355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитро Бедзык » Украденные горы (Трилогия) » Текст книги (страница 3)
Украденные горы (Трилогия)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"


Автор книги: Дмитро Бедзык



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 44 страниц)

– Он, наверное, ничего не знает, пан профессор. Ему необходимо написать, что здесь у нас делается. Всю правду про то, как мы бедуем. И если позволите, пан профессор, то я первый возьмусь за это…

Учитель, не произнеся ни слова, поднялся из-за стола, воображая, верно, что я последую за ним и выйду наконец из дому. Но я был страшно увлечен своей затеей и, ничего не замечая вокруг себя, видел лишь в своем воображении, как обрадуются односельчане, когда нашего пана помещика, закованного в кандалы, жандармы, по велению августейшего, поведут по селу.

Наконец я оглянулся на учителя – тот ходил по комнате, как он это делал в школе перед началом урока, и немилосердно ерошил свои седые волосы, теребил ворот рубашки, затем и вовсе сдернул с шеи галстук. Я еще не мог понять, что с ним происходит. Неужели он не рад тому, как здорово я придумал избавиться от ненавистного всем пана помещика?

Станьчик молчал, расхаживая по комнате и вытирая лоб платком. Я уже хотел было попрощаться и уйти, но тут с лестницы послышались голоса дочерей учителя, возвращавшихся из гимназии.

– О-о, да у нас гости! – переступая порог, весело воскликнула Ванда, высокая девушка с ярким от мороза румянцем.

Она подошла ко мне, провела ладонью по моей голове, спросила о дяде Петре и, не дождавшись ответа, бросила на мягкий диван перевязанные ремешком книжки, потом серую меховую шапочку, после чего сбросила с себя пальто. Я смотрел на кипу книжек и думал, что, если дядя не поможет, я никогда не увижу гимназии и не узнаю, что в тех книжках написано.

Немного спустя зашла в комнату старшая дочь, Стефания. Бледнолицая, хрупкая, тихоголосая, со скромно опущенными темно-карими глазами, Стефания чем-то напоминала мне святую деву Марию, тогда как панна Ванда была похожа своими молодецкими ухватками на святого Димитрия, что с огненным мечом сторожил вход в алтарь в нашей церкви.

Ванда повела темными дугастыми бровями, кивнула сестре в мою сторону:

– Не узнаешь?

Стефания смутилась, краска поползла пятнами по ее лицу чуть ли не до ушей.

– Юрковичев, кажется? Добрый день, мальчик. Извини, что не знаю, как звать.

Ванда стояла перед высоким, в черной раме, зеркалом, поправляла волосы и следила за нами.

– Ай-яй-яй, Стефуня. Чтобы кровного своего да не узнать. В следующий раз непременно спроси у пана Петра, как звать его племянника.

Тихая скромница блеснула глазами и… мгновенно утратила божественное сходство со святой Марией.

– Вечно ты, Ванда, вмешиваешься не в свои дела. – Сказав это, Стефания торопливо сняла пальто и ушла в соседнюю комнату, к больной матери.

– Ну и святоша! – засмеялась ей вслед Ванда.

Вернувшись домой, я на скорую руку пообедал и тотчас же взялся осуществлять свой замысел. На большом, как-то подаренном дядей Петром глянцевитом листе бумаги старательно выводил букву за буквой, слово за словом. Писал откровенно, как отцу, не скрывая от императора ничего, – как бедно живут люди в Ольховцах и в соседних селах, как проклинают панов и как, умирая, дед Андрей признался, что вся как есть земля и горы с лесами принадлежали в стародавние времена лемкам, простым мужикам-русинам…

«Пресветлый наш император, – так заканчивал я свое письмо, – мы уверены, что вы ничего об этом не знаете, ведь пан староста ни на шаг не отпускает от себя ваших жандармов и слушается не вас, хоть вы и император, а пана помещика…»

На дворе уже смеркалось, когда в хату к нам зашел учитель Станьчик. Увидев перед собой такого почтенного гостя, мать ахнула, завертелась на месте с ребенком на руках, наконец догадалась посадить Зосю на кровать и подскочила к пану профессору, чтобы помочь ему снять пальто. Но тот вежливо отвел руку, сказал, что забежал лишь на минутку, и, подойдя к столу, взял письмо, которое я еще не успел подписать.

Я с интересом следил за худощавым, чисто выбритым лицом учителя, за его внимательными, даже как будто испуганными глазами, видел, как мелко-мелко дрожит лист бумаги в сухих пальцах учителя.

– Понимаешь, мальчуган, – наконец заговорил учитель. Он не выпускал письма и нервно, точно это была не бумага, а раскаленный противень, перекладывал ее из одной руки в другую. – Понимаешь… Ты обращаешься к императору, к августейшему нашему императору, а пишешь, словно к своему приятелю Сухане. Словно ты не школьник, а один из императорских министров. Или его советник, которому позволено обо всем говорить откровенно. А подумал ли ты, мальчуган, что получится, если все мы начнем писать письма императору? И все станем советовать, как ему управлять своей империей! Это что, игрушки тебе? А потом… посуди сам, на помещика нашего осмеливаешься жаловаться. А если кто перехватит твое письмо и передаст его уездному старосте, а тот велит жандармам заковать тебя в цепи и упрятать в тюрьму? Нет, Василь, об августейшем нашем можно только в церкви, с амвона говорить, как о наместнике божьем на земле.

– Но должен же император знать, как русины живут, пан профессор.

– Он и так знает, – не подумав, должно быть, сказал учитель.

– Знает? – с болью переспросил я. – Император знает, как здесь, в Карпатах, русинам живется? И про бедного Суханю, которому не на что купить себе краски? И про то, что перед жнитвом люди голодуют, знает? Тогда почему же он молчит? И не наказывает жестоких панов помещиков с их лесничими?.. – Внезапно мне пришел на память абзац из школьной хрестоматии: «Наш император самый добрый и самый справедливый на всем свете император, он никого из своих подданных не оставит в беде…» Боже, как я верил в эти слова! Как я был благодарен ему за его доброту к людям! И сейчас верю! – Пан профессор, – дерзнул я возразить Станьчику, – этого не может быть. Не знает наш император, как мы бедствуем.

Учитель как-то даже передернулся весь от моих слов, блеснул глазами, топнул ногой. Передавая маме мое письмо, сердито сказал:

– Порвите, если не хотите, чтобы ваш сын пошел дорогой покойного деда. Император таких писем не любит. Вообще, хозяйка, слишком уж умничает ваш любимчик. Как бы ему это не повредило.

Станьчик погрозил мне сухим длинным пальцем, повернулся и, пригнувшись под дверным косяком, вышел из хаты.

6

Молчание Стефании затянулось. Не ответила на одно письмо, не ответила на второе, на третье. Тревога закралась в сердце Петра. Что могло случиться с девушкой? Может, встретила другого? Но тогда бы она написала об этом. Стефания всегда была искренна с ним. Петра мучили дурные предчувствия, не давали покоя, лишали равновесия. Стал замечать, что и уроки в школе ведет невнимательно, лишь бы отбыть время. Лезло в голову всякое. Может, эта хохотушка Ванда подговорила сестру идти не через мост, а по льду… Долго ли до беды. Он сам однажды провалился в полынью. Насилу выбрался. А ведь он – не Стефания…

Высидеть дома Петро больше не мог. Он должен собственными глазами увидеть ту, без которой не мыслит своей жизни. На следующий день, сдав коллеге свои классные группы, сел на крестьянские сани и через два часа спустился с гор к железной дороге, еще через час, прибыв поездом в Санок и перейдя мост, входил в родное село. Из-за гор как раз показалось солнце и залило всю долину в междугорье холодными зимними лучами.

Было тихо. Лицо пощипывал колючий морозец, веселое поскрипывание снега под ногами придавало бодрости. С высокого моста открывался величавый простор долины Сана, амфитеатром его обступали заснеженные, лесистые горы. Снегу навалило столько, что села в долине едва угадывались по сизым опахалам дыма. Гнулись деревья, словно от обильного цвета, исчезли под снегом тропки и дороги, и только имперский тракт, с белыми столбиками километров по бокам, стлался вдоль села и пропадал где-то далеко-далеко в горах.

Всякий раз, идя этим трактом, Петро вспоминал горестную судьбу отца. Не будь имперского тракта, отец не сел бы в тюрьму, не спился, не кончил бы так печально свою жизнь. Проходя мимо длинного, под железом, небеленого дома Нафтулы, Петро подумал, что корчма для бедного мужика роднее отчего дома. Там голодные дети хнычут, а в прокуренной, шумливой корчме их не слышно, за чаркой можно обо всем забыть. Даже о тяжелом преджнивье. Нафтула за своей стойкой приветливо встречает тебя. Хочешь полкварты – получай пол кварты, пропил все до последнего крейцера – снимай кожух, Нафтула добрый, не откажется от него. Пей да песни распевай. Не поется – хлюпай носом, проклинай свою судьбу, рыдай с досады, что родился не паном помещиком, а простым мужиком. Только не поминай все– светлого императора в своих горьких излияниях. Император далеко, а Нафтула – вот он, перед тобой, еще и улыбается благодушно в свою длинную седую бороду.

От Нафтулы мысли перескочили к Стефании. Как-то к концу каникул он прогуливался с ней по берегу Сана. Разговор зашел о воспитании детей. Говорили о неприкосновенности человеческой личности, непостижимости человеческого духа, недопустимости физического наказания детей. Вернее, говорил он, а Стефания слушала. Слушала и, вероятно, удивлялась, как это мужицкий сын, учившийся на отцовские крейцеры, до всего доходя своим умом, не только что-то смыслит в педагогике, но даже может кое-чему научить ее, панночку, ученицу Саноцкой гимназии.

Как сейчас, видит он ее перед собою. Невысокая, с длинными косами, уложенными в несколько колец вкруг головы, с нежным лицом, с тонким станом, к которому он боялся прикоснуться. Эх, если бы отец дожил до их свадьбы… А впрочем, до свадьбы еще как до тех покрытых снегом гор. Попробуй угадай, что кроется за упорным молчанием Стефании. Если бы с нею случилось несчастье – Ольховцы от Синявы недалеко, Катерина первой сообщила бы ему. Такую красивую девушку, как Стефания, на каждом шагу подстерегает искушение. В конце концов, что для нее какой-то там бедный сельский учитель, когда можно заполучить щеголеватого кавалера, одного из тех панычей, что обивают порог городского клуба. А если встретится богатый – то и совсем хорошо…

Тишину раннего утра разорвал басовитый городской гудок. Могучий звук властно раскатился по долине, ударил в стекла рабочих халуп, с левого берега Сана перекинулся на правый, полетел над притихшими селами, поплутал в высоких елях в горах и скатился в глубокие лесные овраги, разбиваясь по дороге на звонкие подголоски. Рабочие валом валили в фабричные ворота. Четверть часа спустя прозвучит третий гудок, и тогда придут в движение станки, забухает паровой молот, начнется изнурительный десятичасовой рабочий день.

Забилось сердце, когда на дороге, против часовенки, Петро увидел издали две знакомые фигурки – Стефании и Ванды. Он совсем забыл, что как раз в это время, между вторым и третьим фабричным гудком, обычно проходят здесь гимназистки со связками учебников в руках. Выходит, зря он беспокоился. Его любимая жива и здорова! Ничего не случилось с нею – не дала под ее маленькими ножками трещину льдина, не провалилась она в полынью… Что же тогда, что помешало ей ответить хотя бы на одно письмо? А может, и в самом деле повстречался на ее пути кто-то сумевший увлечь ее?

Раздумывать было некогда, панночки приближались, – еще каких-нибудь десять шагов – и Ванда первая поприветствует его и обязательно в свойственной ей манере – веселой шуткой. Так оно и было. Ванда еще издалека заулыбалась, а подойдя ближе, воскликнула:

– О, пан профессор, каким ветром? Я до сих пор не верила в чудеса, а теперь готова поверить. Нам и не снилось такое счастье – лицезреть вас в Ольховцах, да еще в такую раннюю пору. – Подала Петру руку в белой вязаной перчатке, блеснула радостно глазами. – Можете быть довольны, пан профессор, наша общая знакомая, – Ванда кивнула в сторону сестры, – начала читать в оригинале «Воскресение» Толстого. Это ваша первая серьезная победа над сердцем человека, до сих пор увлекавшегося немецкими романами и не признававшего русской литературы.

– А вы, панна Ванда, что читаете? – спросил как бы без всякой задней мысли Петро.

– Я? Штудирую Жан-Жака Руссо! – ответила с деланным пафосом Ванда. – Это тоже одна из ваших побед. – Она старалась не показывать, как обрадовала ее эта нежданная встреча, но пылающие от волнения щеки выдавали ее. – Вы же наш признанный просветитель, уважаемый профессор, лемковский Качковский[9]9
  Качковский – галицийский общественный деятель, именем которого назвали москвофилы свое общественно-просветительное товарищество.


[Закрыть]
. Что прикажете, то и будем читать. – Третий фабричный гудок из-за Сана напомнил Ванде, что пора кончать болтовню. – Ну, до свидания. Просим ближе к вечеру пожаловать к нам. Будем очень, очень рады. – И закончила без улыбки, почти с мольбой: – Обещаете, пан Петро?

Петру хотелось бы услышать нечто подобное из уст Стефании, но что поделаешь, когда старшая сестра, стоя рядом и равнодушно слушая их разговор, забавлялась тем, что чертила длинным прутиком какие-то фигурки на пушистом снегу.

– Обещаю, панна Ванда, – сказал он, лишь бы что-нибудь ответить.

У Юрковичей Петру обрадовались. По обычаю, дети кинулись к дядиной руке. В хате стало весело и шумно. Поделив между детьми пирожные и конфеты, Петро подхватил Зосю на руки, подставил спину Иосифу, стараясь хоть возней с детьми развеять свое горе.

Мать поставила на стол яичницу с салом, масло, горшочек горячего молока – это Петру – и толченую картошку в большой обливной миске да простоквашу в другой – детям и себе. Дети примостились на лавке за столом, напротив села мать, а рядом с ней – дядя Петро. Набрав на кончик деревянной ложки немного картошки, подносили ее к другой миске, зачерпывали простокваши и отправляли в рот. Картошку с простоквашей ели чуть не каждое утро, и потому Иосиф с Зосей не без зависти поглядывали на сковородку с дядиным угощением, – от горячей яичницы шел аппетитный дымок и вкусно пахло поджаренным салом.

Петру и догадываться не надо, что соблазняет детей. Когда-то покойная мама это тоже делала, а теперь Катерина вынуждена собирать масло и яйца, чтобы в пятницу отнести их в город, на рынок, – лемковская беднота масло и яйца ест только по большим праздникам. Заговорщицки подмигнув Василю, Петро предложил детям поменяться: им яичницу, а ему ложку картошки.

Мгновение – и две полные с верхом ложки толченки очутились перед дядиным ртом.

– Мою, мою! – закричал Иосиф, а за ним Зося. – Берите, дядя, мою!

– О матка боска! – пристыдила их мать. – Да вы что? Как тебе не стыдно, Иосиф! Ты уже школьник.

– Стыдно мне, Катерина, – сказал Петро. Он пододвинул детям сковородку, а перед собой, не обращая внимания на возражения хозяйки дома, поставил миску с картошкой.

Когда завтрак подходил к концу, в дом зашел пономарь и передал Петру записку от священника: Кручинский приглашал пана учителя Юрковича зайти для конфиденциальной беседы ровно в два часа пополудни.

– И откуда он знает, что я приехал? – сказал с досадой Петро, когда пономарь вышел из хаты. – Что у нас с ним общего, хотел бы я знать?

Петро мог лишь догадываться, о чем предстоит разговор. Вероятно, о похоронах, – согласно воле отца, его хоронили без священника. Правда, предусмотрительный священник не допустил до скандала, которого не миновать было, дознайся о том перемышльский епископ. Надев черную ризу, Кручинский встретил похоронную процессию и повел ее сначала к церкви, а затем на кладбище. Похороны состоялись по христианскому обычаю и даже с хоругвями, однако избежать скандальных слухов помог он, священник, не родной сын. По всей вероятности, об этом и пойдет разговор на поповской плебании[10]10
  Плебания – приходский двор, где живет священник.


[Закрыть]
.

7

Петро снял пальто и шапку, передал служанке, затем постучал в массивные двери, на которые показала ему хозяйка дома.

Очутившись в просторном кабинете, поклонился хозяину, поднявшемуся ему навстречу с мягкого кресла, и вдруг встретился глазами со Станьчиком – тот сидел в глубоком кресле и, показалось Петру, даже поежился, увидев своего бывшего ученика. «Вот так встреча», – подумал Петро, кивнув Станьчику головой.

Кручинский пригласил Петра сесть в мягкое кресло, с которого только что поднялся, а сам остался стоять, точно хотел показать гостям, какой он по сравнению с ними сильный и крепкий, даром что одет в черную, застегнутую до самой шеи шелковую сутану. Сложив на груди руки, Кручинский прошелся по кабинету и, пока гости перебрасывались между собой незначительными словами, загляделся на горный ландшафт по ту сторону Сана.

В действительности же его сейчас меньше всего интересовал вид из окна. Не для пустой болтовни позвал он к себе этих неотесанных мужицких «профессоров». Провожая его из Львова на западные земли Галиции, святоюрский владыка напутствовал молодого священника:

– Иди, сын мой, туда, где труднее всего. Лемковщина почти вся под влиянием царских янычаров. Ты, сын мой, был самым преданным нашим учеником, оставайся им и впредь. Будь Христовым рыцарем, иди. в бой за римский престол, за великую соборную Украину, аминь!

Претворить в жизнь данный святоюрскому владыке обет было нелегким делом. Уж очень сложной оказалась политическая ситуация на Лемковщине. Особенно беспокоило греко-католических прелатов, что среди населения Прикарпатья широко распространились идеи воссоединения с Российской державой. Москвофилы, воспользовавшись этой идеей, фактически привлекли на свою сторону подавляющее большинство населения. Лемки-труженики мало что смыслили в политике, они и не подозревали, какие черные силы стоят за благородными призывами к воссоединению и что деятели москвофильской партии давно уже продались царской охранке и получали от нее щедрые субсидии.

– Панове, – повернулся Кручинский от окна к своим гостям, – простите, что осмелился беспокоить вас. – Он снова прошелся по кабинету. Словно вспомнив что-то, остановился около Петра. Перед ним сидел один из тех, кого имел в виду владыка Шептицкий, – один из непримиримых, к тому же сознательных москвофильских вожаков Саноцкого повета, с которым ему придется в самое ближайшее время скрестить шпаги. Кручинский никогда не видел Петра Юрковича так близко, как сейчас. Совсем юное лицо, с светлыми усиками, голубые наивные глаза, которые хотели бы казаться суровыми, аккуратно подстриженная белокурая шевелюра и, вразрез со всем этим, – упрямо сжатые губы и две волевые, пока чуть-чуть заметные складки около них. «Этот наивный фанатик, вчерашний сельский паренек, с тщательно повязанным модным галстуком на гуттаперчевом воротничке, собирается со мною мериться силами? – подумал со злорадством Кручинский. – Ну что ж, помогай бог». А вслух произнес: – Признайтесь, сударь, только откровенно: вы под впечатлением прошлогодних похорон Толстого в России решились похоронить своего отца, как хоронили русского богоотступника?

«Мерзавец! – чуть не вырвалось у Петра. – Кто дал тебе право чинить допрос? И почему молчите вы, пан Станьчик, почему не защищаете своего ученика?..»

– Но ведь пан Кручинский прекрасно знает, – с трудом сохраняя спокойный тон, сказал Петро, – на то была воля отца. Вы не пожелали или не смогли поддержать его в беде, вы, пан отец, остались равнодушны к его беде, как мог он доверить вам свою душу, назвать своим духовным пастырем…

Лицо Кручинского исказила полная злобной иронии усмешка.

– И потому русский граф, порвавший со святой верой Христовой, стал достойным примером подражания для вашего отца? Так, уважаемый пан Юркович?

Петро потерял выдержку:

– Это ложь! Мой отец не читал Толстого!

Кручинский, вышколенный святыми отцами, был куда сдержанней, он не повысил голоса, наоборот, заставил себя говорить мягко, по-отцовски, хотя не намного был старше желторотого учителя:

– Зато вы, пан Юркович, читали. Сами читали и других посвящали. Не правда ли, милостивый государь?

Петро крепко стиснул ручки кресла и с откровенной враждебностью уставился на священника. Всей душой презирал он этого иезуита. Но сказать ему в глаза не мог. Он великолепно знал, какие бы последствия это повлекло за собой. За спиной Кручинского – уездный староста, школьная инспекция, даже жандармерия…

– Я бы вас, пан Кручинский, об одном попросил: не вмешиваться в мои дела.

– Не вмешиваться? Я вас, сударь Юркович, что-то не понимаю. Ведь именно я отвечаю перед богом, – показал хозяин дома на распятие над столом, – перед богом и престолом императора за человеческие души. Я их духовный пастырь.

Ударив ладонями по ручкам кресла, Петро ответил:

– А я, смею вас уверить, отвечаю за то, за что вы, пан отец, не отвечаете: за воспитание молодого поколения.

Спор разгорался.

– Учителя, пан Юркович, получают содержание из императорской кассы. Они слуги не московского, а австрийского императора. Нельзя быть слугою двух господ. А тем паче двух императоров, милостивый государь.

– Я служу народу, – стоял на своем Петро. – И вы не полномочны судить о делах школы. Хватит вам, пан отче, церкви.

– Прошу извинения, пан Юркович, – вмешался учитель Станьчик. – Я… я не разделяю ваших мыслей. – Дрожащими костлявыми руками он зашарил по карманам, достал носовой платок и, вытирая покрывшийся испариной лоб, сказал, запинаясь от волнения: – Ре-религия, как нас, пан Петро, учили в семинарии, играет определенную роль в жизни народа. И даже позитивную, осмелюсь вас заверить…

Лицо у Петра пошло красными пятнами, он широко раскрыл глаза. Еще совсем недавно слово Станьчика было для него самым авторитетным. А сейчас… уму непостижимо, куда он клонит?..

– Мы, – продолжал Станьчик, – мы, милостивый государь, должны быть готовы в интересах нации кое в чем и. поступиться друг перед другом, пойти, если в том появится надобность, на компромисс…

– Именно в интересах возрождения нации, – оживленно подхватил Кручинский, – мы и обязаны объединять свои усилия. Во имя этих интересов да забудется все, что было между нами. Один у нас бог, – священник еще раз показал на резное распятие, – и общий у нас долг перед нашим темным мужиком. Вы называете его лемком, я называю украинцем, да ведь мужик оттого не станет другим. Вы согласны со мной, пан Юркович?

– Нет, – ответил Петро и окинул презрительным взглядом долговязую фигуру Станьчика, прямо-таки съежившегося от этого категорического «нет». – Иуда некогда продал Христа за тридцать сребреников. Любопытно знать, пан Станьчик, за сколько вы продали свои убеждения? – Чтобы не сказать больше, он кивнул головой хозяину и быстрым шагом вышел из кабинета.

8

Петро попросил у Василька лист бумаги, сел за стол и наскоро набросал:

«Многоуважаемая панна Стефания!

Прошу извинить, что вынужден быть до конца откровенным. Сегодня я поссорился с Вашим отцом. Мне очень неприятно сообщить Вам об этом, но что поделаешь, не я в том повинен. Ваш отец консолидировался с нашим общим врагом – мазепинцем Кручинским. Уверен, что и Ваше, панна, сердце вскипит от гнева, когда Вы узнаете, что народный учитель Станьчик согласился перекрестить читальню имени Качковского на эту продажную швабскую «Просвиту». Вследствие этого я больше не могу бывать у Вас, панна Стефания.

Сегодня я уезжаю в горы, в свою Синяву, где нет таких коварных иезуитов, как ольховецкий поп. Окажите милость, очень прошу Вас, приходите в пять часов вечера на железнодорожный вокзал, мне так много Вам надо сказать.

Смею надеяться, что мы еще увидимся сегодня.

Ваш П. Юркович».

Петро сложил лист вчетверо, сверху написал: «Панне Стефании Станьчик» – и, подозвав Василя, попросил его пойти на дорогу и там дождаться возвращения Станьчиковых дочерей.

– Минутку подождешь ответа, – объяснил Петро, – пока панна Стефания прочитает и что-то там передаст мне. Хорошо?

– Ладно, – согласился Василь. – Вот только оденусь.

Он быстро зашнуровал новые ботинки с подковками (о, они еще долго будут новыми, потому что он обувает их только по праздникам!), потом надел недавно купленную куртку с черным меховым воротником (отец писал: один доллар из той суммы – на одежду сыну, пусть не ходит хуже других), на голову надвинул отцову смушковую шапку.

– Если б еще ваши перчатки, дядя, – Василь стрельнул на них глазами, они лежали на лавке – черные, кожаные, с белым мехом внутри, мягкие и теплые, недосягаемая мальчишечья мечта. – Я, дядя, не запачкал бы их, посмотрите, какие у меня руки, ей-богу, чистые, я только подал бы в них ваше письмо. Чтобы панночка, дядя, не посчитала нас за бедняков.

Как ни тяжело было у Петра на сердце, как ни удручали его невеселые мысли после разговора со священником, все же просьба Василя развлекла его. Он поднял глаза на мальчугана, поймал его лукавый взгляд и, вероятно представив себе, с каким достоинством передаст мужицкий сын его письмо панночке, проникся его настроением, схватил с лавки перчатки и сказал, посмеиваясь:

– Бери! Пусть знают наших!

* * *

Этого дня никогда не забыть. Пройдут годы, канут безвозвратно и детство, и юность, на полную силу расправится грудь, затем жизнь покатится под уклон, все меньше будет впереди дней, которые осталось дожить, а черные, кожаные, подбитые теплым белым мехом перчатки никогда не исчезнут из моей памяти.

У дяди Петра был вкус, он умел одеваться. Такого пальто и такой шапки не было ни у кого в Ольховцах, а таких элегантных перчаток не носили, наверно, и в Саноке, так как они были куплены не у нас, чуть ли не в Норвегии. Померить дядины перчатки было для нас, детей, истинным удовольствием.

Схватив перчатки, я выбежал на улицу вприскочку, выбрыкивая, что блажной жеребенок-сосунок, недавно родившийся у нашей гнедой, перемахнул через перелаз, пробежал мимо окна Сухани, дал о себе знать Гнездуру и Владеку и только после этого выскочил на тракт, по которому с минуты на минуту должны были пройти из города Станьчиковы панночки.

Первый прибежал ко мне Суханя, за ним Гнездур. Чтобы сделать им приятное, я надел каждому по перчатке, мягкий мех еще хранил мое тепло.

– Ну как? Греют? Это вам не грубая шерсть. Профессорские, сударь, – засмеялся я, передразнивая нашего шепелявого войта, который при всяком удобном случае старался вставить для солидности этого «сударя».

Товарищи точно так же, как я, были в восторге от мягкой кожи, от меха и от блестящих кнопок с выбитыми на них латинскими буквами.

– А для работы они не пригодны, – все же решился заметить сын столяра Гнездур. – Взять в них топор да размахнуться разок-другой – и фертиг, готово.

Я рассмеялся:

– Разве паны машут топорами? Они для прогулки, не для работы. Либо ясной панночке ручку подать.

И я скорчил такую гримасу, что товарищи покатились со смеху. Мы стали вспоминать тех панычей, которых видели летом, когда они со своими высушенными панночками приезжали в воскресенье в наш лес на велосипедах, в экипажах и даже на мотоциклах и автомобилях, которые в ту пору только-только появились у саноцких панов. Мы, крестьянские сыновья, ненавидели их всех – и тех, что шли пешком, и тех, что ехали, – и старались чем-нибудь, да донять их. Почему? Да потому, что саноцких панов лесник не трогал, не мешал им проводить время в горах, а с нас готов был шкуру спустить за каждый прутик, поднятый в панском лесу, за каждую травинку, которую съест крестьянская корова. По той же причине панские дети в нашем представлении были одни кособокие, другие пузатые да мордастые, иные, как жабы, лупоглазые, и все смешные в своих пестрых модных нарядах. Женские шляпки напоминали нам аистиные гнезда, а длинные шлейфы юбок, которые поднимали серое облачко пыли, – павлиньи хвосты.

– Я еще видал панов в летних перчатках, – рассказывал я ребятам. – Но то от комаров да мух, прошу пана добродзея, а эти для тепла. И каждая такая перчатка – коня стоит!

Ребята прыснули от такого нелепого сравнения, но, глянув на мое лицо, которое, должно быть, в эту минуту вытянулось от растерянности, смолкли и посмотрели в ту сторону, куда, выкатив глаза, смотрел и я. В полсотне шагов от нас, возле католической часовенки, показались знакомые фигуры панночек со связками книжек под мышкой.

– Давайте сюда, – шепнул я хлопцам, забирая у них перчатки. Наспех натянул на руки, достал из-за пазухи письмо, оглядел себя, кивнул заговорщицки ребятам, чтобы шли прочь с дороги, и зашагал навстречу дочерям Станьчика.

– Куда это ты, Василечко? – спросила еще издали Ванда.

Я благодарно улыбнулся ей. Для душевного равновесия и решимости мне как раз этого оклика и не хватало. Я даже пожалел, что дядя выбрал себе не веселую и добрую красавицу Ванду, а эту чванливую коротышку Стефку, которая мне совсем не нравилась.

– К вам! – ответил я Ванде, подняв руку с письмом. – Панне Стефании письмо от дяди несу!

– А дядя где? – нахмурилась отчего-то Ванда.

– Дядя дома. Сели обедать.

Я учтиво поздоровался с панночками и передал Стефании письмо, а когда она, развернув, стала читать его, я из вежливости отошел в сторонку, ближе к Ванде.

– Ах, какие у тебя красивые перчатки, – глядя на мои руки, похвалила Ванда. – Верно, дядины?

– Нет, теперь мои, – выпалил я неожиданно для самого себя. – Дядя подарили.

– Ишь ты! А как же теперь он?

– А у дяди еще есть, – не в силах умерить полет своей фантазии, продолжал я. – Дядя у нас богатый. Он что хочет может себе купить. – Ванда с интересом, даже с восхищением ловила мои слова. – Наш дядя самый богатый из всех панов. И если захочет, то на летние каникулы приедет к нам на собственном автомобиле…

Тут Ванда прервала мою тираду громким смехом, я не успел опомниться, как очутился в ее объятиях, и, если бы не Стефания, она, наверно, подняла бы меня, как маленького ребенка, на своих крепких руках…

– Не дури, Ванда, – послышался за моей спиной сердитый голос Стефании. – Отпусти его!

Я сильно удивился: на бледного лице панны Стефании горели возмущением большие темные глаза, тонкие губы подергивались, а когда она заговорила, ее красивые белые зубы показались мне страшно острыми.

– Иди за мной, – велела она. – Дома я напишу твоему мудрецу дяде ответ.

Хотя слово «мудрецу» показалось мне оскорбительным и насторожило меня (панна Стефания придала ему пренебрежительный оттенок), однако я с готовностью согласился пойти за ней. Правда, в помещение я зайти не отважился, не хотелось встречаться с паном профессором, а подождал ответа за дверью. Стефания недолго мешкала. Не глядя в глаза, она молча ткнула мне в руку запечатанный конверт, и я, спрятав перчатки за пазуху, что было духу помчался с письмом к дому.

Письмо было коротко и без обычного вежливого обращения. Стефания писала:

«Вы, пан Юркович, не имеете права так говорить об отце Кручинском. Кручинский – украинский патриот, и я верю в его искренность. Вы, вероятно, поражены тем, о чем я вам сейчас пишу. Пан Юркович, я не собираюсь идти вашим путем. И очень сожалею, что какое-то время находилась в некоторой степени под вашим влиянием. Я бесконечно благодарна отцу Кручинскому, что именно он направил меня на путь истинный. Если бог поможет мне, то я целиком отдам себя той великой идее, за которую поднял святой крест отец Кручинский.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю