Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)
Суханя ничего не понял, хотя упорно на всех уроках размышлял, что значили строгие слова учительницы, и в конце концов додумался, что узоры на стеклах, которые никто из людей не способен нарисовать, вовсе не пачкотня и что такое только одному богу впору повторить…
– Мама, а не будет греха, если я дедовы рисунки на свою грифельную доску перенесу?
– Не знаю, Иваник, – сказала мать. – Может, и не будет. Но тебе этого не сделать. Деду-морозу, наверно, сам бог помогает.
– А может, он и мне поможет, – сверкнул карими глазами мальчонка. – Мне, мама, даже во сне видятся эти узорчатые картинки. Такие сказочные ветки, и цветы вроде райских, и звездочки. Даже в нашей церкви такой красы нет.
Мать не возражала, сказала «рисуй», а про себя подумала: «Что из него выйдет? Ни пастух, ни дровосек…»
– Пускай тешится, – сказал отец, оказавшийся при этом разговоре. – Кто знает, может, из него лакировщик получится на вагонной фабрике.
Во втором классе ученики с грифельных досок перешли на тетради. До чего же обрадовался Иванко, – первую страничку он заполнил арифметическими задачами, на другой – записал отдельные слова учительницы, из которых надо было сложить рассказец про августейшего императора, прибывшего на охоту в Карпаты. Иванко справился, с заданием, написал пять предложений, но каждое приукрасил такими ветками, увидев которые мама восторженно всплеснула ладонями:
– Ой, и ловко же ты перенял у деда-мороза его узоры!
А отец, прищурив левый глаз, с видом знатока добавил:
– Тонкое ремесло. Хоть бы поскорей подрастал да шел на фабрику лакировщиком.
На другой день госпожа учительница ходила от парты к парте и проверяла задание. Взяла раскрытую тетрадку у Сухани. Бегло скользнула глазами по предложениям, внимание ее привлек рисунок под словами. Ей понравились и горы, и еловый лес.
«Вот уж истинно талант от бога, – подумала госпожа учительница. – Из него мог бы выйти великий художник. Жаль, что он крестьянский сын».
Она нагнулась к. мальчику и, показав ему пальцем на две фигуры на переднем плане, спросила:
– Что это, Суханя?
Мальчик улыбнулся и охотно объяснил:
– Прошу пани, вот это – наш августейший, а это медведь вздыбился на задние лапы и хочет его слопать.
– Кого? – чужим, одеревенелым голосом спросила явно ошеломленная учительница.
– Августейший – вот этот, – и мальчик ткнул пальцем в фигуру с каким-то диковинным колпаком на голове. – Он так сильно перепугался, что аж руки поднял.
– Кто?
– Сам августейший, пани учительница. Разве это не видно? – Суханя не заметил, как страх и возмущение исказили лицо учительницы, и весело добавил: – Я бы тоже струхнул, если бы…
Удар тетрадкой по лицу оборвал его мысли. По обеим щекам, по рукам, которыми мальчик пытался как-нибудь заслониться, госпожа учительница хлестала с неистовой яростью, пока тетрадь не разлетелась в клочья, и остановилась, лишь когда увидела, что на белую полотняную сорочку Сухани закапала кровь из носа.
– Как ты смеешь обливать грязью самого августейшего? – кричала она. – Императора, богоподобного императора, который дарует нам жизнь? – Подскочив к столу, учительница схватила линейку и, хлопнув ею, заверещала: – Убирайся отсюда, мерзавец! Вон! Вон!
Немало времени утекло с того дня. Суханя опасливо насторожился, замкнувшись в своей мечте воплотить на бумаге затейливые, чудесные узоры деда-мороза, перестал показывать свои рисунки учительнице. Лишь Василю Юрковичу, одному во всем классе, доверил он свою тайну. Василь сидел за одной партой с Суханей, был жалостлив, и, когда госпожа учительница трепала Суханю тетрадкой по щекам, он закрыл глаза ладонями и не стерпел, когда учительница крикнула «вон из класса»: выскочил вслед за Суханей.
На всю жизнь сохранил Суханя благодарное чувство к Василю за его сердечность, дружба между ними держалась долгие годы и, пожалуй, никогда бы не прервалась, не вспыхни война. Даже не столько война, сколько бедность, будь она неладна, обломала крылья их тогдашнего побратимства. Наслушавшись от русских солдат, стоявших у Юрковичей, какой это громадный город Львов и какие там высоченные, чуть не до небес, здания, Василь поделился со своими друзьями – Суханей и Гнездуром: «А что, не податься ли нам туда?» Ребята с радостью подхватили смелую мысль. Еще бы! Ведь во Львове погромыхивают на рельсах трамваи, сделанные на саноцкой фабрике, печатались там школьные учебники, во Львове полно школ, где-то там и многоэтажный университет, который непременно ждет их – способных парней из Ольховцев. Помимо того, у них будет очень важное поручение от сельской общины – подать генерал-губернатору Бобринскому жалобу на жестокого полковника Осипова, повесившего доброго и справедливого газду Покуту.
– Согласны, хлопцы? – спросил Василь.
– Поедем! – в один голос отозвались друзья.
Но в назначенное весеннее утро, на рассвете, Суханя не явился к Юрковичам, откуда они условились отправиться и путь. Не было его и на другое утро, и на третье. Ему было неизвестно, что подумали о нем товарищи, а они не могли догадаться, что случилось с их дружком. У Сухани же духу не хватило чистосердечно признаться, что у него попросту нет путного белья, а то, в чем он ходил, – заплата на заплате.
– Стыд и позор, Иванку, – сказала мать, – станешь ты перед господами во Львове ко сну укладываться, и люди увидят на тебе латаную-перелатаную исподнюю рубаху.
В самом деле, он сгорел бы со стыда, скинув с плеч курточку. Расписаться перед людьми в своей нужде, опозорить себя и весь свой род… Нет, эта мука была бы еще невыносимей, чем полученные пощечины от госпожи учительницы.
– Вот доживем, сынок, до лета, – вздохнула мать, – я заработаю на полотно и сошью тебе новое белье. Да еще сорочку вышью, на зависть львовским господам. Тогда поедешь догонять своих…
Суханя – уже не маленький, незадолго до войны они с Гнездуром окончили в Саноке городское училище, – уткнувшись головой в подушку, все утро втихомолку оплакивал утерянное свое счастье. Заманчивый пышный Львов, куда он мечтал попасть, днем и ночью являлся ему в сновидениях… Во Львове конечно же есть и школа рисования, где он бы научился писать масляными красками…
Уже на закате Иосиф, младший Юркович, принес от Василя записку: «Мы не можем дольше ждать. До свиданья. Надумаешь догонять – догоняй. Ищи нас во Львове».
И снова по щекам Сухани покатились слезы, сам на себя удивлялся: в шестнадцать-то лет расплакался, как дитя малое.
Вспоминает все это Суханя за работой, покрывая лаком стены трамвайного вагона. Не столь она тяжела, эта работа, как нудна донельзя – с утра и до вечернего фабричного гудка не выпускай кисти из руки, растирай лак, следи, чтобы ровно легла политура, к тому же нет-нет да выслушивай ругань мастера. Он всегда недоволен работой Ивана. Блеск не тот, политура не та, то да се… Но пуще всего мастер бесится, что Иван стоит на своем: не записывается в фабричное отделение польского гимнастического общества «Сокол».
– Если хочешь у нас работать, – грозится он в минуты сильного раздражения, – так переходи в нашу веру.
– Зачем вам, господин мастер, моя вера, вам моя работа нужна, – бесстрашно возражал Иван.
– Ты, русин, особенно не разглагольствуй. Тут нам для католиков не хватает работы.
Как бы там ни было, Суханю не увольняли. Во-первых, потому, что все мужское население, в том числе и кадровые рабочие, сидели где-то на востоке в окопах; во-вторых, несовершеннолетнему Сухане платили неполную тарифную ставку; и, в-третьих, потому не увольняли упрямого лемка, что он оказался мастером своего дела, выдающимся лакировщиком.
– Головастый паренек, холера его возьми, – втихомолку откровенничал носатый мастер с начальником цеха, – вот если бы повернуть его на путь нашей веры…
– А на кой ляд это сдалось господину мастеру? – удивлялся инженер Сладковский.
– Я, господин инженер, поклялся перед богом и каноником Спшихальским не пускать на фабрику русинов. Кроме того, господин инженер, такова воля господина хозяина.
– Воля господина хозяина – выпускать вагоны высшей марки. И раз Суханя справляется с работой, то нечего приставать к нему с этим ханжеским патриотизмом.
Суханя и не догадывался, что у него столь высокий опекун, инженер Сладковский, и не удивительно, что после каждого выговора, полученного от мастера, он ожидал, что его выгонят с фабрики. Но это не мешало ему трудиться на совесть и даже считать себя счастливым: находясь на работе, он может каждую субботу приносить домой свои заработок, да еще втайне от всех, по секретным поручениям Щербы, исполнять кое-что более важное, чем лакировка…
Нынче мастер прошел мимо лакировщика Сухани, не проронив ни единого слова. Он был чем-то сильно озабочен, и, сдается, как раз тем, что составляло подлинный смысл жизни для Ивана. Откуда-то со двора цеха, вперемежку с уханьем парового молота, долетали тревожные людские голоса. Продолжая работу, Суханя насторожился. Ловил отдельные – слова. Иван догадывается, о чем там толкуют. Выглянул во двор и увидел блеснувший на солнце штык жандармского карабина. Он заставил себя держаться спокойно. Радуйся, Иван, что августейший, из-за которого ты когда-то, еще в раннем детстве, заработал горячих оплеух от госпожи учительницы, радуйся, что этот седовласый дедок император здорово распотешил рабочих. Наконец-то первая листовка с карикатурой императора проникла на фабрику! Значит, и те в казарме, свое дело тоже сделали…
Перед тем как ему приняться за первый рисунок, железнодорожный машинист Пьонтек в комнатке у Юрковичей наставлял его:
– Сумей, Иван, рассмешить солдата, который посмотрит на твой рисунок. Тема такая: наш августейший собрался в поход на москалей. Призови себе на помощь фантазию.
Через некоторое время карикатура была готова. С короной на голове, с пышными седыми бакенбардами сидит император без седла на белом коне, лицом к хвосту, и с поднятой саблей мчится воевать. А под зарисовкой подпись: «Я этих москалей под корень вырублю! За мной, мои храбрые солдатики!»
Михайло Щерба передал через машиниста привет Ивану Сухане: быть ему великим художником, коли сумел переполошить народ и в казарме, и вне казармы. Военная полиция, жандармерия коменданта Скалки сбились с ног в поисках злостных преступников, расклеивавших на стенках казармы размноженные на стеклографе листовки-карикатуры.
Суханя вошел во вкус и сразу же взялся за второй рисунок, предназначенный для четырех маршевых рот, которые за два месяца полагалось подготовить к отправке на фронт. Пьонтек достал ему и листы ватманской бумаги, и черную тушь, и перо и наметил было тему, но Суханя сказал: «Я покажу августейшего перед русскими окопами».
С какой лютой ненавистью к императору он склонялся над карикатурой ночью, когда все спали! Он воочию видел каждого, кто потерпел от императора: загубленных в Талергофе соседей и своего дружка Василя, вынужденного где-то там, далеко, отступать перед австрийцами, да и себя, – до чего же муторно терпеть нападки носатого мастера на фабрике! Первый, кого карикатура рассмешила, был он сам – автор. Суханя даже поразился, как это ему удалось так хорошо нарисовать. Тот же белый конь императора остановился перед окопами. Русские недоуменно выглядывают из окопов и видят: белый-то конь стоит к ним хвостом, а из-под его задних ног торчит лысая голова императора с кудлатыми седыми бакенбардами, но уже без короны. Корона осталась на голове кобылы, а сам император с седлом угодил лошади под живот. Внизу слова: «Августейший проводит рекогносцировку».
Пьонтек обнял Суханю за этот рисунок и спустя неделю, после того как вся казарма вдоволь насмеялась, сказал Ивану:
– Слышал, будто комендант Скалка поседел до последнего волоса и поклялся перед своими жандармами: «Одно из двух – либо меня повесят за эти прокламации, либо я кого-нибудь повешу».
8
Сегодня он впервые выйдет без марлевой повязки, поддерживавшей левую руку.
Пожилой хирург улыбнулся, показывая, что доволен своим пациентом.
– Вам повезло, подпоручик. Плечо будет действовать. Перевязку сменят на любом медпункте. – И добавил, присев к столу, чтобы заполнить госпитальный бланк: – Две недели отпуска, подпоручик Падалка. Сейчас получите.
– Благодарю, господин доктор. Я возвращаюсь на фронт.
– На фронт? – Хирург отложил перо, снял очки, посмотрел на чудака офицера. Впервые приходится ему видеть столь заядлого вояку, особенно теперь, когда дела на фронте далеко не утешительны. – Простите, господин подпоручик, но ваша рана не совсем еще зарубцевалась. Она потребует… – хирург сделал паузу, подыскивая уместное слово, – потребует… по меньшей мере, покоя.
– Пустяки, господин доктор, заживет. – Офицер учтиво поклонился и вышел из кабинета.
Немного погодя в госпитальную палату к Андрею заглянул дежурный санитар. Он доложил подпоручику: в коридоре его благородие ожидает паныч, приходивший раньше.
Андрей собрался на прогулку. Он знал, что за «паныч» наведался к нему: курьер госпожи Галины, белобрысый Василек, с которым он месяц назад познакомился в семье Заболотных. Парень охотно посещал его, и всякий раз с «гостинцами», которые могли предоставить поручику Падалке на выбор лишь одну дорогу: либо на виселицу, либо в Сибирь на вечную каторгу.
– О мой милый принц! – шутливо поздоровался Андрей, увидев перед собой Василя. – Как живем? Опять с гостинцем? – Он звякнул шпорами, церемонно приставил руку к козырьку и, обронив «мерси», принял от юноши небольшой букет роз и перевязанную крест-накрест розовой ленточкой коробку конфет. – Скажите, княгине, мой милый дружок, что я до глубины сердца тронут ее подарком.
Передав букет санитару («Поставьте его в вазочку на тумбочку у постели»), Андрей мигом развязал коробку и ахнул от удивления. Захватив горсть конфет в блестящих червонно-желтых обертках, Андрей дал их санитару.
– Если кто спросит меня, братец, – он продолжал играть в великосветского офицера, – скажите: «Подпоручик Падалка ушел прощаться с Киевом. Завтра на фронт».
Прежде чем выйти на улицу, Андрей остановился перед зеркалом в большой резной раме возле дверей гостиной – поправил на голове новенький картуз, пригладил едва заметные светловатые усики (он отращивал и холил их с первых дней знакомства с Галиной) и панибратски, с хитрецой подмигнул молодому офицеру, стоявшему перед ним в зеркальной раме. Потом одернул на себе новый, ладно сидевший на нем китель цвета хаки с новыми погонами, отступил шаг назад, осмотрел себя – стройного, щеголеватого – сверху донизу и, чуть-чуть поиграв шпорами, спросил с милой улыбкой у санитара:
– Примет княгиня? Допустит до ручки? Как думаете?
– Допустит, ваше высокоблагородие, допустит.
Вместе с Васильком они вышли на одну из людных улиц Киева, густо залитую солнцем. Свернув влево, поднялись вверх по Владимирской, мимо высоких колонн красного здания университета. Андрей тотчас же, не замедляя шага, заглянул на дно коробки с конфетами и достал оттуда туго набитый почтовый конверт.
– Ну и тонко же вы, дядя Андрей, играете свою комедию, – сказал Василь. – Получается, ей-богу, как на сцене. – И повторил, передразнивая Падалку: – «О мой милый принц!..» Я знаю, – Василь опасливо оглянулся, – я знаю, дядя Андрей, это вас панна Галина научила.
– О-о? – словно удивился Андрей. И, сосредоточенно всмотревшись в конверт, где карандашом был показан условный знак, место свидания с Галиной, он спрятал конверт во внутренний карман кителя. – Собственно, откуда это тебе известно, Василь?
– Догадываюсь. – Веселые темно-серые глаза с открытой преданностью смотрели из-под козырька кепи на дядю Андрея. – Для конспирации без хитрой игры не обойтись. Галина меня тому же учила. Конспирация…
– Учила, да толком не вразумила, – прервал приглушенным голосом Андрей. – Пора тебе знать, Василек, что этого слова даже упоминать на людях не следует. Понятно?
– Еще как, – легко согласился парень. – В таком случае послушайте, пожалуйста, кое-что другое.
Подпоручик согласно кивнул.
– Хотя бы про то, дядя Андрей, что приют наш вывозят из Киева. Слышно, будто от царской дочери Татьяны получена депеша: поселить галицийских детей в лучшем месте у моря. Вчера я скрытно пробрался к отцу Серафиму, и он мне сказал: твоих земляков незамедлительно отправят на юг, в какой-то Бердянск.
– Какой-то Бердянск? – с удивлением переспросил Андрей. – Известно ли вашей светлости, что Бердянск – курорт и портовый город на Азовском море и что до него обязательно проезжать через мою станцию.
– Именно ту, – подсказал Василь, – о которой вы говорили, Мечетна называется.
– У тебя недурная память. Мечетна, Гайчур, Гуляйполе, Пологи, Токмак…
– Странные у вас названия, дядя Андрей. Татарские, что ли?
– А от станции Мечетна, в трех верстах, за речкой Волчьей, мое училище, Гнединское. Не пожелали бы вы, ваша светлость, стать на Украине агрономом?
– Нет, дядя Андрей, я уже договорился с дядей Заболотным. Он меня обещал на капитана выучить.
– Капитан, господин лемко, что-то неопределенное, шаткое под ногами, а вот земля для агронома… До чего же хороша наша степь! Черным-черна. У нас в училище черный пар – ни дать ни взять мягкий бархат. И знаешь, какая пшеница родится на том черноземе? По двести пудов! Не хуже, чем у помещика Смирнова. О, Василек, не знаешь ты, что такое степь! Ровная как стол. И до самого моря простерлась. Когда-то запорожцы перехватывали там татарву с добычей из Украины. А нынче – степь пшеницу родит!
– Нет, дядя Андрей. Я довольно наработался на земле. Вам, может, кажется, что легкое дело – за конем толкать плуг? А капитану любой, ей-богу, любой позавидует. – Василь что-то вспомнил и на радостях захлопал в ладоши: – Еще и Суханю к себе в гости позову! Честное слово, позову! Пусть он, бедняга, рисует днепровские овраги. Где еще он увидит такие дивные уголки природы.
Им было хорошо вдвоем: рослому, прекрасно сложенному офицеру, подзалечившему свою рану и готовому на завтрашний день вернуться на фронт в свою роту, и шестнадцатилетнему с наблюдательными веселыми глазами пареньку, который на все кругом смотрит с удивлением и ненасытным интересом, чтобы потом было что порассказать Сухане. Приятно было шагать бок о бок, время от времени перекинуться словечком, взявшись за руки, чтобы не потеряться в людской толпе. То привлекут их многоэтажные новой архитектуры здания, то остановятся перед широкими витринами магазинов или цепким взглядом провожают быстроходные на толстых резиновых колесах кареты, в которых разъезжают крупные киевские богачи.
Грохочут и позванивают вагоны трамваев, бьют тяжелыми мохнатыми копытами, высекая искры из камня брусчатки, битюги, запряженные в широкие возы с грузом, куда-то спешат озабоченные люди. Когда же по улице шагают маршевые роты с гремящими трубами духовых оркестров, люди впереди выстраиваются вдоль тротуаров и почему-то не кричат больше «ура», как в начале войны. Дядя Заболотный однажды в семейном кругу сказал: «Теперь уже попритихли наши мещане, выветрился у них шовинистический угар…».
Василь, правда, еще не разобрался в шовинизме, ему невдомек, почему это киевляне не провожают на фронт своих солдат криками «ура», – ведь маршевые роты надежная опора фронта, с их помощью удастся отогнать врага на запад от границ России, а там и освободить от немцев Львов и Санок… Удивительно, почему это люди стоят погрустневшие и даже бодрые марши медных труб не в состоянии поднять их невеселое настроение?
Василю не терпится о многом расспросить своего старшего друга, но ему неловко: наверно, и этот вопрос – почему невеселы люди – прямо связан и с политикой, и с конспирацией. К тому же и говорить времени не было, – вскоре они свернули под толстые стены высокой колокольни, оттуда вышли к зеленой усадьбе Софии, где под тенистым шатром каштанов в строгой серой форме сестры милосердия их ждала Галина.
Как и все прежние, эта встреча была волнующе-радостна и одновременно суховато-сдержанна, полна недомолвок, не до конца высказанных мыслей, – встреча влюбленных тайных заговорщиков, которым не до любовных признаний, людей слишком серьезных, деловых, чтобы тратить время на такие «мелочи», как любовь. Да и станет ли здравомыслящий человек признаваться в своих чувствах белым днем, когда кругом полно сторонних глаз, и, надо думать, зорких, натренированных глаз агентов тайной полиции. Всякий раз им приходилось встречаться в новом месте, предпочтительно там, где толчется народ, где плывут нескончаемым серым потоком экзальтированные прихожане, где люди поглощены молебнами «за здравие воинов», акафистами «за упокой души убиенных рабов божиих».
Панна Галина и подпоручик Падалка уже «поклонились» святым мощам в Печерской лавре, с неподдельным восхищением рассматривали стародавние фрески на стенах Михайловского монастыря, любовались величавой, ни с чем не сравнимой перспективой, открывающейся из-под сводов филигранного здания Андреевской церкви. Сегодня же условились встретиться перед Софийским собором.
– Пожалуй, мы с вами, господин подпоручик, постепенно обойдем все архитектурные сооружения города Киева, – смеется Галина.
«Господин подпоручик, – повторяет мысленно он вслед за ней. – Ни разу теплого слова не слышал. Хоть бы раз назвала Андреем».
Подавляя в себе глухую горечь, он старается поддержать ее бодрое настроение:
– Едва ли успеем, панна Галина. Я слышал, ниже Киева, над самым Днепром, стоит еще древний Выдубецкий монастырь.
На точеные черты лица девушки набежало облачко тревоги.
– Да, да, есть такой монастырь. – Она свела брови, ей живо представилось незабываемое предвечерье на тенистом подворье Выдубецкого, свою встречу с милым ее сердцу синеглазым юношей, прибывшим с далеких Карпат просить для своего попранного народа милости у царя. Наивность лемковского учителя сперва рассмешила ее, а потом… очень даже заинтересовала. Чем дальше Галина его расспрашивала, тем глубже он прояснялся для нее: вполне, казалось бы, взрослый человек, но в своем беззащитном простодушии, в сущности, большой ребенок, которого хотелось взять за руку и непременно вывести из болотистого бездорожья на торную дорогу, из потемок – к дневному свету. Петро Юркович – так он представился ей в Петербурге на Невском, Петрусь, как она назвала его, когда сидела с ним над Днепром, среди душистого росного разнотравья. Потом пришла тягостная, без просвета, разлука и созрело отчаянное решение – навестить своего Петруся в далекой гористой Синяве. По пути в Краков на три считанных часа завернула к нему. Что это была за встреча! Разве что единственный раз в жизни такое случается! Да еще во сне. Все село ликовало, что к их профессору приехала невеста. Музыканты играли в их честь, пили за ее здоровье, от души признательные ей, что, отбросив ложную гордость, она без колебаний появилась у них в горах навестить их умницу профессора. А потом пришли жандармы с блестящими штыками на карабинах и погнали этапным порядком неукротимого Щербу. Опечалились люди, замерло сердце у девушки. Но все-таки счастье ее не покинуло. Все обошлось, она благополучно добралась до Поронина под Краковом, «Боже, – вздохнула Галина, – когда наконец исчезнут с лица земли жандармы!» И настанет ли время, когда она, такая же, как все женщины, перестанет разыгрывать перед ними роль бесстрашной?.. «Бесстрашной ли?» – повторила она про себя. Горькая усмешка шевельнулась на губах. Никто не узнает, никому невдомек, ценой какого душевного напряжения дается ей эта игра…
– Этой ночью, – чуть слышно прошептала Галина, – арестован машинист Заболотный.
– Заболотный? – вздрогнул Падалка.
– Этого следовало ожидать, – загородившись круглым зеркальцем, сказала все так же тихо Галина. – Полиция давно точила на него зубы. Ночью на землечерпалку…
– Что-нибудь нашли?
– Почти ничего. Главный склад у отца Серафима. Там всего надежней. – Малость помолчала, будто подкрашивая помадой губы, на самом же деле осматриваясь вокруг. – Хорошо, что вы возвращаетесь на фронт.
– Почему же Василек не предупредил меня?
– Он сам еще не знает. Ночью это случилось. Прямо с землечерпалки его и взяли.
Андрей снял фуражку и стал вытирать взмокший лоб. Он не мог понять, каким образом удалось так просто «накрыть» и упрятать Заболотного, умного, осторожного, опытного подпольщика. Вспомнились содержательные вечера за чаепитием в семье Заболотных. Сколько удивительных, неожиданных открытий довелось ему сделать в недолгом общении с машинистом-большевиком! Галина знала, в чьи руки отдать его, смелого степняка, одетого в ладно скроенный офицерский мундир. По-новому он начал оценивать себя и свои поступки, в ином свете предстал окружающий мир. В той рабочей комнатке над Днепром он впервые услышал имя Ленина. С первого взгляда могло показаться, что человек этот из ближайшей родни Заболотных, – с такой уважительностью и любовью упоминалось это имя. Впоследствии Андрей увидел подписанные Лениным статьи. В газетах, в припрятанных от полицейских глаз книжках.
– Кто же он? – спрашивал Падалка. – Откуда у вас гордость за человека, которого в жизни не видели?
– Читайте, знакомьтесь с ним по его трудам, не сомневаюсь, он и ваше сердце завоюет.
Прочитанные статьи сделали свое дело. Постепенно, словно живые, они стали отвечать подпоручику Падалке на самые насущные вопросы, которые не давали ему покоя еще с ученических лет. По соседству с Гнединским училищем раскинулись поместья Смирнова, и совсем неподалеку в горькой нужде перебивалась Андреева мать с малыми детишками. Богатство и бедность, ложь и правда, зло и добро не могли мирно уживаться, и напрасно поп Григорович призывал народ любить ближнего. Затоптанный, ограбленный, однако не сломленный народ, подобно действующему вулкану, громыхал подземными громадами, сотрясал землю гневом, готовый прорваться новым, куда более мощным, куда более грозным девятьсот пятым годом, как только раздастся боевой клич к восстанию.
– Ленин зовет превратить войну империалистическую в войну гражданскую, – начал как-то тихим вечером Андрей, оставшись наедине с машинистом Заболотным. – Что это значит, Андрей Павлович? Выходит, что я до сих пор вовсе не на того врага вел свою роту, не так ли?
– Похоже, что так, Андрей Кириллович. Вы как должно поняли товарища Ленина.
Однако верноподданный Российской империи заколебался:
– Ведь я же давал присягу на верность отчизне…
– И царю, – подсказал Заболотный.
– Именно, Андрей Павлович. И государю императору.
Заболотный рассмеялся:
– Но от подобной, молодой человек, присяги я, машинист днепровской землечерпалки, во имя народа и его святых идеалов освобождаю вас.
Слова эти тогда пугали – смелые до дерзости, слишком грозные.
– Собственно, это измена, Андрей Павлович, за нее на фронте расстрел.
– Что ж, если вы свою присягу считаете чуть не священной, в таком случае тут измена. Измена раба, осмелившегося поднять руку на своего господина. А измена, что у нас, что у них, карается смертью.
– Вы страшные вещи говорите, Андрей Павлович.
– А разве ты, подпоручик, не страшные вещи творишь – изо дня в день в течение целого года ведешь на убой неповинных людей? По тебе, любой ценой, но государев приказ должен исполняться? Погоны, звезды на погонах… впереди, глядишь, повышение по службе, теплое местечко снится, а про тех, откуда сам вышел, Андрей Кириллович, про тех, пожалуй, и забывать начнешь.
Андрей надолго лишился покоя. Дни и ночи напролет проводил он в тягостных раздумьях. Преступить присягу, поднять меч на того, кто вложил его в твои руки? Отречься навеки от того, что могло стать смыслом всей будущей жизни? Пренебречь привилегиями и наградами, которые получает офицер за отвагу и геройство, служебной карьерой?..
После разговора с машинистом память все неотступнее уводила его в родные места. Вот мать идет двором, заросшим птичьей гречкой, по тропке к ветхой, скрипучей калитке, босая, сгорбленная, иссушенная зноем и неизбывной нуждой. Из-под сложенной козырьком ладони она долго выглядывает, не покажется ли сын, зовет его, а как смеркнется, пробирается к степной могиле на краю села и бок о бок с каменной бабой замирает в немом ожидании.
«Забыл ты нас, сын, – слышит сквозь даль расстояний Андрей, – отрекся от нас, простых людей, побрезговал черным хлебом, за белые калачи продался своим генералам».
«Нет, не отрекся, мама! – отстукивает сердце Андрея. – Никогда не отрекусь. Кончится война, и я вернусь к вам!»
Андрей открывал чемодан, втайне от офицеров доставал книжку и забирался в глухой уголок госпитального сада советоваться с Лениным.
Логика ленинских идей покоряла его, крестьянского сына, на себе испытавшего, почем фунт лиха. Легко, как покосы свежей пахучей травы на землю, ложились на сердце ленинские слова. Вместе с тем в сознании Андрея не укладывалось, как же это дисциплинированный офицер решится отбросить присягу и направить оружие против своих. Против тех, чьи приказания он привык исполнять не раздумывая, против тех, кто жал ему руку и представлял к награде за боевые подвиги.
Все повернулось так, что капитан Козюшевский помог Андрею освободиться от этих шатаний.
– Вот что, подпоручик, – обратился он как-то к Андрею, – в данный момент я буду говорить не только от собственного имени, а в большей степени от имени моих коллег. Вы тут, подпоручик, самый младший – и возрастом, и чином, а держитесь по меньшей мере как генерал или их сиятельство князь. Нам, поимейте это в виду, не нравится ваше панибратство с санитарами и прочими нижними чинами. В пику нам, подпоручик, вы столь щедро награждаете их сладостями и деньгами… У нас на глазах играете в демократизм с хлопами. Для санитаров вы – кумир, хоть вы просто-напросто из прапорщиков, не из дворян.
Андрей долго не медлил с ответом:
– Объясните господам офицерам, да и сами, господин капитан, запомните, что я происхождения мужицкого, потому с мужиками и вожу охотно компанию.
В тот же вечер, оставшись наедине с машинистом в его тихой квартирке, Падалка сказал хозяину:
– Я готов, Андрей Павлович, идти вместе с вами.
…И вот этот бесстрашный человек попал в лапы полиции. И никто не протестует, все продолжается будто ни в чем не бывало, и люди, как и вчера, торгуют, молятся, торопятся каждый по своим делам…
– Помнится, панна Галина, вы как-то заверяли, что весь Подол, и Шулявка, и «Арсенал» на Печерске – все, дескать, остановится, замолкнут корабельные затоны, не отшвартуются от берега пароходы, как только станет широко известно, что полиция осмелилась лишить свободы машиниста Заболотного. Вот видите, Галина, осмелилась.
– Пожалуйста, потише. И успокойтесь, Андрей. Слушайте: забастовка в данный момент невозможна. Лучшие люди, рабочий актив, на фронте либо в тюрьме. Ясно? Пленные австрийцы заняли их места. Послушные, запуганные люди. За непослушание их ждет смертная казнь. Ясно? Именно на фронте вы, Андрей, и будете опираться прежде всего на тех, кого отсюда забрали. Ну, все. – Галина поднялась, за ней встал Падалка. Она поправила на себе белый фартук, приспустила вуаль на лицо, натянула белые, по локоть, перчатки. – Что-то наш Василько долго молится. – Она опасливо осмотрелась, потом открыла сумочку и вручила Андрею лоскуток бумаги. – Прошу. Квитанция на чемодан. Возьмете перед отходом поезда из камеры багаж. На дне его, под сладостями, лежит любопытная литература. Учитесь. И людей сплачивайте вокруг себя. Связь через меня. Шифровка с вами. И адрес. Будьте бдительны. Считаю, кое-чему вы здесь научились. Все, Андрей. Пойдемте поищем паренька. Ваше письмо в Гнединское училище я ему передам. Пусть едет, пусть учится. Чего же вы, подпоручик? – Она с изумлением посмотрела на Андрея: не узнать было в нем подтянутого, с волевым лицом русого офицера, с каким у нее впервые завязался открытый разговор по приезде в Киев. Перед ней стоял усталый, поникший человек: отчетливо очерченный рот обмяк, уголки губ опустились, карие, обычно лучистые, глаза помрачнели, фуражка на голове сидела не молодецки набекрень, как всегда, а жалковато скособочилась.