Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц)
Я опустился на колени, взглянул на образ, перекрестился. Глаза мои постепенно привыкали к церковному полумраку, и я упорно вглядывался в очертания святого, чтобы знать, к кому обращаться за посредничеством об исполнении моей просьбы господом богом.
– Святой Петр! – чуть не вскрикнул я, узнав его по белой длинной бороде, а больше всего по огромному ключу в правой руке. Было настоящим счастьем обрести в такую минуту в этом закоулке святого героя моей пьесы. – Святой Петр, воззри на меня, – умоляюще шептали мои уста, – родной наш, дорогой! Небось ты не забыл, что я сочинил пьесу про дедушку Андрея и про твой справедливый суд над уездным старостой Енджевским. Мне хотелось возвеличить свою святость, показать людям, что на небе больше справедливости, чем на земле. Но ольховецкий священник не позволил нам этого сделать. Так вот, святой Петр, сотвори чудо. Не дай австрийскому императору оттеснить царские войска, верни им обратно Санок. Я хочу домой, святой Петр, чтобы мама одна там не мучилась по хозяйству. Я мог бы и погонять в поле коня, и ходить за плугом… А здесь, во Львове, что мне делать? Есть пампушки да слушать набожные поучения отца Василия. Пожалей меня, святой Петр, услышь мою молитву, ты же добрый и не гордый, я слышал, ты можешь перед господом богом и на колени стать, так заступись, прошу тебя, за нас, отдай русским наш Санок, прогони австрийцев аж за горы, я за это, как вернусь домой, еще лучше пьесу про тебя, святой Петр, напишу.
Однако моя молитва не дошла до божьего ключника (либо он забыл передать ее господу богу), – в ближайшие же дни продавцы газет на улицах Львова кричали о новых поражениях русских войск: сдан австрийцам Лесько, узловая станция Хыров, вражеское войско подошло к Самбору и даже к Перемышлю.
Я еще несколько раз ходил в церковь на Святоюрской горе, вставал на колени то перед святой Марией, то перед распятием Христа, обливался слезами, моля о чуде, но чуда не произошло, – за несколько дней австрийцы вернули Перемышль и продвинулись с боями на восток.
Началась эвакуация Львова.
Нам, воспитанникам «Галицко-русского приюта имени великой княжны Татьяны», первым подали эшелон. Будущих царских поборников и слуг выстроили парами и повели на товарную станцию Подзамче, где нас ждал поезд.
Наша колонна растянулась, пожалуй, на полкилометра. Впереди вели самых младших, еще совсем малышей, – мы знали про них, что они сироты, подобраны после боев по селам и городам Галиции, – за ними шли школьники младших и старших классов, а завершали колонну так называемые «студенты», то бишь гимназисты-верзилы с золотыми нашивками на воротниках темных форменных тужурок. «Студенты» – сыновья москвофильских панков, возможно тех, которых австрийцы казнили либо арестовывали в самом начале войны, – они держали себя независимо, смотрели на нас, мужичьих сыновей, свысока и недобрым словом поминали шпионов и всех прочих царевых недругов: они, мол, недруги, повинны в том, что русская армия отступает.
Я не был панским сынком и не разбирался еще в политике и шел понурясь, придавленный своим горем, ибо хотя и решился уехать в Россию, но всем сердцем, всеми мыслями был с мамой, с родным своим краем.
Рядом шел Гнездур. Мы с ним помирились еще до эвакуации и сейчас, когда нас отправляли в дальние края, держались вместе и даже взялись по-дружески за руки. Давняя дружба врачевала раны.
– Не горюй, Василь, – говорил он мне, верно чтобы подбодрить. – В Ольховцах мы были бы простыми мужиками, нас, как русинов, не приняли бы даже на саноцкую фабрику, а в России нас выучат на панов. Ведь царевы слуги – это не просто так себе слуги, не лакеи да кухаря, а министры да графья. Граф Бобринский, Василь, какой богач, а тоже считает себя за верного царского слугу.
Я слушал и не слушал, вяло усмехался, однако и не возражал, чтобы опять не поссориться с другом. Нет, я таки предпочитал быть простым мужиком, не графом или министром, лишь бы удалось вырваться из-под опеки отца Василия и добраться до порога родного дома.
На львовской станции Подзамче нас посадили в длинный товарный эшелон. Немного спустя туда привели еще и панночек. Провожать своих подопечных пожаловал на станцию сам граф Бобринский со своим штабом. Его, приветствуя, обступили «студенты», и между ними завязалась оживленная беседа.
– Пойду и я туда, – не утерпел Гнездур, – паровоза еще и не видно.
Я остался в вагоне один. Не хотелось никуда идти. Представил себе родные места, бурливый Сан меж зеленых гор, перед глазами проходили то мама, то Суханя, то дядя Петро. Вспомнился отец. Я сам удивился, почему я никогда не тревожусь за него. Разве я меньше люблю его, чем дядю Петра? А дядя каждую ночь снится мне, спрашивает, как мне живется…
– Добрый день, Василечко, – внезапно услышал я голос снаружи.
Оглянулся и увидел в раствор широких дверей мужчину у вагона.
– Что, не узнаешь? А вспомни-ка Синяву…
Я подошел ближе, наклонился, чтобы вглядеться, и радостно воскликнул: «Дядя Михайло!» Передо мной стоял дядин побратим Михайло Щерба, о котором в нашем доме всегда говорили с чувством восхищения, как о человеке, не знающем страха, которого не могли сломить ни императорские жандармы, ни тюремные стены.
– Откуда вы здесь взялись, дядя Михайло? – изумленно спросил я. Он подал мне обе руки, и я, будто малое дитя, соскочил сперва в его объятия, а потом сполз дальше, на землю.
– Я видел, как вас вели сюда, на вокзал. – Щерба опасливо оглянулся, спросил: – Мы тут одни?
Одни, дядя Михайло. Наши все побежали куда то.
Боже, какая радость охватила меня! И как мне не терпелось обо всем расспросить: и о Синяве, и о родных Ольховцах, и о дяде… Но я не спрашивал ни о чем, лишь смотрел на его исхудалое лицо и боялся вымолвить слово, чтобы не разрыдаться от тоски по всем самым-самым родным, которых должен с минуты на минуту оставить.
– Нас, дядя Михайло, везут в чужие края, – сказал я, глотая слезы. – А мне так хотелось бы вернуться назад…
Щерба приласкал меня, обнадежил:
– Вас везут не в чужие края. И ты не бойся туда ехать. Только попал ты в чужие руки. Граф Бобринский – самый лютый наш враг. И твой, парень. Слышишь? Не поддавайся им. Не отдай, смотри, им своей души. Никогда не забывай, чей ты сын.
– Я не забуду, дядя Михайло.
– Жаль, что дяди Петра не увидишь. Он часто вспоминает о тебе. – Щерба засмеялся: – Умеешь ты, Василько, надевать «когутам» наручники. Рассказывал мне дядя…
– Дядя Петро разве здесь, во Львове? – поразился я.
– Пока что здесь.
– А жандарм?
Щерба показал пальцем на землю:
– Там. Получил по заслугам.
Увидев на путях Гнездура, он поспешно закончил:
– В тех краях, куда тебя везут, мы еще с тобою, Василечко, увидимся. Надейся на нас. А пока останемся с дядей во Львове.
Обняв меня, дядя Михайло, пригнувшись, проскользнул под вагоном на ту сторону, я на долгое время остался один на один со своими думами – без друзей, без дяди Петра, без мамы.
* * *
Перед самым отправлением эшелона со станции Подзамче Бобринский взял под локоть отца Василия и пошел с ним вдоль перрона. В качестве главного идеолога галицийского москвофильства граф почитал своей обязанностью напутствовать отца Василия, дать ему на дорогу несколько полезных советов.
– Нынешняя «работа», признаюсь вам, отец Василий, не совсем удовлетворяет меня. Еврейские погромы, к которым не без вашего влияния рвутся ваши воспитанники, устаревшие атрибуты, от них, отче, следует отказаться. Это, знаете ли, недостойно цивилизованного человека, да и небезопасно для нас самих. Деликатнее следует работать, с умом. Мы обязаны воспитать для трона не погромщиков, а высокообразованных, мыслящих борцов. В Киеве от вас заберут старших гимназистов, они пойдут в университеты и офицерские школы, а младших отдаем под вашу опеку, отец Василий. Учите их, воспитывайте. Слово божие поможет вам в вашей благородной деятельности. Если нам не удастся отобрать Галицию немедленно, мы это сделаем завтра или послезавтра… И настанет, отец Василий, час, когда ваши воспитанники пригодятся нам, чтобы здесь, на землях великого князя галицкого, вырвать с корнем это украинофильское племя разных там Франко и Стефаников. Итак, с богом, отец Василий. Где б я ни был, я не буду спускать с вас глаз и при первой же необходимости приду вам на помощь. Если окажетесь стеснены в средствах, ваша патронесса, великая княжна Татьяна, – граф благожелательно усмехнулся, – не из бедных, отче, подберите себе только толковых помощников.
Разговор был закончен, и граф Бобринский дал знак коменданту станции готовить эшелон к отправлению. Граф лично проводил отца Василия до единственного пассажирского вагона, пожал ему руку и даже поддержал под локоть, пока тот поднимался по ступенькам.
– С богом, отец Василий!
– Желаю всяческого благополучия, ваше сиятельство. И победы!
Пронзительный свисток паровоза разорвал тишину львовских окраин. Вагоны дрогнули, звякнули тарелками буферов, двинулись с места. Еще секунда – и они неслышно заскользили, набирая скорость. Отец Василий перекрестился, мысленно обозрел эшелон, заполненный живым грузом, который он вез как подарок русскому императору от братской Галиции, и глубоко вздохнул. Удастся ли ему, благословленному на сей ратный подвиг епископом волынским Евлогием, донести свой нелегкий крест до богом назначенной цели, хватит ли у него сил и умения сделать из этих детишек преданных государю слуг? Должно хватить! Господь поможет ему.
Отец Василий нажал на ручку двери и вошел в свое купе, сказав сам себе, но обращаясь к всевышнему:
– Да святится воля твоя, господи!
В пятнадцатом вагоне, сидя на досках верхних нар, Василь тоже обращался мыслью к богу:
«Наверно, это большой грех – бросать все родное: родной край, маму с детьми (а я ж самый старший – хозяин, как сказал отец). Но не я виноват, да и никто из нас не повинен в том, что ты, боже, помог не русским, а австриякам. А нам, боже, под Австрией нет мочи дальше жить».
Книга вторая
ПОДЗЕМНЫЕ ГРОМЫ
1
Ну и житьишко выпало нам! Предупреди меня кто-нибудь еще во Львове, что нас расселят в мрачном глухом монастыре, где все, казалось, вот-вот готово подернуться плесенью, знай бы я уже тогда, там, что я, непоседливый пятнадцатилетний парнишка, вынужден буду вместе с медлительными, в черных клобуках монахами ничего, ну буквально-таки ничего не делать, лишь есть да молиться, я не задумываясь распростился бы с «Галицко-русским приютом великой княжны Татьяны» и махнул обратно через фронт в свои Ольховцы, где меня ждали мама и товарищи.
К сожалению, а может, и к счастью, нам ничего этого не сказали, а повезли без всяких объяснений на восток, подальше от фронта, а восток нам представлялся тогда могучей Россией, где всего вдоволь, особенно же там много вкусной, заправленной салом гречневой каши, которой нас, полуголодных лемковских детей, так щедро угощали из своих полевых кухонь русские солдаты.
По распоряжению главного покровителя приюта, Волынского епископа Евлогия, нас почему-то поместили в киевском Святотроицком монастыре, что на гористом правом берегу Днепра, неподалеку от каменных древних стен Выдубецкого монастыря. Потеснив монахов, нам отвели в общем корпусе их мрачные кельи, познакомили нас с монастырским распорядком, после чего устами игумена сказали:
– Денно и нощно молимся мы за победу русского оружия над врагом, молитесь так же усердно и вы, благородные юные изгнанники.
Не знаю, как на этот счет мои земляки и ровесники, но я-то поначалу себя не щадил ради молитвы. Каждое утро я поднимался вместе с монахами по крутой деревянной лестнице в церковь и, прислонившись к стене, слушал пение хора да бормотанье священника за клиросом и в мыслях уносился то к богу, то к родному селу. Мне было о чем молиться. Где-то там, в далеких карпатских Ольховцах, горевала о своем старшем сыне мама, ей насущно требовалась моя помощь. Я просил бога, чтобы он успокоил маму, чтоб она не убивалась о сыне, а терпеливо ждала с войны своего газду – моего отца. Не упускал я случая помолиться и за друга своего Суханю и за русских, чтобы помог бог русским войскам выгнать австрийцев из Галичины далеко за Сан…
Все-таки настало время, когда мне опротивели эти каждодневные бесплодные моленья, а выстаивать в церкви просто так, не молясь, у меня тоже охоты не было. Достаточно, что в трапезной, прежде чем взяться за ложку, мы должны были тянуться, покорно воздев глаза к лампадке, пока проходила церемония освящения подаваемой еды. На длинных, в два ряда, столах нас ожидали узорчатые деревянные миски с постным пахучим борщом. А какую гречневую кашу с обжаренным в масле луком и кусками рыбы подавали монастырские служки на деревянных разукрашенных тарелках! Что за квас пили мы из стеклянных жбанчиков! После квасу, еще раз помолившись, монахи расходились по кельям, и незамедлительно оттуда доносился дружный храп разной силы и тональности. В эти часы мы тихо, на цыпочках, крались по монастырским длинным коридорам, не смея нарушить сон святых отцов: будить их мог лишь колокольный звон, призывая смиренную братию снова собираться в храм божий.
Однажды предвечерней порой я от скуки и безделья вместо церкви свернул к колокольне. Колокольный гул зычно катился, разливаясь вширь по приднепровской околице. Мной овладело настроение не молитвенное. Руки соскучились по работе, хотелось чем-то заняться, что-то делать, встретиться с такими же, как я, молодыми ребятами, поближе разузнать все: много непонятного и диковинного видели здесь мои глаза. Перед тем как подняться на колокольню, я забрел на хозяйственный двор за высоченной стеной, посторонним ходить туда строго воспрещалось. Я не без любопытства заглянул в пекарню, где трудились голые по пояс молодые люди, заскочил в пристройку с огромными дубовыми кадками, – уж очень не терпелось посмотреть, как получается вкусный душистый квас. Неожиданно пожилой монах с кудлатой черной бородой и в замасленной на животе рясе настиг меня как раз в тот момент, когда у меня завязался разговор со служкой.
– Ежели, отрок мой, я еще раз застану вас здесь, – погрозил он пальцем, – худо вам будет: про это узнает отец игумен.
– Прошу прощения, но ведь я вам, отче, не мешаю. Мне просто интересно взглянуть, как делается квас.
– Как делается квас – не вашего ума дело, отрок мой. Ваше дело пить его и… молиться.
Я с обидой убрался с хозяйственного двора. Не знаю я за собой никакого греха, нечего мне замаливать перед богом. Мои руки томятся без привычной работы. Меня подмывает схватить лопату и до седьмого пота окапывать деревья. Я бы с наслаждением колол дрова на кухне, подметал двор, лишь бы не выцеживать из себя постылые молитвы.
Эти мысли одолевали меня, когда я решился проскользнуть на колокольню. Я бесшумно пробирался по деревянным ступенькам выше и выше среди стен весьма прочной кладки. Сквозь крохотные круглые оконца скупо проникал дневной свет. Я карабкался почти ощупью, то и дело дотрагиваясь вытянутой правой ладонью до стылого камня стены.
Наконец-то над головой открылся квадрат дневного света, и, подбадривая себя, я стремительно вскочил на солнечную, открытую на все четыре стороны верхнюю площадку колокольни. Сердце у меня аж затрепыхалось, и, вернее всего, не от крутого подъема, – карпатский житель, я с малых лет привык бегать по каменистым обрывистым стежкам. Поразила обступившая меня суровая таинственность: толстенные, потемневшие от времени бревна над головой, сплетения поперечных балок, к которым массивными черными замками были подвешены медные чаши колоколов. Самый большой был ошеломительной величины: под ним вполне могли спрятаться все мои деревенские приятели.
Я так сильно был захвачен этим зрелищем, что не сразу и заметил, когда ко мне подошел мужчина и с нескрываемым любопытством стал разглядывать меня. Неожиданная встреча не смутила, я не отвел взгляда, и, равно как и он меня, я тоже разглядывал его. Из-под черной поношенной рясы, подоткнутой спереди за ремень, виднелись вытертые, с заплатой на колене, серые штаны, небрежно заправленные в широкие порыжевшие голенища старых сапог; косматая темная борода, что почти наполовину укрывала его лицо, могла сойти за бороду страшного разбойника, если бы не мягкая улыбка. На еще молодом, худощавом, с седыми висками лице дружелюбно светились темные глаза.
– Ну что, юноша? – довольно приветливо заговорил он, угадав во мне воспитанника из приюта имени великой княжны Татьяны, – Нравится вам тут, в моих владениях?
Не в пример другим монахам, он говорил как здешние простые люди – кухонные служки, конюхи на конюшне или чернорабочие на монастырском хозяйственном дворе, и особой мягкостью речи напомнил мне ольховчан, земляков моих из далекого родного села.
– О, еще как нравится! – восторженно сказал я и тут же, без стеснения глядя ему в пронзительные черные и совсем не страшные глаза, спросил: – Так это вы каждый день так прекрасно звоните?
– Вроде я, парень.
– Ах, если б я мог так… – вырвалось у меня со вздохом.
– Хотите стать звонарем? Что ж, милости просим. Приходите в свободное от молитвы время.
Началось мое знакомство с монастырским звонарем отцом Серафимом. Я зачастил к нему и перед заутреней, и перед вечерней, в будни и по праздникам. Вскоре я освоил звонарское ремесло. Пригнувшись, чтоб не зацепиться головой, я подлезал под самый большой колокол, хватался обеими руками за ремень, натужась и кряхтя, толкал металлический «язык» в одну, после в другую сторону, раскачивал его сильней и сильней и должен был ударить им об край колокола лишь тогда, когда отец Серафим пройдется руками, словно по струнам цимбал, по натянутым от малых колоколов веревкам, а затем перескочит к средним колоколам. И когда это мелодичное вступление будет закончено, я со всего маху, обеими руками, должен был ударить «языком» о край большого колокола и таким порядком, без излишней спешки, но и без опоздания, включиться, как говорил отец Серафим, в общую симфонию колокольной музыки.
Симфония музыки! Мне запало в душу это непонятное слово. Вот за эту симфонию я бы с радостью молился, если б моя молитва могла чем-то помочь. Но отец Серафим обходился без молитвы. Ни разу не видел я, чтобы он перекрестился перед тем, как встать к своим колоколам. В его тесной лачужке-келье я не видел ни одного образка со святыми.
Бам! Бам! – гудела литая медь, отбивая тяжелые, громкозвучные такты в мелодичном хору колоколов и колокольчиков. Бам! Баи! – раскатывалось по зеленым кручам и овражкам дальних киевских окраин. Страшное, грозное гудение переполняло меня насквозь, но я не выпускал из ладоней тугой ремень, отбивал такие громовые, сверхмощные такты, от которых и балки, и пол, подрагивающий подо мной, и звонница со всеми колоколами– все, казалось, готово было подняться в воздух и поплыть, поплыть, аж до самого неба. Мне чудилось, что я купаюсь в этом гуденье, что я сам становлюсь этим гулом и что вот-вот случится чудо и наша высокая колокольня с толстенными стенами поплывет к Карпатам и опустится в моем родном дворе…
– Погляди-ка, Иван! – кричу я Сухане, будто меня кто-нибудь может услышать, когда я сам себя не слышу. И все-таки я продолжаю кричать и в то же время неустанно бью железным «языком» об оглушительную живую медь: – Полюбуйся, какую я себе работку нашел! Святые отцы молятся, от грехов спасаются, а мне смешно, и я звоню, звоню на всю вселенную!
2
Текли дни и недели, уже июнь позади. Теперь Василь мог сказать, что он, пожалуй, доволен своей жизнью. Хотя с ним не было ни родных, ни друзей, и даже Сергей Гнездур, единственный друг, с которым он вместе добирался в Киев из далекого карпатского села, отвернулся от него, – зато у него был отец Серафим, добрый милый бородач, заменивший Василю и родного отца, и друга, и даже учителя. Василь ничего не утаивал от отца Серафима – ни о себе, ни о своих близких, рассказал и о своем путешествии во Львов, чтобы там у графа Бобринского добиться справедливой кары для полковника Осипова, с жаром рисовал обаятельный портрет своего дяди Петра, учителя из Синявы, который перед войной ездил в Петербург жаловаться царю на горькую судьбу лемков.
Отец Серафим про себя посмеивался над дядей Василя. Он не был лично знаком с Петром Юрковичем, но со слов машиниста Заболотного знал кое-что об этом наивном человеке. Да и племяш чем-то смахивал на своего дядьку, по крайней мере своей слепой верой в славянского доброго царя, в того православного спасителя, который вызволит их Галицию и вернет людям Карпатские горы.
После колокольного благовеста они иногда задерживались на верхнем помосте, откуда открывался величественный вид на город с его предместьями. Глянут на восток – и видят сверкающую под солнцем дугу Днепра, ни дать ни взять выхваченная из ножен казацкая сабля; глянут на север – и видят крутые лесистые обрывы с златоглавой колокольней Лавры; глянут на юг – там свежие холмы братских могил, а над самой высокой – серый памятник – церковь. Рядом вырос новый продолговатый бугор. Возле него рыли еще одну свежую яму. Кладбище заняло весь гористый пустырь на юг от монастыря, – его братские могилы с мрачным церковным куполом поднялись так высоко, что за какой-нибудь месяц заслонили вид на город.
Однажды, задержавшись взглядом на телегах с гробами из местных госпиталей, отец Серафим сказал вроде про себя:
– Ученые еще когда-нибудь подсчитают, сколько наши толстосумы заработали на каждой солдатской голове.
Василь изумленно посмотрел на отца Серафима. Похоже, шутит звонарь. Как это – зарабатывать на солдатских головах! Ничего подобного он у себя в Галиции не слыхал. Зарабатывать в лесу можно, на фабрике, у пана помещика, в Америку на заработки ездил отец Василя… Но чтобы кто-то мог разжиться на бедной голове солдата…
– Что вы сказали, отец Серафим? Грешно даже подумать о таком. Какие тут еще заработки?
– Подрастешь, парень, узнаешь, все поймешь. Это, Василек, сложная арифметика. Ой, сложная. – Отец Серафим обнял его за плечи, слегка прижал к себе и проникновенно, по-отцовски сказал: – Тебе не приходится бывать там, за стенами, правда ведь? Вам, воспитанникам епископа Евлогия, запрещают общаться с народом. А почему? Чтоб вы не вздумали сравнивать австрийские порядки с нашими. А ты, парень, вырвись как-нибудь за ворота, поинтересуйся, как тут люди живут, сравни нашу нищету с австрийской, наше горе с австрийским. Которое из них слаще – наше или ваше? Спустись-ка, Василь, к Днепру, да проехайся трамваем в сторону Подола, загляни в затоны, полюбопытствуй, как там живет рабочий люд…
Василь послушался отца Серафима. Где-то там, на Подоле, должен был жить машинист Заболотный, с которым дядя Петро переписывался, вернувшись из России. Он столько рассказывал хорошего о машинисте, так расхваливал этого смелого, находчивого человека, что Василь, не долго думая, решил отправиться на Подол и разыскать там дядиного друга. В первое же воскресенье он тайком от всех, даже от Гнездура, выскользнул из монастыря, мимо Выдубецкого спустился по деревянной лестнице к Днепру, оттуда трамваем, по-над зелеными днепровскими кручами доехал до Подола.
Выйдя из вагона, он вместе с народом пересек Почтовую площадь, но у самого берега задержался, потрясенный изумительной панорамой Днепра. Суда, большие и малые, одни празднично-светлые, с палубами, заполненными пассажирами в светлых летних нарядах, другие – словно гигантские черные жуки, запряженные в такие же черные корыта-баржи, а между этими гигантами – небольшие белые яхты и совсем маленькие, но верткие лодчонки, – все это сновало в разных направлениях, от одной пристани к другой и, сигналя флажками, подавало предостерегающие гудки, поблескивало на солнце и плескалось в воде. Откуда-то, может из того ресторана над самой водой, доносились звуки духового оркестра, а с высокой кручи летел на Подол и дальше по Днепру колокольный звон.
– «Киевлянин», «Киевлянин»! – внезапно вырвался из людского потока чей-то резкий молодой голос. – Свежие новости!
Василь оглянулся: неподалеку стоял парень с пачкой газет под мышкой.
– Свежие новости! – кричал он, размахивая газетой. – Прибытие в Киев генерал-губернатора города Львова!
У Василя екнуло сердце. Ослышался, что ли… Но газетчик еще и еще раз выкрикивал эту новость.
Василь подозвал к себе паренька и негромко спросил:
– Прошу, пожалуйста… Разве наши войска вернули Львов?
– А разве я это говорил? – удивился газетчик.
– Однако так. Ты же сказал – генерал-губернатор города Львова…
– Подумаешь, – рассмеялся газетчик. – Ну, пропустил словечко «бывший». – Он почему-то не отходил от Василя и даже заговорщицки подмигнул ему. – Будь его сиятельство во Львове, так, наверно, не шатался бы он здесь. – И, заметив, как переменился в лице Василь, тут же спросил: – Ты, похоже, из тех мест? Беженец? – Василь кивнул. – Я по выговору твоему догадался и по некоторым словам… – Живые глаза на загорелом лице с облупленным, чуть вздернутым носом испытующе разглядывали Василя. – У нас перед войной, – сказал газетчик, – жил недолго один профессор из Австрии. Не у нас – по соседству. Вежливый такой. Нет-нет да и прибавит: «прошу», «пожалуйста». И словечко «лем» частенько вставлял. Чудной человек. К самому царю ездил просить милости для бедных лемков. Ну и смеху ж было, – и газетчик не преминул весело хохотнуть. – У нас к царю не принято ездить. Быть может, в вашей Австрии…
– Слушай-ка, – перебил его Василь, – не Заболотные ваши соседи?
– Заболотные.
– Он машинистом на корабле?
– Раньше был на буксире, а теперь на землечерпалке.
– Значит, у них-то и был мой дядя! Ей-богу, это мой дядя! Веди же меня к ним. Немедленно. Прошу тебя.
– Э, нет, – возразил газетчик. – Сейчас не поведу. Я тоже хочу повидать того графа. Вон какой портрет! – Ткнул пальцем в газету и прочел: – «Член Государственной думы его сиятельство граф Г. А. Бобринский проездом из своего имения прибывает в наш город…» А вот и сам он! – вскрикнул паренек и оглянулся на гудки пароходов. – Видишь, видишь его яхту? Черт возьми, хоть часок побыть бы капитаном на таком кораблике!
С фарватера широкой реки медленно поворачивала к пристани яхта – вся, как пышная игрушка, блистая никелем и стеклом, с горделиво поднятым на высокой мачте государственным трехцветным флагом.
На левом крыле капитанского мостика стояли двое: один – в белой элегантной форме молодцеватый капитан, другой – в военной форме, полнотелый, с крупным усталым лицом– граф Бобринский. Они просматривали берег.
– Что видите? – спросил граф.
– Прекрасно, ваше сиятельство! – не отрываясь от бинокля, сказал капитан. – Подобные встречи устраивают лишь коронованным особам. – И мгновенно встревожился: – Однако куда нам причалить, если вон та грязная колбаса пришвартуется… – Капитан не докончил фразы – большой пассажирский пароход, подчиняясь сигналам с пристани, круто отваливал в сторону, уступая место знатному гостю.
Яхту приветствовали гудками все стоявшие на реке суда, а с пароходных палуб и даже с лодок замахали платочками дамы, к ним присоединились почтенные граждане города – соломенные шляпы, котелки склонились перед первым губернатором Львова.
– Слава, слава герою Львова! Слава отважному губернатору!
Бинокль в руках графа скользнул стеклышками по судам. «Идиоты, – подумал Бобринский, – чем тешитесь? Что пришлось уступить австрийскому наместнику, да?» Бинокль поймал в объектив деревянное здание пристани со стягами на флагштоках, скользнул по площади, заполненной каретами и полицейскими чинами в летних белых мундирах. «Подобные встречи устраивают лишь коронованным особам. Да-да. И мне, графу Бобринскому. При всем том в златоглавом Киеве накануне войны пал от пули самый дальновидный поборник трона, автор земельной реформы, премьер-министр Столыпин».
– Вы слышите? – вторгся в ход его размышлений беспокойный капитан. – В вашу честь, Георгий Александрович.
Граф нетерпеливо отмахнулся, и докучливый капитан замолк. Бинокль обшарил сперва левую, потом правую сторону от пристани, где неподвижно застыла плотная людская стена. Лица неразличимы, но граф угадывал, что таится в молчании настороженной толпы. О, оттуда, граф, не дождаться тебе приветствий, не поднимется рабочая рука к картузам, никто из них не крикнет «слава». Здесь скорее, пожалуй, дождешься того, от чего едва спасся в своем елисаветградском имении. Страшно вспомнить… Не будь личной охраны и сообразительного адъютанта, растерзали бы эти обезумевшие бабы…
«Это ты, генерал, – кричали они, ввалившись в дворцовую приемную, – это ты вместе со своим царем затеял войну! Теперь ты отсиживаешься дома, а наши мужья гниют в окопах?! Верни, верни нам мужей! Верни, подлец, наших детей!..»
Граф тяжело опустился в кресло, рука с биноклем безвольно упала на колено. Страшная мысль овладела им: и здесь, в Киеве, может все это повториться. Он почувствовал себя окончательно беспомощным на своей комфортабельной, со слугами и адъютантами, красавице яхте. Напрасно это все. Причуда зазнавшегося честолюбца, как писал про него подпольный львовский листок. Не следовало и приезжать в это мазепинское гнездо. Пожелал встретиться с воспитанниками «Галицко-русского приюта»? Намеревался потолковать с отцом Василием? Разве нельзя было его вместе с епископом Евлогием вызвать в Петроград? Отец Василий резонно считает, что учеников необходимо изолировать от мрачных бунтарей, высыпавших на берег, придется переселить их куда-нибудь на юг, подальше от пресловутых пролетарских влияний.
– Остановите, капитан, – неожиданно приказал хозяин яхты. – Примем тут, на воде, делегацию почетных граждан города. Сейчас же просигнальте на берег.
Капитан взял под козырек:
– Есть, ваше сиятельство!
Встреча яхты на берегу затянулась. Капитан сигналит от имени графа: делегации почетных граждан Киева прибыть на палубу яхты. Но почему так? Разволновались советники городской думы. Почему, собственно, граф отказывается первым сойти на святую землю Киева-града, чтобы принять от них хлеб-соль? Страшится, может, черни? Но ведь для охраны его сиятельства созвана вся полиция, вкупе с тайной агентурой.
Василь протискивался сквозь толпу, пока не наткнулся на полицейский заслон.
– Ну чего тебе, малый? – остановил его один из полицейских. – Куда, спрашиваю, прешь? Сказано – нельзя, значит, нельзя.
– А ты его обыщи, – посоветовал другой полицейский. – Не смотри, что у него рожа интеллигентная. Обыскивай, Герасим.
Василя бесцеремонно ощупали и, ничего не обнаружив, вытолкнули назад в толпу. Напрасно парень уверял, что он лично знаком с графом и что у него особо важное дело. Это вызвало веселый смех и у полицейских и в публике, и оскорбленному до слез Василю ничего не оставалось, как отойти в сторонку. Он проклинал обнаглевших злобных полицейских. Они ведь ничем не лучше австрийской полиции. Разве что форма другая, а натура в точности та же, звериная. Облапили, как бандита, обшарили карманы, картуз и тот сорвали с головы…