоминая, кто ты есть. Гнату хоть на минутку, хоть за пирогами хочется забыть о своих обязанностях. Пусть себе карабин постоит сбоку, опостылело Гнату день за днем таскать его по неблизким дорогам уезда.
Жандарм отставил ружье, прислонил к столу, снял, кстати, и каску, положил на лавку у окна, расстегнул воротник мундира и гуттаперчевый белый воротничок.
– Теперь гут, – сам себе сказал он и опять взялся за вилку.
С профессором тары-бары не разводил: запрещено, согласно жандармскому предписанию, зато не без приятности перенесся мыслью в кабинет пана Скалки, перед которым окажутся заметки, записанные со слов самого царя… Боже, Гнат даже представить себе не может, как же просияет седоусое лицо коменданта Скалки. Ознакомившись с бумагами, пан майор, верно, скажет:
«Эти заметки пойдут в Вену, к самому императору Францу-Иосифу. И повезешь их ты, капрал. Поедешь капралом, вернешься не меньше как вахмистром».
– Ну что, хороши пироги? – нарушил молчание Петро.
Жандарм кивнул головой, промычал что-то невнятное, с трудом глотая плохо прожеванный вареник. «Хоть бы ты подавился, земляк, – пожелал ему Петро. – Чтобы мне не пришлось марать об тебя руки». Мысли Петра вертелись вокруг одного: как перехитрить «гостя» и завладеть его карабином. В голове зарождался отчаянный план: неожиданным ударом между глаз свалить «когута» вместе с шатким стулом на пол и в тот же миг схватить карабин… Если удастся, игру в щедрое гостеприимство тотчас прекратить, если же не удастся и жандарм, прежде чем упасть, успеет схватить свой карабин, расправа тоже будет короткой…
Петро почувствовал, как часто пульсирует кровь в висках. Чем ближе дело подвигалось к тому, что в тарелке «гостя» не останется пирогов, тем отчаяннее колотилось сердце. Внутри у него все похолодело, стало не до пирогов, они не лезли Петру в горло, – все представлялось, с какой яростью всадит «землячок» штык ему в грудь…
«А ты, Петруня, не давайся, – вдруг прозвучал в его ушах голос Щербы. – Тебе еще рано умирать. Пусть подыхает этот предатель народа, мерзкая, продажная душа. А ты, Петруня, должен жить ради своего нелегкого дела, которое начал по селам. Ты не зря побывал в России. Теперь в Синяве, в Ольховцах, по другим селам в церковь идут не попов слушать, а твою мужичью литургию возле церкви. Если б не война – Шевченко и Франко уже дошли бы до лемковских гор и там люди узнали бы другую, истинную правду…»
Петро прислушивается к внутреннему голосу, и перед его глазами вставал Щерба, который именно такими словами подбадривал бы его, окажись он здесь, кивал бы головою в знак согласия, в знак того, что оправдывает то страшное, на что Петро вынужден решиться, пока жандарм не добрался до последнего пирога…
«Добре, Михайло, я кончу игру, я сделаю все, как ты советуешь». И, отложив вилку, смеясь на радостях, он восклицает:
– О, у пана капрала прекрасный аппетит! – Петро поднимается, протягивает руку к макитре. – Так позвольте, пан капрал, вам еще подложить?
– Не много ли будет? – заколебался жандарм.
– Ну, пожалуйста, пожалуйста, пан капрал, – уговаривает Петро. – На Украине их по полмакитры съедают. Таких, пан капрал, даже в Вене не попробуете.
Василь стоял у печки, наблюдая эту мирную сцену, и не мог понять, что происходит с дядей. Что жандарм жрет да еще и похваливает пироги – не удивительно, ведь его пригласили к столу. А что дядя лебезит перед жандармом, Василю просто стыдно делается за него. Василь на месте дяди поступил бы совсем по-другому. Их же двое, а этот пес один. Ишь как облизывается, как нахваливает мамины пироги! «Вы, дядя, – подмывало подсказать Василя, – надвиньте ему макитру на голову. Право! А карабин я сам схвачу…» Мальчик тяжело перевел дух. Нет, не родился дядя Петро храбрым збойником. Накладывает пироги так вежливенько, с любезной улыбкой, будто перед ним сидит не «черный когут», а лучший его друг.
И вдруг произошло чудо! Дядя Петро, словно подслушал мысли Василя, поднял обеими руками макитру и… вместо того чтобы поднести к тарелке, мгновенно надвинул ее «когуту» на голову, с силой оттолкнул его от себя и вместе с шатким стулом опрокинул на пол.
И тут произошло новое чудо: дядя, точно самый настоящий збойник, схватил карабин и, блеснув на солнце штыком, приставил его к груди оторопелого жандарма, лежавшего среди пирогов и обломков разбитой макитры. Черные космы волос, искаженное страхом лицо, черный мундир – все было залито, испачкано маслом и поджаренным луком. Один пирог почему-то оказался на груди, у самого подбородка, другой прилип к волосам, третий, недоеденный, застрял во рту…
– Вздумаете сопротивляться, – сказал Петро, – проткну штыком грудь. Он у вас, пан капрал, наточенный?
– Что вы собираетесь делать? – с трудом выдавил из себя «черный когут».
– Сейчас увидите. – Петро кивнул Василю: – Вынь из сумки наручники. – Мальчик, словно ждал этого приказания, кинулся к кожаной сумке на боку у жандарма, вытащил цепь с наручниками. – Надень их на руки пана капрала. На замок. Хорошо. А теперь, пан капрал, прошу встать. Малейшее движение – и штык в спину. Василь, надень на него каску. Все. И будь здоров! Слушайся маму. Мы не скоро увидимся с тобой. Ну, вперед, пан капрал. Стежкой за хатой – и к лесу. Там я прочитаю вам свои заметки.
Вечером того дня я записал в своем дневнике:
«Ненавижу тебя, император, самой сильной, какая только может быть в человеке, ненавистью! Ненавижу и проклинаю! Чтоб тебе, противному седому старикашке, вечно холодным червем по земле ползать, чтоб ты, как говорит мама, пожрал своих детей, чем наших людей поедом есть! А еще проклинаю тех писак, что тебя, старый черт, нахваливали в школьных хрестоматиях! Придумал, благо ты император, войну для людей, чтоб в тебя за это, ворюга, первая же москальская пуля угодила, чтоб ты сдох без креста и без исповеди и чтоб на твою могилу плевали все люди! Так говорит заплаканная мама, так говорю и я!»
13
Не спится Катерине.
За окном тихая осенняя ночь, в хате черная густая темень. Замолк сверчок на шестке, неизменный спутник долгих тревожных ночей Катерины. Спят малые дети рядом с ней на кровати, не слышно на печи Иосифа, оторвался от своей тетради, задул лампу неугомонный Василь в боковушке. Одну ее мучит дурное предчувствие, не может уснуть от щемящей боли в сердце, от нескончаемых тяжких дум.
Что ждет их? Ради чего император затеял войну, когда его войска за какой-то месяц откатились аж к Перемышлю, отдали врагу пол-Галиции? Русские-то пусть бы приходили, измучились люди под этими швабами, осиротело село от арестов и мобилизаций. Но, боже милостивый, подумал ли ты, что в том императорском войске ее газдуня, ее любимый Иван? Что ж это получится, когда русские вступят в село? Она здесь с детьми, а газда там, невесть где, отступает со швабами из родного края… Кто ее защитит от чужих жолнеров? Если «свои» забрали вчера корову, а перед тем очистили чердак от зерна и сена, чего ждать от вражеских жолнеров, от тех страшных вояк в лохматых шапках, которых называют казаками. Вахмистр гонведов[23]23
Гонведы – венгерские королевские солдаты.
[Закрыть] заворчал на нее, когда, обняв за шею корову, она прощалась с ней.
– Мы всего лишь коров берем, а казаки вас самих поведут на веревке. Казаки вам покажут, чей император лучше!
Тем временем из Санока долетели иные слухи, более радостные, – что из города бегут богатые торговцы, что исчез из замка всемогущий уездный староста со всем своим «причтом», а в самую последнюю минуту дал деру комендант Скалка с «черными когутами», а за ним драпанул из поместья владыка гор и лесов пан Новак с сыновьями.
С той минуты в Ольховцах кончилась имперская власть. Вместе с последним полком потрепанной под Перемышлем пехоты отошла за Сан императорская Австрия, и панские земли, все горы и леса остались людям.
Илько Покута, вылезший из убежища и целехонький день наблюдавший за переполохом на тракте, радовался, как малый ребенок:
– Ага, Каська, что я говорил? Кончилось владычество Австрии. Панские земли теперь свободны. Придут москали и скажут – берите себе свое кровное, газды лемки!
Внезапно глухой взрыв где-то в стороне моста прервал неторопливое течение Катерининых мыслей. Перепуганная, затаила дыхание, прислушиваясь. Открыла глаза, глянула в окно в ожидании нового взрыва. В хате и за окном стояла тишина, от нее, казалось, расколется на части голова. Лишь в боковушке легонько скрипнула доска диванчика под Василем да почему-то как раз теперь завел свою опасливую песенку сверчок под лежанкой.
Катерина протерла глаза. Ей показалось, что в хате вроде бы посветлело. Откуда эти трепещущие пятна на белом борове печи? Может, месяц всходит? Поднялась на локте. Нет, месяц так не всходит. На стеклах замелькали проворные белые зайчики, на миг развиднелось за окном. «Где-то горит», – догадалась Катерина, хотя ни церковного звона, ни пожарной трубы не. слышно было, ночь еще глуше притаилась, точно ожидая новой огненной вспышки.
Катерина подскочила к окну, и… ужас охватил ее. Длинная полоса огня, перекинутая с одного берега на другой, текла, лизала осеннюю тьму ночи, разбрасывая во все стороны искры. Сомневаться не приходилось – горел большой мост через Сан.
Она оперлась локтями на подоконник, приникла лбом к стеклу. Горит мост, тот самый мост, на котором они в дни молодости, возносясь в своих мечтах все выше и выше, плыли за счастьем над землей… Катерина упала головой на руки и горько зарыдала. Никогда еще она не испытывала столь мучительного чувства безнадежности. Вместе с сухими, облитыми смолою балками моста огонь пожирал ее счастье, ее молодость. Нет Иванка, горят его следы на мосту, пусть бы уж сгорела и она сама…
Внезапно ее плеча коснулась чья-то рука.
– Мама…
Подняла голову, протерла рукавом сорочки залитые слезами глаза. Рядом стоял сын.
– Матуся… – прильнул Василь щекой к ее плечу. – Не плачьте, мама. Это они светят себе, чтобы виднее было, куда бежать. Вернется тато – новый построим. А этот пусть себе горит.
* * *
«7 октября. Ура, мама, у нас русские войска! Я первый их увидел. Село ожило, не всех австрийские «когуты» выловили. Люди выбегают из дворов на дорогу, таращат глаза на жолнеров – не наших, в серых шинелях, – значит, на врагов вроде бы – и не знают, как быть: от врагов следовало бы бежать, но мы не бежим, врагов надо бы бояться, а мы их не боимся, я даже улыбаюсь им, даже набираюсь храбрости сказать: «Драстуйте, казаки». Солдаты смеются. Кто-то из них крикнул: «Казаки еще придут, подождите!» Потом прогрохотали по тракту подводы с огромными металлическими лодками. Это понтоны. На них москали перебрались ночью на тот берег. Не будь мой отец среди тех, кто где-то там сейчас бежит, мне бы и горя было мало, да и мама веселее бы смотрела на окружающее. В нашем доме все, кроме маленького Петруся, вспоминают отца и каждый день, а то и ночью ждут не дождутся его из дальней дороги, прислушиваются, не гремит ли засов на двери, не постучит ли тато в окно».
«8 октября. Нынче мы увидели настоящих казаков. Бородатые, с длинными пиками, при саблях и карабинах. Да, вот это было диво! Среди дня на тракте, далеко, возле новой школы, послышалась многоголосая солдатская песня. «Москали, москали идут!» – закричали по дворам мальчишки и первые припустились на дорогу, вскоре все мостики через ручей заполнились народом. Это была большая колонна верховых. По лохматым шапкам и длинным копьям, торчавшим над головами, мы легко догадались, что это те самые казаки, которыми нас австрийцы чуть не каждый день пугали. По правде сказать, и нам было страшновато. Однако же никто не сдвинулся с места, не пустился наутек перед этой неведомой силой, – любопытство перебороло страх. Песня приближалась, совсем незнакомая, с нездешним свистом и диким молодецким гиканьем, от нее, казалось, падает последняя пожелтелая листва с деревьев…
Последний такт песни вдруг заглушил духовой оркестр. Го-го, это было настоящее чудо! Казацкий оркестр на конях! Разве умеют что-либо подобное австрийцы? Трубы, маленькие и большие, литавры, бубны, все как полагается, аж пихты подрагивают от гулких раскатов. На все село и дальше, по горам, разнеслась громкая мелодия марша, лихого, задорного, даже кони оживленнее перебирали ногами, да и у меня сгибались в коленях ноги, отбивая под музыку такт. На медных трубах отливало всеми цветами радуги солнце, отражаясь в. глазах казаков. Люди на мостках улыбались, улыбались и казаки в колонне. Все забыли о страшных пиках, а малые дети, оторвавшись от материнских юбок, сбегали с мостиков, чтобы поближе посмотреть на веселых чужеземных солдат в лохматых шапках.
К нам подошел газда Илько в куртке, которую носил только по праздникам (люди говорили, что он в ней еще в парубках щеголял), в начищенных до блеска сапогах, в смушковой, еще отцовой шапке, сбитой по-молодецки набекрень. Держался он торжественно, как на именинах, в беседу ни с кем не вступал (все ведь на селе знали, как он этих казаков изо дня в день ждал), зато мне, должно быть потому, что я учился в Бучачской бурсе, бросил, с гордостью кивнув на веселых казаков:
– Сильное войско, а? До самой Вены погонит франц-иосификов проклятых.
Дальше мне, наверно, не удастся толком описать всего, что заварилось на нашем тракте. Дальше пошла настоящая война, о которой много говорилось, но которой до сей поры никто из нас не видел. Словно в ответ газде Ильку, заодно чтобы показать казакам, что австрийцы не пустят русских к своей столице, из-за Лысой горы ахнули пушки, и не успели смолкнуть трубы оркестра, в казацких рядах начали рваться снаряды. Это была еще не описанная в хрестоматиях война, когда внезапно, без предупреждения, стреляли, когда падали люди и кони, лилась кровь тех, кто только что распевал песни. Невозможно описать эту страшную картину, скажу лишь, что казацкие ряды рассыпались, а на дороге остались убитые и раненые, что самая большая труба, которая так красиво рокотала на спине бородатого казака, осталась лежать на дороге, в осенней луже, рядом со своим хозяином».
«Первый день нового 1915 года. Есть тебе, Василь, про что писать. И встреча Нового года, и колядованье, и песни солдатские, и мамины слезы об отце, от которого нет вестей, – обо всем надо бы написать в дневник. Только бы не вернулись раньше обычного из полковой церкви наши постояльцы, Иван и Остап. У москалей тоже рождество, как и у нас, только у них церковь походная, поп небритый, носит черную бороду и, что смешнее всего, ездит верхом, как хороший казак, а между боями, как кончит кропить святою водой всех убитых, умеет веселиться и в выпивке не отстает от офицеров.
Офицеры вместе с полковником Осиповым расквартированы в панском фольварке Новаков. Им там хорошо живется. Если б не так близко фронт, говорит Остап, они бы забыли, что сейчас война. Полковника, рыжеусого, кряжистого, всегда, точно на параде, подтянутого, я видел не раз, он смотрит на наших людей без злобы, взмахом руки ответит на приветствие, солдат своих жалеет и после каждой битвы в горах награждает самых храбрых георгиевскими крестами. Остап говорит, что полковник Осипов из бедной дворянской фамилии, но надеется, если не сложит головы на войне, вернуться домой богатым. Денщик Осипова рассказал по секрету Остапу, будто его полковник написал во Львов генерал-губернатору графу Бобринскому нижайшую просьбу отдать ольховецкое поместье ему, дворянину, в награду за верное служение императорскому престолу.
– Так что, Василь, – подтрунивает надо мной Остап, – вместо польского получите нашего, русского помещика.
Газда Илько, когда слышит такие разговоры, вспыхивает от гнева, его морщинистое, бледное лицо делается багровым, и он кричит вне себя: