355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитро Бедзык » Украденные горы (Трилогия) » Текст книги (страница 18)
Украденные горы (Трилогия)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"


Автор книги: Дмитро Бедзык



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц)

Он едва успел увернуться из-под лошадиной морды, услышав окрик позади. Василь оглянулся: в гуще людского потока ехала пароконная карета.

– Эй, сторонись, сторонись! – покрикивал с козел кучер. – Сторонись!

Василь увидел фигуру военного в карете. «Кто это?» – екнуло сердце. Не поверил своим глазам. Неужели он? Рыжеватые пушистые усы. Еще раз, пока карета не миновала его, Василь пристально всмотрелся в знакомое вроде лицо…

Мгновенно в памяти возникло родное село, панское имение… Он! Полковник Осипов! Тот, что приказал повесить крестьянина Покуту!

Живой? Как это могло произойти? Почему удалось этому негодяю избежать законной кары?

Василь опрометью бросился за каретой, чтобы успеть догнать, схватить за руку жестокого убийцу. Схватить и крикнуть людям: «Держите, вяжите его, он угробил невинного человека!»

Однако цепкие руки полицейских опять задержали Василя.

– Ты что, вот этой штуки захотел попробовать? – ощетинился на него полицейский, хлопая по ножнам шашки.

Что делать? Он впервые, наверно, испытывал столь тяжелые минуты отчаяния и мучительной обиды. Вместо того чтобы ловить убийцу, эти скоты еще угрожают. А негодяй преспокойно выходит из кареты, ему отдают честь, его приглашают в управление пристани.

Василь почувствовал себя безмерно несчастным. Будь с ним сейчас отец Серафим, конечно, тот бы что-нибудь присоветовал; во всяком случае, у него нашлось бы теплое слово утешения.

Тем временем Осипов садится в лодку с двумя гребцами в черной форме. Лодка напрямую движется к яхте. Радуйся, Василек!

Через несколько минут произойдет то, что ожидалось еще с весны. Граф спросит: скажи, Осипов, на каком основании ты велел повесить честного заправского газду Илька Покуту? Лишь за то, что Покута решил поделить землю между бедняками? Правда? Ну так получай же, сукин сын, полностью, что заслужил…

Покуда лодка покрывала не очень большое расстояние до яхты, Василь живо вообразил себя вместе с Гнездуром в просторном кабинете генерал-губернатора Бобринского. Они приехали из Санока во Львов, чтобы подать от имени ольховецкой общины жалобу на убийцу Осипова. Граф пообещал тогда: «Хорошо, хлопцы. Полковника Осипова мы накажем. Строго накажем».

Лодка приблизилась к яхте. Василь следил, что же будет дальше.

– Боже мой! – простонал он. Что он видит? Осипову помогают подняться на яхту, его встречают объятиями…

«Какое же оно, твое слово, граф?..» Василь отвернулся, сцепив зубы, и пошел, не глядя, от берега.

Хозяин яхты повел гостя в кают-компанию, посадил в кресло перед столиком с сигаретами и откупоренной бутылкой вина, наполнил бокалы себе и гостю, выпил и, нервозно потирая руки, сел у широко открытого окна поудобней, чтобы видеть одновременно и город с его златоверхими церквами, и пристань.

– Ваше сиятельство, – начал Осипов, – дружески советую… В ближайшие дни я возвращаюсь в действующую армию, на фронт. Недавно выписался из госпиталя. – Он показал на плечо правой руки. – Под Саноком, еще до отступления…

– Кость у вас повреждена? – сочувственно поинтересовался граф, хотя еще во Львове был точно осведомлен, какое и от чьей пули это ранение.

– Бог миловал, – ответил Осипов, вполне уверенный в том, что сам бог выбил пистолет из руки католички Стефании. – То была свирепейшая атака, ваше сиятельство, когда я самолично повел на штурм…

– Знаю, знаю, – прервал с нетерпением граф. – Уверяю вас, господин полковник, ваша отвага не осталась не замеченной верховным командованием. – Зажигая сигарету, граф подумал, что стоило бы показать ту, поданную двумя юнцами русинами жалобу на Осипова, – не мешало бы этому кабинетному вояке послушать, как о нем отзывается местное население. – По правде сказать, господин полковник, я до сих пор не уверен, целесообразно ли было казнить лемковского мужика…

Осипов вскочил, стал оправдываться, заговорил, волнуясь, о предвзятости слухов из враждебных источников и насчет обнаглевших галицийских хлопов, что спят и видят российскую революцию девятьсот пятого года, потом неожиданно свернул на события в Киеве и кончил тем, что развращенный австрийской конституцией мужик сродни тем, кто сейчас с ненавистью глядит с того берега на яхту его сиятельства.

– Георгий Александрович, мой вам совет: не рискуйте своей жизнью. Она еще понадобится всем вашим искренним последователям и почитателям. Кстати, в городе бастует один из заводов, что работает на оборону. Да-да, ваше сиятельство. С ними, скажу вам, слишком церемонятся. Нет, Георгий Александрович, твердой руки у местного губернатора. Я специально прибыл, чтобы предупредить… Неподходящее время для подобных визитов. Посмотрите, что творится на берегу. Ради всего святого, ради славы императорского трона, умоляю вас, прикажите капитану погнать яхту вверх по Днепру. Там где-нибудь, на тихой пристани, и высадитесь…

– Благодарю. – Граф поднялся, допил вино, выждал, пока полковник опорожнил свой бокал, и пожал ему руку. – Я верю в вашу искренность. – На выходе из кают-компании добавил: – Молю бога, чтобы нам еще раз привелось повидаться во Львове. Как равный с равным, в генеральской форме, ваше превосходительство.

Осипов понял намек и, положа руку на сердце, подобострастно поклонился:

– Благодарю, ваше сиятельство.

Курносый газетчик насилу отыскал на берегу Василя.

– Ты здесь? – обрадовался он и похлопал над головой ладонями, давая понять, что уже освободился. – Пошли к Заболотным! Вот обрадуется Игорь! Слышишь, какую бучу подняли люди на берегу? – Газетчик весело засмеялся. – Выпроваживают их сиятельство. – И, заложив в рот пальцы, пронзительно, заливисто засвистел. – А ты можешь так?

Василь задорно улыбнулся и оглушил газетчика протяжным пастушьим посвистом, куда более резким, залихватским, режущим графские уши.

3

Очень медленно, с затяжными остановками, продвигался с Юго-Западного фронта санитарный поезд Красного Креста. Он мешал, пожалуй, всем: и длинным товарным эшелонам, что выстаивали часами на станциях в ожидании своей очереди, и пассажирским, которые желали придерживаться графика мирного времени, и поездам со свежими армейскими пополнениями для фронта, Кому нужен был санитарный поезд? На узловых станциях его загоняли на дальние запасные пути, со стороны могло показаться, что о санитарном поезде просто забывали и, случалось, пускали лишь тогда, когда из вагонов, свирепо угрожая костылями, выскакивали на все готовые раненые. Беспомощность и тоска читались в глазах дежурных по вокзалу, все чаще и чаще хватались за кобуры военные коменданты. Тянувшаяся уже второй год война ощущалась на каждом шагу: и в нашествии мобилизованных и эвакуированных людей, и в нехватке подвижного железнодорожного состава, и не в последнюю очередь в растерянности и безрукости высокого начальства, утратившего контроль над ходом событий в самые критические моменты фронтовых операций.

Санитарный 87-й надолго задержали перед Киевом, на узловой станции Фастов. Эшелон из двадцати товарных и двух пассажирских вагонов почти половину суток простоял на запасном пути. За это время вынесли из вагонов не меньше десяти умерших, и начальник поезда получил донесение, что у некоторых тяжелораненых началась гангрена, так что каждый час промедления на запасном пути угрожал жизни и еще не одного солдата.

Вскоре после обеда из пассажирского зеленого вагона, помеченного огромным белым крестом, спустились два офицера: почти сорокалетний с бережно подстриженными черными (может, напомаженными) усами, крупнолицый капитан Козюшевский и рослый молодой и стройный подпоручик Падалка – оба в полном снаряжении, при шашках и револьверах, и оба с забинтованными руками. На них была возложена весьма серьезная миссия: как самых крепких среди раненых офицеров, их уполномочили потребовать от коменданта немедленной отправки санитарного эшелона; рассчитывали, что уже один внешний вид делегатов должен был угрожающе воздействовать на «тыловых крыс». Капитан, словно в корсет затянутый в скрипучую портупею, упитанный, с чуть заметным брюшком, едва коснулся ногами земли, как настроился на воинственный лад:

– Пусть попробует не пропустить нас сию же минуту на Киев, – клянусь честью, я пристрелю его, негодяя!

Подпоручик усмехнулся:

– Вы, капитан, забыли, что ваша правая уже не подвластна вам.

У Козюшевского бесшабашно-веселое настроение. Это чувствовалось даже в его походке, – он, казалось, пританцовывал, по-мальчишески перескакивая со шпалы на шпалу, позванивая шпорами, даже пробовал пробежаться по узенькому рельсу. Бесконечно радовался, что благодаря ране он получил возможность вырваться с фронта в далекий заманчивый тыл. Вот где можно отдохнуть, походить по ресторанам с хорошенькими женщинами, покутить вволю, перекинуться в картишки, приволокнуться за кем-нибудь… Забинтованная рука принесет уйму непредвиденных радостей.

– В таком случае я прикажу вам, подпоручик, расправиться с тыловыми крысами, – заявил он, явно бравируя.

У подпоручика Падалки далеко не игривое настроение, но, чтоб как-то забыться, отогнать от себя докучливые, невеселые мысли о покинутой в окопах роте, о злосчастном своем ранении, он не прочь был поддержать затеянную Козюшевским игру и отчеканил лихо, приложив руку к козырьку:

– Слушаюсь, ваше высокоблагородие!

Капитан, очевидно, был польщен подобным величанием (он покуда еще просто «благородие»). Став на рельс и забавно балансируя, он фамильярным движением левой руки потрепал подпоручика по плечу:

– А знаете, вы мне нравитесь! Слово чести! Не скажешь, что вы – недавний прапорщик! Только фамилия ваша… Откровенно говоря, она как-то не вяжется с офицерским званием. Фамилия с изъянцем… Па-дал-ка. Андрей Падалка. На мой слух – не совсем благозвучно…

Мужественное, волевое лицо подпоручика помрачнело, из-под густого загара на обветренных щеках проступили жгучие пятна румянца. Подпоручик терпеливо снес обиду. Чем, собственно, мог похвастать перед надменным дворянином вчерашний сельский паренек, который одной лишь своей солдатской храбрости обязан офицерским званием.

– Мы, капитан, – ответил он с достоинством, – ведем свой род от запорожцев. А там что-что, но прозвища и фамилии умели с толком давать своим братчикам.

– Значит, некий ваш предок всю-то жизнь падал? – улыбнулся Козюшевский.

– Вовсе нет, но один раз упал. С матерого дуба. И не наземь, а на спину шляхтича, ехавшего верхом и державшего перед собой казачью невесту.

Козюшевский с нескрываемым любопытством посмотрел на собеседника:

– И что же получилось?

– Ясно что. И с шляхтичем рассчитался, и невесту себе вернул. С тех пор прозвали наш род Падалками.

– Послушать вас, подпоручик, можно подумать, что вы гордитесь своим предком?

– Почему бы и нет? Ведь настоящий рыцарь был. Умел постоять за честь девушки.

– Рыцарь? Какой там рыцарь – разбойник.

– На чей вкус, господин капитан.

– Все-таки не напрасно императрица Екатерина приказала стереть с лица земли это запорожское племя бунтовщиков. Недаром их всех…

– А вот наш род, – сдержанно отбил Андрей его выпад, – род Падалок так и не удалось вашей императрице стереть с лица земли.

– Не удалось? – Козюшевский остановился, придержав за локоть и своего собеседника, а когда мимо них с грохотом пронеслась по рельсам черная громада паровоза, на правах старшего продолжал назидательно: – Вы говорите, не удалось? Нет, именно удалось. Вы, подпоручик, не знаете истории своего края. Тех смутьянов и бунтовщиков, что так хвастали своими вольностями, загнали в места отдаленные, куда Макар телят не гонял, а тех, кто не сбежал за Дунай или на Кубань, тех засекли плетьми.

– Или закрепостили, – вставил Падалка.

– Согласитесь, подпоручик, ваш пращур был мастак рубать саблей и очень плохо разбирался в политике.

– Зато ваш, господин Козюшевский, был мудрым политиком.

– О-о, будьте уверены!

– Казачий полковник Козюшевский за то, что привел к ногам императрицы своих единомышленников, удостоился дворянского звания.

– Совершенно верно, подпоручик!

– А вместе со званием дворянина получил и изрядный клин казачьей земли.

– Простите, Падалка, но земля эта уже не была казачьей. Все земли Малороссии перешли под державную руку императрицы. Не сел бы там хутором над Тясмином мой предок Козюшевский, ну так сел бы кто-нибудь из фаворитов Екатерины.

Они переждали длинный эшелон с живой силой. Везли на фронт бородатых ополченцев с медными крестиками поверх кокард, пожилых, оторванных от мирного труда людей. В раздвинутых дверях товарных вагонов мелькали лица, и, сколько Андрей ни вглядывался, он не видел ничего похожего на то, что в прошлом году, в первые дни войны, разительно бросалось в глаза. Тогда отправлялись на фронт с песнями и музыкой, хмельной патриотизм перекатывался волнами, солдат засыпали цветами и сладостями. Теперь ехали на фронт без песен, без цветов, без воинственных лозунгов на вагонах. Насупленные бородачи уже кое-что постигли в политике и отдавали себе отчет в том, что их ждет на фронте.

Андрей Падалка перенесся мысленно туда, к своим солдатам, с которыми после недавней контратаки пришлось расстаться. Кто же придет на его место, и будет ли новый ротный путным командиром, станет ли он беречь людей или, подобно капитану Козюшевскому, погонит их на вражьи пулеметы… Присматриваясь к проносящимся лицам бородатых ополченцев, Андрей вспоминал своих солдат, бесстрашных в сражении и добрых, веселых между боями, – солдат, с которыми он так легко прошагал до Карпат, под самый Краков, и так трудно, обливаясь кровью, откатывался назад.

– А вот мой род им так и не удалось стереть с лица земли, – повторил Андрей, когда последний вагон эшелона, покачиваясь с боку на бок, исчез за семафором. – Наперекор императрице мы живем и будем жить!

– О-о! – вырвалось с изумлением у Козюшевского: до чего гордый хохол в офицерских погонах.

Он не питал приязни к Падалке из-за его низкого мужицкого происхождения, но еще более из-за того, что старшая сестра милосердия, за которой Козюшевский пробовал приударить, видимо, предпочла отдать свои симпатии Падалке.

– Слово чести, подпоручик, вы мне положительно начинаете нравиться, – заявил капитан с искренней как будто интонацией в голосе.

Андрей не слушал. Глядя себе под ноги, он был поглощен своим: он пытался представить себе того первого запорожца Падалку, который после разгрома Сечи бежал в Ногайские степи и там вместе со своими побратимами осел над речкой Волчьей.

– Подпоручик, знаете, что я вам скажу? – напомнил о себе говорливый Козюшевский. – Я готов помочь вам сделать карьеру. Хотите? Когда получу звание полковника, клянусь, Падалка, я непременно возьму вас своим адъютантом!

– Благодарю за честь, – с легкой усмешкой сказал подпоручик. – Однако и мне снятся полковничьи погоны.

– Кому – вам? – усомнился Козюшевский.

– Почему бы и нет? Плох тот солдат, который не мечтает о маршальском жезле.

– Совершенно верно, подпоручик. Мечтать, коллега, никому не возбраняется.

– И я был бы очень польщен, – поддел подпоручик, – если б вы, господин Козюшевский, согласились в будущем стать моим адъютантом.

– Что?! – капитан чуть не споткнулся о рельс. Он забежал вперед и загородил дорогу подпоручику. – Повторите-ка, что сказали!

Андрей остановился, выжидая. Ни угрожающий тон, ни вытаращенные на него недобрые с прожелтью глаза не испугали его. Пусть он ниже чином и не дворянин, но это не мешало ему сознавать свое превосходство над спесивым бахвалом. Свои офицерские погоны он заслужил в бою. Про него никто не посмеет сказать, будто он, Андрей Падалка, укрывался в блиндаже, когда начиналась атака, как это случалось с Козюшевским. Да и последний его подвиг, когда он под Тернополем взял в плен австрийского штабного офицера, высоко оценен командованием фронта. Не получи он тяжелого ранения разрывной пулей в левое плечо, Андрей бы показал себя и в предстоящих схватках, и не пришлось бы ему сейчас выслушивать это жалкое мелкотравчатое высокомерие Козюшевского.

– Капитан, вы, сдается, изволили обидеться. Не стоит, коллега. Я передумал. Не возьму я вас в адъютанты, ежели дослужусь до полковника. Мне понадобится толковый, способный и, безусловно, храбрый офицер, а как раз этих качеств вам, капитан, до сих пор недоставало.

Козюшевский посерел, лицо взялось пятнами.

– Что вы имеете в виду, подпоручик? – с натугой проговорил он.

– Хотя бы то, господин Козюшевский, что в последнем бою под Почаевом – припоминаете такое местечко на Волыни? – вы потеряли половину батальона. Так бездарно воевать… – Андрей умолк, заметив, что левая рука капитана потянулась к кобуре. – Вам помочь, коллега? – неожиданно спросил он, не меняя серьезного тона.

– Вы, вы… – капитан чуть не задохся от ярости. – Вы негодяй! С такими хамами у меня всегда был короткий разговор…

– Понимаю, господин Козюшевский. – Карие глаза Андрея еще больше потемнели. – Прошу не забывать, что моя правая рука вполне здорова. – Подпоручик положил ладонь на кобуру револьвера. – Пожалуйста, не забывайте.

Капитан тотчас опустил руку: он кое-что знал насчет характера подпоручика, который прослыл на фронте человеком исключительного мужества.

– Что ж, – процедил он презрительно сквозь зубы, – вы еще, надеюсь, поплатитесь, подпоручик, за подобную дерзость. Я подожду, когда у меня рука окрепнет.

– Согласен, господин капитан, вы получите сатисфакцию. Я тоже подожду.

Они, пожалуй, и дальше прошагали бы вместе до станционного перрона, не попадись им на пути старшая сестра милосердия в серой форме Красного Креста, выгодно оттенявшей точеные черты ее лица. Поддерживая правой рукой и чуть-чуть приподняв длинную юбку, она легко и быстро шла оттуда, куда направлялись господа офицеры, – с главного перрона станции.

– О, господа! В полном боевом снаряжении? – удивилась она. – При оружии? Не собираются ли господа расправиться с комендантом? В этом уже нет надобности. Вот-вот тронемся. – Сестра милосердия невесело улыбнулась. – Я им пообещала, что, если нас немедленно не пропустят на Киев, мы тотчас же выгрузим им на платформу наших тифозных больных. Через полчаса прицепят паровоз, а спустя два часа мы будем в Киеве.

Козюшевский, прижав руку к груди, галантно раскланялся перед девушкой.

– Вы гений, панна Галина! Здешних тыловых крыс так и надо учить! Сейчас же доложу своим коллегам о вашем подвиге, панна Галина!

Прищелкнув каблуками, он заторопился к вагону.

Сестра милосердия – с едва заметным румянцем на бледных щеках, кареглазая Галина Батенко, или, как все ее звали, «сестрица Галина», – обворожила, можно сказать, чуть не все население санитарного поезда. Даже немолодые бородачи, тяжело страдавшие от ран и труднее переносившие вагонную тесноту, даже они затихали при ее появлении и не спускали с нее благодарных глаз, словно одна лишь добрая ее улыбка освобождала их от боли, даруя облегчение и покой.

– Если не ошибаюсь, у вас с капитаном Козюшевским был тут занятный диалог, – будто между прочим заметила Галина, выйдя с подпоручиком на перрон. – Кстати, вы однополчане?

– К сожалению, да, – сказал подпоручик.

– Почему «к сожалению»? – удивилась Галина.

– А потому… – Андрей замялся было, но, уловив в лице Галины, как ему показалось, искреннюю симпатию, решился откровенно поделиться с ней тем, что рвалось у него из самого сердца после разговора с Козюшевским. – А потому… что из-за этой чванной бездари, по вине этаких вот лжепатриотов и лежебок мы проигрываем войну. Галиция, теперь каждому ясно, пропала для нас…

– Кто у вас командир полка?

– Полковник Осипов. Может, слышали? Под стать Козюшевскому. Такой же держиморда и эгоист. Кроме пресловутого дворянства, нет у них ничего за душой. Боже, сколько там, – Андрей кивнул на запад, – сколько там полегло нашего брата! А за что? За какие, собственно, идеалы, за какие такие блага мы устлали трупами Карпатские горы? Чтобы где-то далеко от фронта поп помянул в числе убиенных раба божьего…

– Постойте, подпоручик, – прервала его Галина. – А приличествует ли такая речь русскому офицеру? Вы ведь присягали на верность государю.

– Да, присягал. И я ни разу присяги не нарушил. Я честно дрался. И молчал, молчал, душил в себе все, что клокотало в сердце. А сегодня, после разговора с этим… сегодня, как видите, прорвало. Ненавижу таких! Родина им не нужна. Они не любят тех, кого ведут в бой. Не ведут, а толкают. Толкают впереди себя на погибель, на верную смерть.

– Успокойтесь, подпоручик, – осмотревшись, нет ли кого на перроне, строго, вполголоса сказала Галина. – Как вы рискнули открыться так неосторожно перед чужим человеком.

«Чужим человеком?..» Придерживая шаг, Андрей с юношеским смущением чуть исподлобья посмотрел на девушку. Может быть, самое время открыть ей тайну своего сердца? Признаться, что с первого же дня она запала ему в душу, полюбилась ее гордая независимость, с какой она держала себя с офицерами, и ласковость с теми, кого везли вповалку в душных товарных вагонах, и нежное, прямо-таки целебное прикосновение ее пальцев к его ране при перевязках.

– Простите, – чуть слышно ответил Андрей, не смея глянуть в глаза Галине, – поверьте мне, что чужому человеку я бы ни за что… – Донельзя смущенный, он замолк, растеряв все слова, какими собирался выразить свои чувства…

Нечто подобное случилось с ним в позапрошлом году, когда его, студента третьего курса сельскохозяйственного училища, вызвали на заседание педагогического совета. Он стоял перед учителями, будто в густом тумане, едва различая их лица: Андрея допрашивали, как это он осмелился на урок закона божьего принести запретную книгу и передавать ее с парты на парту, чтобы каждый, не слушая отца Геннадия, читал богомерзкий стишок из недозволенной книжки. Управитель училища требовал, чтобы Андрей назвал того, кто дал ему эту злокозненную книжку, и доискивался, есть ли у него единомышленники, с которыми он втайне читает разную ересь.

Андрей слышал и не слышал. Он стоял, ошалев от растерянности. В хоре обступивших его настырных голосов, кажется, не участвовали лишь Цыков и Полетаев. Андрей уверен – эти двое учителей всем сердцем с ним, он чувствовал их поддержку: что, мол, поделать, парень, если преобладающее большинство учителей готово с тобой расправиться. Тебя вынуждают каяться, тебя хотят поставить на колени, грозят полицией, пугают фронтом…

– Скажи, Падалка, – заговорил наконец сам батюшка Григорович, – ты в бога веришь? Определенно веришь, раз тебя крестили в святой купели. Объясни мне, юноша, как мог ты, сын христианина, – я ведь знал твоего покойного отца, – как ты мог читать сам да еще других на это совращать, как мог ты поверить в те отвратительные писания малороссийского безбожника, раз тебе еще в первом классе внушили, что дух божий сошел на святую Марию и ока, непорочная, родила…

Туман развеялся. Шевченковская Мария, обаятельный образ которой проник из «Кобзаря» в душу Андрея, точно поддерживала в нем решимость не поддаваться кудлатому, даром что тот стращал Андрея тяжкими господними карами.

– Все, что вы, батюшка, говорили на уроках насчет зачатия от духа святого, – Андрей опасливо выдержал короткую паузу перед тем, как дать вылиться тому, что он собирался сказать, но, переведя глаза на учителя Цыкова, воодушевился и закончил словами, которые прямо-таки ужаснули священника, – все это, батюшка, противоречит законам науки и походит скорее на веселенькую сказочку. Дарвин, например, сказал бы…

Григорович потряс кулаками: «Замолчи, богоотступник», а когда Цыков бросил, что не мешало бы всем и каждому, в том числе и отцу Геннадию, посчитаться в данном случае с Дарвином, как священник сорвался с кресла, в ужасе размахивая широченными рукавами рясы, и вдруг в полном изнеможении осел, опустив руки на подлокотники.

– Вот из чьих рук наши воспитанники получают мало– российские книжки, – прохрипел он, обращаясь к управителю. – Казенное училище, выпускавшее до недавнего времени добропорядочных, преданных государю императору земских агрономов, отныне стараниями господина Цыкова будет выпускать анархистов и прочих бунтарей.

Протирая платком очки, солидный, обычно уравновешенный Цыков подпустил еще одну шпильку:

– У вас, отец Геннадий, безграничная фантазия, если вы способны гуманной поэзии Шевченко приписать такие, ну, скажем, свойства…

– Гуманной? – выдохнул Григорович и вытаращенными глазами обвел учительское собрание. – Слышите, господа? Богоотступная писанина малороссийского бунтовщика…

– Простите, отче, этой, по вашему выражению, богоотступной поэзией гордится вся Малороссия.

Дело могло кончиться недостойной стычкой между учителями (да еще в присутствии ученика!), если бы управитель школы (он не имел привычки опаздывать на ужин с дамой сердца) не постучал карандашом по столу. Нил Яковлевич недолюбливал Цыкова за его либеральные взгляды, вместе с тем не мог не считаться с авторитетным ученым-агрономом и потому обошел молчанием его реплику, а священника попросил сесть. Пощипывая черную бородку (отменно ухоженную, поговаривали злые языки, для жены ветеринарного лекаря!), управитель училища предложил педагогам сдать Андрея Падалку в армию и раз и навсегда избавиться от опасного озорника.

– Нил Яковлевич, – поспешил поправить его Андрей, – вы опоздали с моим увольнением. Я сам добровольно иду на фронт.

Тогдашнее состояние отчаянной решимости было сродни тому, что происходило с Андреем сейчас. Он стоял как в тумане перед девушкой. Казалось, именно этот одухотворенный образ отложился неизгладимо в его сознании, когда он впервые прочитал шевченковскую поэму «Мария». На белой сестринской косынке – красный крест, на белом фартучке – другой. Галина всегда отзывчива, мягкосердечна с теми страдальцами, которых за нехваткой места укладывали вповалку в теплушках. Кто же она? Гордое достоинство и тихая кротость – все слилось. Знать бы, откуда пришла она в этот многострадальный эшелон? Княжна? Чья-то невеста? Быть может, сама Мария из шевченковской поэмы сошла на землю… чтоб облегчить муки простых людей?..

И Андрей дал волю хлынувшему чувству.

– Чужому человеку, сестрица Галина, я и вправду ни за что не сказал бы, а вам… вы для меня… Признаюсь, вы для меня – все равно как родная… больше чем родная. И даже если вы отвернетесь от меня или осмеете мое чувство, я не постесняюсь признаться, что после фронтового ада вы явились мне как святой небесный образ…

Галина подняла руку, чтобы прервать этот поток взволнованных слов:

– Не надо, подпоручик. Я вам благодарна. И на вашу откровенность отвечу тем же. Я всю дорогу с фронта присматривалась к вам. Не скрою, приятно мне было познакомиться с офицером не таким, как другие. И мне бы хотелось, чтобы наше знакомство не ограничилось сегодняшним разговором, а получило бы продолжение в другой обстановке. – И Галина оглянулась на паровоз, что гудя подходил к санитарному эшелону. – Нам пора, подпоручик, по вагонам.

4

Он стоит недвижимо на высокой колокольне у самого проема и не может, вернее, не хочет оторваться от того дорогого, что оставило глубокий след в памяти и все еще согревает его в иные горькие минуты. Образ бледнолицей, сердечно привязанной к нему девушки на всю жизнь врезался ему в память. Немало лет уплыло с того дня, как он видел ее в последний раз, – он оброс бородой, давно посеребрились виски, а сердце все не заставишь забыть девушку, что втайне, наперекор властному отцу, учила его музыке. Всякий раз, как он поднимался на деревянные подмостки, откуда тянутся к каждому колоколу и колокольчику конопляные веревочки, тотчас в его воображении выстраиваются бело-черные клавиши рояля, и по ним этакими светлыми мотыльками порхают ее нежные пальчики. Наверно, потому он с таким воодушевлением, будто без усилий, ударяет в звонкие колокола, что она всегда рядом с ним – и в ушах его звучит, переливается ее сдержанный голосок: «Смелей, Гриц, бери каждую ноту, смелей, и она запоет именно так, как тебе хочется».

Сегодня опять игумен вызывал к себе отца Серафима для откровенного разговора.

– Брат Серафим, – начал он, крепко сбитый, с черными, навыкате глазами, в просторной рясе, небрежно расстегнутой под густой бородой. – Не так давно я проводил гостя… – Игумен сделал паузу и, лениво откинувшись на высокую резную спинку кресла, приготовился после небольшого вступления перейти к главному и весьма деликатному делу, с каким посетил его знакомый по прежним визитам жандармский офицер.

В этот крохотный отрезок времени бывший Гриц, а ныне брат Серафим снова, в который раз, успел увидеть себя и в господском саду с лопатой в руках, и за роялем рядом с девушкой, и в смертельной схватке с ее отцом.

«Ну-ну, говори, – предвосхищал помыслы игумена звонарь. – Новым чем-нибудь ты меня не удивишь. Повторится точно то, что мне уже известно по прошлым посещениям твоего гостя. Ты скажешь: «Приходил жандармский офицер, требовал выдать звонаря Григория Демьянчука, однако новая сумма покуда его утихомирила…» Затем, положа белую мясистую ладонь на нагрудный крест и закатив глаза, ты заведешь все ту же неизменную канитель: «Я все твои грехи, брат Серафим, беру на себя, денно и нощно молюсь о тебе перед господом, и, хоть нашей святой обители встало это в немалую копеечку, брат Серафим, мы все-таки отстояли тебя перед правосудием. Благодарный за это, брат Серафим, ты, конечно, будешь звонить еще прекрасней, не правда ли? И наш монастырь, я уверен, затмит своим колокольным звоном славу Выдубецкого монастыря, и слава эта, слава небесного звонаря, в котором воплотился дух божий, повернет к нам многотысячные толпы прихожан, и притекут обильные богатства в наш монастырь святого Ионы, и мы, брат Серафим, справим тебе новую рясу…»

Дородное тело игумена тяжело шевельнулось, он выровнялся в кресле, повернул голову к звонарю, стоявшему у письменного стола, и ласково улыбнулся:

– Вот что, брат Серафим. Нас никто не слышит. И то, что я тебе сейчас скажу, должно уйти вместе с тобой в могилу. Такова воля всевышнего.

– Слушаю, преосвященный отец.

– Слушай, слушай, брат Серафим. Гость, которого я только что проводил, требует законного вознаграждения…

То, что привелось Демьянчуку выслушать, одновременно ошеломило его и сильно порадовало. Игумен настоятельно предложил кроме звонарства взять на себя брату Серафиму еще одну миссию: скрытно проследить, какими путями с того грешного света проникают за монастырские стены, даже в храм господний, богопротивные, антихристовы печатные бумажонки, в которых призывают к бунту против государя императора и его верных слуг. Демьянчук ловко играл в смиренного монаха, поддакивал, не смея выказать ни малейшей радости при этом: с этим самым «государственным преступником», который собственноручно пускал по свету антихристовы грамотки, советуются, доверяют, от него ждут действенной помощи… Будь на то его воля, с каким бы наслаждением, став на время прежним Грицем, замахнулся бы отец Серафим кнутом над головой игумена и стегал бы, стегал его, хохоча так, что все святые на стене повылетели бы из окладов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю