355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитро Бедзык » Украденные горы (Трилогия) » Текст книги (страница 15)
Украденные горы (Трилогия)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"


Автор книги: Дмитро Бедзык



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 44 страниц)

– Брешешь, солдат. Бог не допустит этого. Граф Бобринский – верный слуга царский, а царь – наш друг, и он, если хочешь знать, позаботится о том, чтобы лемкам хорошо жилось.

– Поживем – увидим, – говорит обычно Остап.

Иван не без иронии возражает:

– Ну чего ты, хохол, смущаешь человека? Разве ты не знаешь, что царь-батюшка печется о бедных русинах, изо всех сил старается вырвать из-под ига австрийского, дабы подчинить под наше, родное, славянское?

Газда Илько плохо понимает речь москалей, однако же уверен, что именно «кацап», а не «хохол» с Полтавщины держит его руку, руку убежденного москвофила, оттого и поддакивает ему. И еще больше распаляется, бранит Остапа:

– Вы, хохлы, все мазепинцы. Я слышал, любезный, вам не царь, а гетман нужен, вам политика надобна, а бедный лемко пусть гложет камень, пусть подыхает с голоду. Скажете, не так? – И, рубанув рукой воздух, закончил: – Вот придет весна, так ты, даст бог, увидишь, хохол, как помещичьи земли с лесами и пастбищами безо всякого разговору перейдут к нам.

«Хохол», «кацап»… Мы впервые услышали эти чудные прозвища от наших квартирантов.

– Эй, хохол! А ты не отморозишь себе нос? – говорил приятель Остапа, светло-русый курносый Иван, когда они, бывало, снаряжались в дорогу, на смену второму батальону, с которым держали оборону на одном из участков фронта где-то за Синявой. – Никудышные у тебя, Остап, портянки. Бери мои.

Или:

– Кацап ты, Иван, хоть и бороды еще не отрастил. Ешь, когда тебе дают. – Смуглый, скуластый Остап, с черной шапкой волос, не поддававшихся гребню, все подносил и подносил стеснительному Ивану разные вкусные вещи, которые ему прислала жена: после сала и коржиков высыпал перед приятелем домашнего изготовления конфеты, а под конец вынул две пары белых шерстяных носков, лежавших на самом дне, обрадованно воскликнув: – До чего ж моя Мария смекалистая! Связала две пары! – И, положив одну из них перед Иваном, сказал дружелюбно: – Теперь нам, Ивасик, обоим будет тепло. Правда?

Я завидовал их солдатской дружбе, мне хотелось, чтоб и наша дружба с Гнездуром и Суханей была столь же крепкой. Эти солдаты, хоть и поддразнивают вечно друг друга, никогда не разлучаются, всегда вместе. А когда возвращаются, перемерзлые, голодные, с позиции, так, словно родные братья, ложатся под одно шерстяное одеяло.

Только в одном не сходятся: Остап убежден, что полковник Осипов таки сядет на место помещика Новака (он же дворянин, да еще полковник), а Иван клялся, божился, что граф Бобринский, как генерал-губернатор Галиции, не допустит того, себе возьмет эти горы с лесами, чтобы ездить сюда с царем на охоту.

А как оно в самом деле обернется, покажет весна».

14

На улице пасмурно, неприветливо. Над широкой долиной Сана сеется густая изморось. Село замерло, люди ходят как тени. Тревога закралась в души селян. Что их ждет? Скоро растает снег, зашумит ручейками весна. Омоется, обновится израненная, изрытая окопами земля, а конца этой страшной войне не видать. Всю зиму фронт не двигался с места. Рассек Лемковщину пополам, застрял где-то на западе от Санока. И хоть пушечных разрывов не слыхать, однако сани с ранеными тянутся в Санок днем и ночью, сердце переворачивается у людей при виде кровавых ручейков, что бегут по снегу вслед за санями. Простые лемки в душе желали успеха москалям, с русскими солдатами не страшно под одной крышей век прожить, – простой солдат никогда не откажет бедняку в куске хлеба (у походных кухонь голодная ребятня каждый день толпится со своими мисочками под гречневую кашу с салом), а если ко всему тому царские генералы еще и помещичью землю поделят промеж людей, то бедный лемко, слава богу, вовсе другими глазами глянет на свет божий…

Другими глазами?.. Так оно и было бы, если б в голову не лезли тягостные мысли о тех, кого еще нет дома. Смерть хочется знать, что ждет их? Разрешат генералы наделить землей и тех горемык, что вынуждены были, подчиняясь императорскому приказу, отступить с австрийской армией? Как-то чудно было желать поражения той армии, в рядах которой были родные отцы и сыновья, молить бога о победе русской армии, с которой те сражались.

Возле высокой деревянной церкви тесно от людей. И не оттого, что сегодня воскресенье, а больше оттого, что церковь – единственное место, где людям никто не мешает собраться вместе, где можно перекинуться словом-другим, услышать добрую весть и просто отвести душу. Да и молиться вкупе почему-то легче, увереннее чувствует себя человек перед господом богом, да и господь бог, пожалуй, скорее откликнется на молитву всей громады и остановит чудовищное бесчеловечное побоище между народами.

В церкви идут последние приготовления к отправлению службы. Старый псаломщик Варьянка, сменивший арестованного австрийцами Андрея Лисовского, уже взобрался по крутым ступенькам на высокие хоры; кривоногий пономарь Грицков кончал зажигать свечи в правом крыле иконостаса; надел стихарь и с помощью служки уже взялся за парчовую, расшитую серебром ризу священник Кручинский.

В открытые двери полутемной ризницы просунулась седая голова пономаря.

– Пан отец, – произнес вполголоса старик, – панна Станьчик просит исповеди.

Кручинский отложил ризу, кивнул пономарю, – хорошо, дескать, сейчас выйду, – усмехнулся каким-то своим потаенным мыслям.

Давно не видел Кручинский Стефании. В самом начале войны, когда начались аресты среди населения и Станьчик тоже оказался за решеткой, Стефания прибежала среди ночи на церковный двор и, рыдая, сказала, что, если он не заступится за отца, она наложит на себя руки.

Кручинский неохотно, но все же согласился, и вскоре правительственная телеграмма из Львова вынудила шефа уездной жандармерии освободить из-под ареста учителя Станьчика.

С того дня Кручинский не видел Стефании. Что произошло с милой его сердцу панночкой, он не знал, слышал, правда, что она переехала из города к отцу, совершенно не выходит из дому и за полгода ни разу не посещала церкви.

Сегодняшнее ее посещение походило на чудо: озабоченный тем, каким образом выполнить ответственное поручение штаба фронта по ту сторону Сана, он как раз только что, собираясь надеть ризу, подумал о ней.

Кручинский поправил на себе стихарь, провел рукой по волосам и, словно перед проповедью, откашлялся. По правде сказать, он, несмотря на то что давно привык к нелегкой игре в духовного пастыря, порядком волновался на этот раз. Он очень стосковался по Стефании, не забывал о ней ни днем, ни ночью и после полугодовой разлуки предпочел бы говорить с ней совсем не о том, о чем собирался… Да что поделаешь, пан отец, война есть война, и любовью придется поступиться (не то сейчас время!) ради более серьезных дел. Он взял в руки серебряный, потемневший, зацелованный прихожанами небольшой крест и вышел через правые двери иконостаса. Но прежде чем подняться по ступенькам в черную часовенку-исповедальню, пристроенную к церковной стене, мимоходом окинул взглядом переполненную прихожанами церковь, – они стояли в молчаливом ожидании, склонив перед ним головы. Кручинский не чувствовал симпатий к своему «стаду», за шесть лет прихожане не принесли ему даже малой толики радости, и, однако же, увидев перед собой покорно склоненные головы, не устоял перед искренним человеческим чувством и, подняв над головой крест, благословил молящихся.

«Я вас понимаю, брат мой, – мелькнула в его памяти фраза из последнего письма митрополита. – Но ваш час еще грядет. Ваше имя разнесется, подобно грому, по лемковской земле. Вы достигнете своего не мечом, на который вы у меня испрашиваете благословения, а крестом. Святой крест в ваших руках принесет больше пользы великой идее, которой мы с вами служим, нежели меч…»

Кручинский подошел к исповедальне, перед нею, припав головою к оконцу, стояла на коленях Стефания. Пригнувшись, зашел внутрь и сел на скамеечку. Встретился взглядом с ее глазами – огромными, черными, налитыми страданием и тоской.

– С чем пришла, Стефания? – спросил шепотом, наклонившись к оконцу. – От каких грехов хотела бы избавиться пред лицом всевышнего? Что гнетет твою душу, в чем провинилась перед господом богом и святою девою Марией?

Стефания шевельнула губами, но у нее не хватило силы выдавить из себя первое слово мольбы о помощи. Два года назад святая исповедь отца Кручинского вдохновила ее на новую жизнь, она вышла из церкви окрыленной, готовой на подвиг во имя тех идеалов, какие внушил ей священник, и потому надеялась, что то же произойдет с ней и на этот раз: священник Кручинский, ее самый близкий друг и духовный пастырь, возьмет ее за руку и отведет от бездны, перед которой она очутилась.

– Пан отец, – наконец нашла в себе силы чуть слышно пролепетать Стефания, – спасите меня. Я погибаю.

Кручинский содрогнулся.

– Не пугай меня, любимая. – Он забыл, что из уст священника, да еще в исповедальне, где именем бога отпускаются грехи, слово «любимая» звучит как богохульство. – Не пугай меня, Стефания. Мне и так без тебя жизнь не в жизнь. Полгода ты не давала о себе знать…

– Виновата война, пан отец. Моя душа не в силах была перенести ее ужасов. Я изверилась в жизни. Да и к чему такая жизнь, в голоде и холоде?

– Боже мой! Что я слышу! Вы действительно голодаете?

– Сейчас нет. Сейчас мы не терпим голода. Москали помогли. Частым гостем у нас стал полковник Осипов. – Стефания помолчала. Страшно было вымолвить последнее слово. – Пан отец, что же дальше будет? Полковник Осипов влюбился в меня.

Ну, уж это действительно иначе не назовешь как чудом! Это самое большое чудо, какое только всесильный бог мог сотворить ради своего верного слуги. Днем и ночью ломал себе Кручинский голову, прикидывал так и этак – и все напрасно. Не находил он способа помочь по ту сторону фронта, а послал бог хорошенькую женщину – и штаб австрийской армии получит необходимые ему данные.

– Слушай внимательно, Стефания, – проговорил он едва уловимым шепотом. – Не отталкивай от себя полковника. Напротив, войди к нему в доверие. Ты должна получить кое– какие важные для нашей армии сведения. Ты меня слышишь, Стефания?

Стефании показалось, что у нее остановилось сердце.

– Вы, пан отец… Вы… Я так поняла: вы шпионку из меня хотите сделать? Да?

– Во имя римского престола, во имя тех идей, за которые поднял меч гетман Мазепа, во имя бога, наш долг, Стефания, если понадобится, самое жизнь отдать. Слушай внимательнее. На помощь нам идет немецкая армия. На фронте предстоят перемены. Существенные перемены. Москали здесь долго не задержатся. Не дольше как до весны. А там… – Кручинский стиснул кулак. – Мы по пятам разбитых армий войдем в святой наш Киев. И ты с нами, Стефания. Верхом на белых конях…

По щекам панночки текли слезы. Стефания прошептала:

– Пан отец не любит меня, если толкает на такой страшный грех.

– Какой же это грех? – решительно и гневно возразил он. – Это подвиг во имя бога. Только таких людей я и могу любить. Людей выдающихся. Сильных. Ты, Стефания, не принадлежишь к тому немотствующему стаду, что стоит за твоей спиною. С божьей помощью ты станешь украинской Жанной д’Арк. – Он достал из кармана платок и легонько провел им по ее влажным щекам. – Будь мужественной, любимая. – Потом добавил еще тише, чуть заметно шевеля губами: – Сегодня вечером к тебе придет человек и передаст письмо, из которого ты узнаешь, что от тебя требуется. Прочитав, сожжешь. – Кручинский встал, взял крест со скамьи и уже громко нараспев изрек: – Отпускаются все твои прегрешения, вольные и невольные, аминь!

Стефания поднялась в состоянии крайнего возбуждения, забыла даже перекреститься. Перед ней расступились, когда она шла на свое место на передней скамье, с любопытством, сочувственно вглядываясь в ее заплаканное лицо. Мокрые от слез бледные щеки, опущенные глаза, вся ее по-старушечьи ссутулившаяся фигура приводили в изумление людей, вслед ей слышался сочувственный шепот:

– Боже, такая молодая и такая великая грешница.

15

Как опасного государственного преступника, его вели под конвоем целого взвода солдат.

Военный суд, состоящий из трех старших офицеров полка, не прозаседав и часа, вынес обычный для того времени суровый приговор: «Местного крестьянина Илью Михайловича Покуту, сорока семи лет, как анархиста и социалиста, призывавшего крестьян к бунту против военных властей, а также к неповиновению его императорской особе, которую осмелился публично назвать позорящими, кощунственными словами, приговорить к смертной казни в поучение прочим».

Полковник Осипов, по чьему приказу было произведено чрезвычайное заседание суда, показал рукой на восток от фольварка, где на бугре за околицей села росла развесистая сосна.

– На ней, господин поручик. Понятно?

– Так точно, ваше высокородие! – отчеканил, козырнув, франтоватый поручик Леонтий Долгуша.

Отправив со двора военный эскорт с приговоренным к смертной казни мужиком, полковник пригладил усы и с облегчением вздохнул. Слава богу, теперь он может спокойно отдаться своему маленькому увлечению и не думать о том, что какой-то Илько Покута поведет своих мужиков делить ту самую помещичью землю, на которую он, полковник действующей армии, больше чем кто-либо, имеет право. Хотя граф Бобринский не дал еще положительного ответа на его просьбу, однако же советовал ему, пока русские войска не перейдут на юг Карпат и, таким образом, не поставят Австро– Венгрию на колени, беречь, как свое собственное, помещичье имение (а главное – леса!) от огня и разграбления.

– Благодарю вас, гас-па-да, – приветствовал он офицеров, вышедших из деревянного домика дворецкой, где только что состоялся суд. – Теперь, гас-па-да, вы имеете право на отдых.

Три старших офицера вместе с полковником вошли в «палац» и медленным шагом усталых людей поднялись по широкой дубовой лестнице на второй этаж. После этой су– донской казуистики они в самом деле считали, что имеют право на отдых. Не такая легкая вещь судить глуповатого мужика, который не знает твоего языка и все время ссылается на какие-то обещания самого императора, на симпатии лемков к его величеству. Тут сам черт ногу сломит… А в пауку другим осудить следовало. Грабеж в военное время, другими словами мародерство, карается смертью.

– Досталось нам мороки, – обратился к полковнику командир батальона капитан Козюшевский, над изрядным, округлым брюшком которого любили подтрунивать его коллеги. – Нелегко было, господин полковник, сломить мужицкое упрямство. Он все время ссылался на книжку какого-то автора-малоросса, в которой будто бы учат мужиков, как они должны делить помещичью землю.

– И странная логика у несчастного газды, – шагая бок о бок с Осиповым, вмешался в разговор начальник штаба подполковник Чекан, высокий, с красивым, мужественным лицом и с серебрящимися сединой висками. – Покута пытался убедить нас, что раз автор книги – подданный русского государя, то государь знает об этой книжке, а зная, тем самым санкционирует все то, что в ней написано. И даже экспроприацию помещичьих земель.

– Потому вы, Александр Григорьевич, и возражали против смертного приговора? – с неприкрытой иронией сказал секретарь суда, командир четвертого батальона, сухопарый, остроносый Кручина. Он очень нервничал во время заседания, перед его глазами все еще маячил накрытый стол в большом зале «палаца» и те офицеры, которые остались там с приглашенными на бал молоденькими панночками. – Мы бы с этим делом за полчаса справились, если б вы, Александр Григорьевич, не затягивали его.

– Да, я был против столь сурового приговора. – Тень скорби легла на обветренное на морозе, еще молодое черноглазое лицо Чекана. – Жаль человека. В конце-то концов, он не совершил никакого преступления.

– А нас кто пожалеет, если это быдло перейдет от слов к делу? – взмахнув в порыве возмущения папкой, огрызнулся Кручина.

– Быдло? – подполковник остановился и гневным взглядом смерил его плюгавую фигуру. – Теперь я понимаю, почему столь дорого обошлась нам вчерашняя атака высоты под Синявой. Вы действительно, как быдло, как скот, погнали свой батальон на австрийские пулеметы.

– Гас-па-да, гас-па-да! – вмешался полковник в перепалку офицеров. – Александр Григорьевич, но другого выхода у нас не было. – Осипов натянуто рассмеялся. – После драки, как говорится, кулаками не машут.

У полковника было чудесное настроение. Вчера его полк захватил высоту, которая целый месяц сдерживала продвижение войск на Краков, сегодня он эффектно усмирил мужицкий бунт… О, знал бы этот либерал Чекан, какие мотивы понуждали его, полковника, назначить военный суд, если бы мог хоть краем глаза заглянуть в письмо графу Бобринскому, то, пожалуй, сегодня было бы не до банкета, и кто знает, чем бы закончилась эта история с бунтом.

Они остановились перед высокими массивными дверями просторного зала. Подняв палец, полковник прислушался к шуму за дверями.

– Слышите? Женский смех. Словно колокольчик звенит. – Он подмигнул офицерам и плотоядно облизнул губы, отчего его рыжие, пушистые усы комично шевельнулись. – Вы должны быть мне благодарны, гас-па-да. Я свое слово сдержал. Однако – одно условие, гас-па-да офицеры. – В его голосе послышались нотки приказа: – Панну Стефанию прошу не занимать. Это, так сказать, мой трофей… Простите, Александр Григорьевич, – прервал он себя на полуслове, увидев, что подполковник отстал. – Вы куда?

Чекан вздернул руку, коснулся кончиками пальцев серой фронтовой папахи.

– Разрешите отлучиться, господин полковник. С меня на сегодня хватит. Пойду отдохну.

– Жаль, жаль, – сделал вид, что огорчен, Осипов, а про себя подумал: «И почему тебя, гуманист собачий, австрийские пули не берут?!»

Пока господа офицеры веселились, поднимали бокалы, славя вчерашнюю победу, взвод солдат, выстроенный в каре, и толпа людей, с почерневшими от горя лицами, медленно поднимались в гору, туда, где росла старая, развесистая сосна. Солдаты – в боевом порядке, с заряженными винтовками и примкнутыми штыками, готовые стрелять и колоть, если будет приказано; сельчане – хмурые, поникшие, с гнетущей скорбью в глазах, оскорбленные в своих лучших чувствах теми, кого они долго ждали как освободителей этих гор. Войта и газды Будника, которые выступали на суде в качестве свидетелей и понятых, в толпе не было, после судебного заседания они вернулись в село, к своим делам, бросив на ходу: «Заварили кашу – теперь расхлебывайте…» А что они «заварили»? Нешто они пришли всем обществом за землей к пану помещику, а не к своим долгожданным избавителям? Нешто они пришли в фольварк грабить, нешто кто-нибудь из них взял хоть вот столечко из панского добра? Или, может, они там шумели, силой вымогая у царского полковника свое кровное, что им принадлежит, или, может, буянили? За какую провинность их, точно последних мазуриков, окружили, что стеной, жолнерами, как только полковник узнал, что они пришли? По дороге к фольварку Покута размахивал какою-то книжкою, там будто бы ясно говорилось, как с помещичьими землями поступать, мечтали люди и о том, что из панского палаца, как только кончится война и москали вернутся домой, можно будет сделать школу для старших детей. Да полковник выпучил глаза, когда услышал об этом от Покуты, топнул ногой и взревел, словно был не царским посланцем, а паном Новаком, к которому пришли отбирать его горы. Когда же опомнился, кликнул солдат и приказал арестовать Покуту. Выходит, рассуждал каждый из идущих про себя под чавканье талого снега под ногами, впустую надеялись, ничего не стоили царские обещания, о которых столько говорилось в читальне и за стенами читальни, на выборах в венский парламент. И земли, и горы с лесами останутся панскими…

– А может, для помещика Новака и бережет их царский полковник? – бросил кто-то в молчаливой толпе.

– И так может быть, – отозвался другой голос.

А третий сказал в подтверждение:

– Это ничего, что они под разными императорами. Пан всюду есть пан. И всюду он мужика как овцу стрижет.

О том же думал, шагая посреди каре солдат, и газда Илько. Не понимал, из-за чего ведут его куда-то по этой грязище. И за какую провинность арестовали? Ничего он не понял в той комедии, которую назвали судом. Войта спросили, благонадежен ли подсудимый, а войт лишь плечами передернул, сказал, что не вор и не пьяница, только политикой балуется да все на панские земли, как кот на сало, зыркает. А богач Будник, паралик его расшиби, будто маслом по губам судьям помазал, сказал:

– Это Илька дело, не давал людям покоя, все на панское добро подуськивает. Не будь в селе Покуты, мужики сидели бы тихо…

Илько диву дается– что это за суд? Да ведь он как две капли воды похож на австрийский. Кого офицеры взяли себе в свидетели? Богача. Да еще войта. Того самого панского лизоблюда, который не одно вдовье поле прирезал к своей земле. Ну, тогда он сказал судьям:

– Вы людей послушайте, а не войта. Тех, которых я привел с собой. А войт – ворюга, хотя его никто еще не поймал за руку. Вчера он служил австрийцам, теперь вам служит. – Потом Покута спросил у судей: – Разве царь, которого мы прозвали белым, про такую правду говорил через наших посланцев? Выходит, что царь одно говорит, а его слуги другое. – И, распалившись, брякнул: – Подходит весна, господа офицеры, и вы нам не запретите сеять. Потому что это все не Новака, а наше. И леса наши, и горы!

Восстанавливая в памяти недавнюю сцену непонятного офицерского суда, тяжело шагает газда Илько в гору да в гору. Чавкает подтаявшая земля под ногами у солдат. Идти все тяжелее. Хочется спросить, почему ведут его туда, да не решается. Все смотрят сурово и почему-то избегают смотреть ему в глаза. Может, сердятся, – в эдакую непогодь нелегко переть в гору…

Когда он увидел свернутую кольцом веревку в руке солдата, вспомнились не дошедшие до него слова приговора – «приговорить к смертной казни через повешение». Так поджарый остроносый офицерик закончил чтение приговора. И Покута с ужасом подумал: не на его ли шею эта веревка? Господи, Иисусе Христе, спаси и помилуй! За что же? За какие провинности? За то разве, святая Мария, что всю жизнь ждал этой весны? С кем же тогда останутся его жена и дети? Ведь дочкам при отце не удалось выйти замуж, каждый, даже самый нестоящий, парень смотрел не на девку, на приданое, а без отца – порастут мохом девичьи личики, в старых девках век свой вековать будут…

Покута встрепенулся – нечего вешать голову. Не может того быть, чтобы меня собирались погубить. Господа офицеры со своим полковником хотят попугать меня немножко, верный я человек или подлый трус? Дескать, землю помещичью потребовал для бедных, хорошо, а может ли он подставить свою шею ради нее? Белый царь не ровня черному, австрийскому, это австрийский стрелял да вешал своих подданных, а московский…

Офицер прервал его раздумья, крикнул солдатам, чтобы прибавили шагу, махнул Покуте – побыстрей, мол, побыстрей!

А зачем быстрее? Куда спешить? Сосна, вон она, не больше как в ста шагах. Илько с любопытством посматривает на нее – высоченную, разлапистую, с желтым мощным стволом. Вспоминает, как еще мальчишкой лазал по ней. До первых веток подсаживали ребята, а дальше скользил по сучьям, как белка. И сосна и выпас под ней – помещичьи, здесь играть не разрешалось, да для таких, как Илько, никаких запретов не существовало. Сумел бы он теперь туда вскарабкаться? Сын, давно это было, расшалившись, упал с нее, насилу отходили.

Защемило сердце при воспоминании о сыне. Единственный его сын, добрый, ласковый Костик… мечтал с малых лет об Америке, а та Америка поглотила его, засыпала землею…

Прозвучала команда. Взвод остановился под ветвями дерева, перестроился, окружил Покуту кольцом. Он стоял неподалеку от ствола.

«Занятно, что же они будут делать со мной дальше?» – подумал Илько. Посмотрел на людей, сбившихся в кучу за спинами солдат, увидал передних, – они вытирали глаза. О чем же они плачут? О помещичьих землях? Или, может, меня оплакивают? Узнал дочерей, стоят с матерью… Но-но, Ганночка, чего ж ты льешь слезы, дурная баба? Илько не из тех, что дают сломить себя. Всю жизнь держался Качковского, так не отречется от него и сейчас. Помещичье, со всем фольварком, будет наше, Ганночка!

Покута перевел взгляд на офицера и уже больше не спускал с него глаз. Тот подозвал к себе из круга двух жолнеров. Покута удивился: да ведь это же Остап и Иван – те самые жолнеры, что квартировали у Юрковичей. Бывало, когда зайдет к ним, непременно усадят за стол и чем ни чем, а угостят – либо гречневой кашей с салом, а ежели нет, то хоть черствым ржаным хлебом. «Ешьте, дядька, наедайтесь, потому как, вижу, вы не больно сыты…» Сейчас они оба стояли перед офицером. Он протянул сначала Ивану, а потом Остапу свернутую в кольцо веревку.

«Это на меня», – обожгла жуткая мысль. И опять вспомнились слова офицерского приговора: «Казнить через повешение»… Значит, на этой сосне, где он когда-то баловался мальчонкой, его, степенного, обстоятельного газду, и повесят. Но за что ж, за что, боже милостивый? Кому я какое зло сотворил? Значит, правду говорил профессор Юркович, что несправедлив белый царь, жесток с простым человеком, в грош не ставит таких подданных. Выходит, чуть коснется дело мужицкой беды, оба царя – что белый, что черный – одной масти, а воюют между собой, чтобы мужик австрийский не назвал москаля своим братом, чтоб москаль не подал мужику руку.

Ну да не печалься, Илько, еще не выпало тебе умирать! Жолнеры не взяли у офицера веревку. Веревка, Илько, осталась в офицеровых руках.

– Разрешите доложить, ваше благородие, – сказал Остап, выпятив грудь.

Поручик утвердительно кивнул.

– Смею заверить, ваше благородие, что мы с Иваном не занимаемся этой профессией.

– Молчать! – гаркнул поручик. – Молчать, хохлацкая морда! – И с размаху ударил Остапа веревкой по голове.

Пошатнувшись, солдат схватился за разбитое в кровь лицо.

– Вот вам, ваше благородие, – сказал, с трудом сдерживая себя, Иван, – вам эта профессия в самый раз.

Поручик ударил веревкой по голове Ивана, после чего шагнул в середину круга и стал приглашать добровольцев, пообещав внеочередной отпуск домой, в Россию.

Над полем, над черными крышами села в лощине нависла мертвая тишина. В толпе сельчан за солдатскими спинами стихли всхлипывания. Солдаты будто окаменели, будто не слышат офицера, уставились глазами в чужие горы, в чужое хмурое небо и молчат.

– Ребятушки, – продолжал убеждать поручик. – Честное, благородное слово офицера: две недели отпуска получите, а дела-то – пустяк. – И опять поднял над головой веревку. – Кто из вас, ребята, согласится?

«Молчат, молчат, никто не согласится, – выстукивало сердце у Илька. – Простые жолнеры за нас, за простых лемков. Еще тебе жить и жить…»

Но вдруг солдатская серая стена выщербилась в одном месте, потом в другом. Солдаты опустили головы, невидящими глазами уставились в бурую, раскисшую землю: не было сил смотреть, как двое из них, в таких же серых, прожженных огнем, пропитанных кровью шинелях, подошли к поручику и взяли у него веревку.

Покута понял: смерть близка, – двое жолнеров, приткнув винтовки к стволу сосны, не спеша стали разматывать веревки, в длинной сделали петлю, а с той, что покороче, подошли к Ильку, связать ему руки.

«Боже мой, – молила в беспросветном отчаянии его душа, – неужели конец пришел? Царь небесный, спаси же хоть ты меня! А ты, царь белый… Для Новака, для помещика, окаянный царь, бережешь его земли! Я-то всю жизнь тебе верил, ждал тебя, царь. Больше, чем самому богу, молился тебе…»

Холодные пальцы солдата коснулись его горячих рук, Илько вздрогнул, отдернул руки… и вдруг изо всей силы ударил локтем в грудь солдата, повалил наземь другого. Вот так! Он еще малость поживет, не дастся смерти, вырвется из этого окаменелого человеческого круга и будет, будет жить!..

Солдаты подскочили и снова накинулись на него, у Илька еще хватило сил отбиваться от них, пока не подбежал поручик и не проломил ему череп револьвером.

– Теперь вешайте, – приказал офицер и, грязно выругавшись, пнул напоследок ногой уже мертвого газду Илька…

На следующий день я записал в дневник:

«Проклятые! Теперь на селе знают, за кого стоит полковник со своими офицерами. За помещика Новака. За Новака они и отомстили газде Ильку. Висит на сосне на страх всему селу. Вышло так, что и панне Стефании не повезло. У нее отобрали маленький пистолетик раньше, чем она успела выстрелить вторично. Первой пулей лишь поранила плечо зверю полковнику. Стефанию взяли под арест, а профессору Станьчику сказали, что ее тоже повесят. О ней теперь люди как о герое говорят. Выходит, что не лежало у нее сердце к Осипову, что это была лишь ловкая маскировка. В точности как дядины пироги. Дядей Петром я теперь горжусь, он настоящий збойник. Загнал куда-то в горы того австрийского «когута», а куда – никто не знает. Сколько ни искал комендант Скалка со своими жандармами – следа не нашли. Ни дяди, ни того пса. Но я верю, дядя вернется и обо всем нам расскажет. Может, он к русскому царю погнал того ублюдка, – пусть царь сам покарает лемка, что отрекся от своего народа.

Мы с Гнездуром и Суханей собираемся во Львов. Граф Бобринский, чье имя часто поминал когда-то дядя Петро, теперь во Львове, генерал-губернатором. Поедем к нему. Пусть отдаст под суд полковника Осипова».

16

Просторный, обставленный массивной мебелью кабинет «вершителя судеб» галицийской земли. До августа 1914 года за его огромным резным столом сидел имперский наместник барон Гуйн; после разгрома и отступления австрийских войск из Галиции здесь с осени того же года обосновался генерал-губернатор граф Бобринский. При новом хозяине в кабинете, кроме портрета над головой, ничего не изменилось – та же, с позолотой, мягкая мебель, хрустальные, богемской выделки, зеркала под потолком, тяжелые темные шторы на окнах и те же полотна картин на стенах. Графу Бобринскому некогда подумать, чтобы как-то иначе обставить свое рабочее место, дабы кабинет русского генерал-губернатора ничем не походил на кабинет австрийского наместника. С утра до ночи требуют его внимания государственные дела. Аудиенции у генерал-губернатора добиваются богатые купцы, хотят согласовать свои коммерческие дела львовские фабриканты, вертятся, как угри в котле с теплой водой, руководители разных интеллигентских групп и группировок, недавно пришла, гонимая страхом за свои латифундии, делегация земельных собственников выяснить: могут ли они надеяться, что могущественная Российская империя в законном порядке сохранит за ними право собственности на все, чем они владели при австро-венгерском правлении, или, может, позволят вольничать местному мужичью? Обнаруживается, что галицийский хлоп как две капли воды схож с русским мужиком: ему снится помещичья земля, он связывает приход русских войск со своим освобождением от утеснений старого правопорядка… И пришлось, чтобы не допустить анархии на селе, отпечатать предостерегающее воззвание к населению, а в села, охваченные брожением, послать для острастки казаков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю