Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 44 страниц)
Дмитро Бедзык
УКРАДЕННЫЕ ГОРЫ
Трилогия
Памяти моих родителей
Книга первая
УКРАДЕННЫЕ ГОРЫ
Часть первая
1
Мы тронулись в путь – проводить отца на станцию. Нас четверо: мама с грудным малышом на руках, папа и я. На дворе пасмурный осенний день, синие, поросшие густым ельником горы затянуло холодной мглой, и, если б не крикливое воронье над головой, могло показаться, что вся долина меж гор притихла, с любопытством наблюдая за нашим необычным путешествием. Под ногами шуршат мелкие, отшлифованные на дне реки плоские камни. Мы идем тем самым имперским трактом, о котором здешние старожилы говорят, будто он начинается далеко-далеко за горами, бежит вдоль нашего села и исчезает в краях, где заходит солнце. Через три километра, перейдя каменистую речку, на окраине города отец сядет в поезд и поедет в те далекие страны, откуда бедные люди возвращаются богатыми. Я завидую отцу и не могу понять маму, у которой на щеках не высыхают следы от слез… Зато отец держится молодцом, ничуть не показывая, что ему жаль разлучаться с нами. Пока не вышли со двора, он говорил с мамой, давал ей разные советы: какое поле чем засеять, как ухаживать за землей, за конем, – и только как вышли со двора, сразу сделался молчалив, верно думал, как бы ему поскорее выбраться из этого тесного гористого края, где нет вдоволь ни земли, ни хорошего заработка. В правой руке у него черный, недавно купленный чемодан, широкой ладонью левой он крепко обхватил мою маленькую руку. Время от времени он выпускал ее и ощупывал кончиками пальцев свою грудь, там, должно быть под сорочкой, у него висел на голом теле мешочек с землей.
Я кое-что прознал об этом таинственном мешочке. Меня дома, очевидно, считали за маленького, ничего не смыслящего в делах взрослых, не таились от меня и, собирая отца в дорогу, делали это, словно у меня ни ушей, ни глаз не было. Поначалу, когда мама, сшив из черной материи мешочек, стала примерять на отцовой шее шнурок, я подумал, что это мастерится кошелечек для долларов (пожалел только, что уж очень мал), когда же она всыпала туда земли, я от изумления воскликнул:
– А разве в Америке своей земли не хватает?
– Все будешь знать, – ответила мама, – скоро состаришься.
Я не обиделся, потому что привык уже получать от старших насмешки в ответ на иные мои нелепые, по-ихнему, вопросы. Когда я поинтересовался, почему наша каменистая дорога называется имперской, ведь император не возил для нее ни земли, ни камня, так отец, насупив брови, погрозил мне пальцем:
– Берегись жандармов, хлопец. Слышишь? Вот как скуют тебе руки цепями – живо перестанешь умничать да лопотать всякую чушь насчет имперского тракта.
Про эту тайну с мешочком я никогда и не дознался толком.
Пока был маленький, мама всячески отмахивалась от моих вопросов, просила не надоедать ей, а как подрос – эта подробность из моего детства забылась. Теперь, через много лет, вспоминая тот пасмурный день, воссоздавая в памяти полное скорби, черное от предстоящей разлуки лицо матери, я склонен думать, что мешочек с родною землей был дан отцу на счастье и должен был послужить ему чудесным талисманом. Не могли же мои родители иметь другое на уме: погибнет, дескать, Иван на далекой чужбине, сложит голову под обвалом в глубокой шахте, так легче ему будет там почивать, когда на его раздавленной груди окажется горстка родной земли. Мой отец не мог с такой мыслью покидать свой дом, наоборот, он ехал с надеждой если не разбогатеть, то хоть заработать что-то и вернуться домой с несколькими сотнями долларов.
«Не суши себе, сын, напрасно головы, – отзывается из далекого прошлого мамин голос. – Комочек земли я дала твоему отцу, чтобы в чужих краях он нашел дорогу назад, к нам, к родному дому, да чтобы всегда напоминала ему, что на двух моргах[1]1
Морг – мера земли (0,58 гектара).
[Закрыть] каменистой земли нам тут не прожить…»
В детстве я не мог этого знать, понял все только сейчас, уже на склоне лет, когда душа, обогащенная опытом, научилась, преодолевая десятилетия, вести тихую беседу с матерью… А в тот пасмурный осенний день я завидовал отцу, что ему суждено было судьбой увидеть чужие края, ехать поездом, плыть пароходом, – мне даже во сне это не могло присниться.
Мои размышления над тайной черного мешочка с землей внезапно оборвались: я увидел своих друзей – Сергея и Владека, они выскочили со двора и, застыв на мостках через шумливый поток, разинув от любопытства рты, провожали нас глазами.
Сергей Гнездур и Владек Гжебень – мои товарищи. Их отцы не собирались в Америку. Сергеев отец имел дома столярный верстак и мастерил из дерева все, что людям пожелается, а отец Владека, хоть у него и не было своего верстака, зато он каждое утро ездил на ровере[2]2
Ровер – велосипед (польск.).
[Закрыть] на Саноцкую вагонную фабрику и, как похвалялся Владек, мог выточить из железа самую тонюсенькую иголочку.
Был у меня еще третий товарищ, Иван Суханя, самый бедный из всех нас. У его отца не было ни земли, ни верстака, – поехать же в Америку ему не разрешили почему-то доктора. Мой папа говорил, что старый Суханя смолоду, еще когда батрачил у помещика Новака, растратил силы, а слабых да больных Америка принимать не желает.
Сухани сейчас не было на мостках, и он не мог видеть, как красиво я одет, и не слышал, до чего же весело поцокивают подковками мои новые башмаки.
Гжебень и Гнездур с любопытством рассматривали нас, они как пить дать завидовали мне, – им-то не приходилось провожать своих отцов в такую на редкость дальнюю дорогу. Владек улыбался мне, лукаво щуря левый глаз. Он всегда так делал, когда приходил с чем-нибудь новым – с колесиком, какою-нибудь пружинкой, испорченным механизмом от старых часов; все это выпирало из карманов его пиджака, прельщая тайной неизвестности. Я ответил Владеку движением брови, что должно было означать: «Вернусь со станции, покажешь», – и прошел мимо.
Потом нам встретились Сухани – отец и сын. Они спускались с горы, несли по вязанке хворосту на спине. Старик согнулся вдвое, его вязанка, перехваченная грубой веревкой, казалась издалека черной копной, передвигавшейся на собственных ногах. Иван Суханя, мой товарищ, тоже согнулся, хотя его вязанка была втрое меньше отцовой. Узнав нас, старик сбросил ношу, сказал сыну: «Отдохнем малость» – и, вытирая шапкой вспотевший лоб, подождал, пока мы приблизились к нему.
– Едешь, Иван? – спросил, переводя дыхание.
Федор Суханя, очевидно, не хотел показаться перед папой слабым, хилым; он заговорил так, словно эта огромная вязанка была для него легкой как. перышко:
– Видишь, Иван, сколько сушняка несу. Есть у меня еще сила или нет, как скажешь? Конь того не потянет, что я несу на своем горбу. А паны доктора говорят: не годен Суханя для работы в Америке. А почему не годен? Кто им сказал? А и то правда, разве пану угодишь? Нетто они понимают, что у мужика без работы все жилы пересыхают.
Мне не совсем были понятны речи старика, но, когда он сравнил себя с заиленным родником, из которого перестали воду брать, я невольно подумал, что Суханя имеет в виду тот самый родник под гористым берегом речки, возле которого мы не раз пасли скотину. И в самом деле, чтобы оттуда зажурчала вода, приходилось каждый раз чистить родник – выгребать пальцами ил и зеленую тину.
Это были лучшие часы нашего не очень-то веселого детства. Наплававшись в речке, напрыгавшись с берега, мы примащивались вокруг родника, забывали про скотину, и тут начиналось самое увлекательное: мы рассказывали друг, другу любопытные, услышанные от взрослых истории, или вслух мечтали о том времени, когда станем школьниками, или – и это было интереснее всего – с упоением следили, что вытворяла на песке вся в солнечных пятнах Иванова рука.
…Чуть в сторонке от ручья Иван Суханя выбирает себе площадку на чистом белом песке, трамбует ее ладонями и выводит палочкой то, что видит перед собою. Справа покрытые лесом горы, а вот наше село под горою, вот криница с высоким журавлем, река Сан кружит по долине, а по ту сторону реки, вдоль Лысой горы, несется маленький поезд. Я протягиваю руку с палочкой и осторожно дорисовываю дым от паровоза. Суханя не возражает. Он позволяет мне нарисовать и имперский тракт, и высокий мост через Сан, и вагонную фабрику с высоченной дымовой трубой. «А паровой молот забыли!» – кричит Гжебень за нашей спиной. Побывав со своим отцом на фабрике, он видел там самый что ни на есть настоящий паровой молот. Владек стирает ладонью фабрику, берет у Ивася палочку и наклоняется, чтобы начать здание наново, но вдруг теряет равновесие и своим телом смазывает весь рисунок…
Суханя, вспомнив, верно, то же самое, что и я, ласково улыбается мне и тихонько, пока отцы заняты своей беседой, говорит:
– Владек приносил мне краски и новую кисть. Хочет целую крону[3]3
Крона – австрийская монета, равняется пятидесяти копейкам.
[Закрыть] за них.
– Целую крону? За краски?
Я люблю Суханю, и мне хочется сделать ему что-нибудь приятное.
– Не горюй, Иванко, – утешаю я товарища. – Пришлет нам батя долларов, мы себе на них еще не таких красок накупим.
Мы собираемся дальше в путь. Отцы прощаются, мой папа подает Ивасю вязанку на спину, потом помогает старику, наконец берет чемодан и говорит маме, кивнув в сторону старшего Сухани:
– Слышь, Каська, если будет просить сосед коня – так дай.
– Ладно, – соглашается мама.
Мы пошли дальше. Миновали одну корчму, другую… Я украдкой слежу за родителями – и папа и мама отворачивают головы от длинного серого здания Нафтулиной корчмы, они словно бы не замечают ее. Я догадываюсь, почему они так поступают. В эту пору там, перед шинквасом[4]4
Шинквас – деревянный прилавок, за которым стоит корчмарь с водкой.
[Закрыть], может, сидит наш дед. Когда мы выходили со двора, старика не было дома, он уже давно протоптал стежку к седобородому Нафтуле и приобрел привычку просиживать в корчме не только вечерами, но и днем, должно быть сидел там и теперь. Мне вспомнились горестные беседы родителей про пьяницу деда, который точно задался мыслью пропить и два последних морга, что еще оставались от прежней усадьбы. Мама жаловалась, роптала на свою судьбу, бывало что и плакала о том, как жилось ей когда-то у своего отца…
Наше нерадостное путешествие закончилось на перроне городского вокзала. Пыхтя седыми клубами пара, с шумом надвигалось на нас громадное страшилище, от которого я бы первый бросился бежать, не будь крепко державшей меня отцовой руки. Это был тот самый паровоз и те самые вагоны, которые издали, когда бежали мимо обрывистого края Лысой горы, казались нам игрушечными и такими невзрачными, что, пожалуй, уместились бы на ладони. Не раз на дню мы из села следили за поездами – грузовыми и пассажирскими, слышали гудки паровозов, видели, как поезд, пробежав мимо реки, скрывался в горной пещере, но мне не приходило на ум, что вблизи паровоз выглядит этакой громадиной и что он так страшно фырчит на людей.
– Не бойся, не бойся, Василь, – успокоил меня папа. – Машина с колеи не сойдет.
Он кивнул машинисту, что высунулся из оконца локомотива, поздоровался с ним, а тот, замасленный, черный, весело блеснув зубами, крикнул отцу:
– Случаем, не в Америку ли, Иван?
– Ты угадал, Ежи. Искать счастья!
– Ну что ж, помогай бог! – коснувшись пальцами козырька, пожелал отцу Ежи. – Береги себя там, Иван, да возвращайся здоровым! И с миллионами! Чуешь?
Я хотел спросить у отца, откуда он знает черномазого поляка-машиниста, но спрашивать было уже некогда: поезд остановился, люди кинулись к вагонам, а папа, торопливо наклонившись ко мне и уколов ненароком усами, шепнул: «Слушайся маму».
Он тут же исчез в вагоне, потом на миг показался в окне и махнул нам в последний раз рукою. Поезд потихоньку двинулся и покатил мимо нас, а мы остались стоять на месте, смотрели ему вслед и беззвучно плакали.
2
Историю этой любви довелось мне услышать в тот кипучий 1939 год, когда после двадцатипятилетиях странствий я снова заглянул в родное село и в родной дом.
…Иван Юркович, парень плечистый, неробкий, находчивый, отважился-таки переступить дорогу Катерине, дивчине из соседнего села, когда она в воскресенье спозаранку шла в город, держа в руке завернутый в белый платочек черный молитвенник. Приглянулась дивчина Ивану не только красотой, еще больше, пожалуй, тем, что могла пройти мимо него, не последнего хлопца на селе, не поведя глазом в его сторону, пройти, как проходят мимо дорожного каменного столба, на котором выбиты давно стертые цифры километров. Иван заприметил эту гордую девушку еще в мае. Он был самый старший из детей Юрковичей, в армии свое отслужил и потому мог бы, как намекали ему, привести в дом помощницу маме. Катерина вроде ему понравилась и вполне пришлась бы им ко двору, если бы не ее католический черный молитвенник, с которым она каждое воскресенье спешила в городской кафедральный собор. Иван не был уверен, что родители примут католичку в свою семью, ведь католики – люди чужие и по языку и по обычаям, ставят себя ближе к богу, а русинского мужика презирают, что быдло.
А впрочем, не стоит гадать, примут ли родители католичку в свой дом. Иван уверен, что Катерина сама не отречется от своей веры и никогда не согласится стать невесткой в курной хате крестьянина.
И все же Иван дерзнул подойти к дивчине. Трехлетняя военная служба в далекой столице Австрии привила ему большую смелость в обхождении с девушками. Он вежливо снял перед ней шляпу, пожелал ей доброго утра, когда же она, изумленная, на миг задержалась, преградил ей дорогу и вроде старого знакомого спросил, что это она каждое воскресенье ходит молиться на тот берег Сана, когда господь бог здесь, под боком, в церкви, где молятся все ее односельчане.
Дивчина с достоинством ответила:
– Я католичка, неприлично мне молиться в вашей церкви.
– Но ведь говоришь ты по-нашему, – возразил Иван. – Да и бог один – что в костеле, что в церкви. Разве тебя, Катерина, не так учили в школе?
– А ты откуда знаешь, как меня звать? – И румянец на ее лице все разгорался под его взглядом.
– Ого, – пошутил парень, – кто ж не знает Каси Йош из села Быковцы, благочестивой девицы, которая не пропускает ни одной службы в кафедральном костеле. – Иван сокрушенно покачал головой и проговорил со вздохом, подделываясь под пожилого человека: – О-хо-хо, девонька, не иначе как тяжкие грехи гнетут твою душу, они-то и гонят тебя, беднягу, что ни воскресенье, в этот дальний костел. А может, ты оскоромилась в великий пост?
Катерина еще сильнее зарделась от его шутливого замечания, однако не обиделась, наоборот, по ее лицу пробежала усмешка, – по правде сказать, она считала себя не очень-то богомольной. А что ходит в костел, так на то воля родителей: их семья, хоть и живет среди русинов и разговаривает дома на их языке, считает себя католической, польского происхождения.
С разговорами они прошли к мосту. Девушка не спешила, ей было приятно с этим парнем, который за словом в карман не лезет. Парень рассказывал о Вене, о ее чудесных улицах и площадях, о веселых венцах, собирающихся вечерами в парке потанцевать под музыку Штрауса. Девушке было что послушать: и про широкий Дунай, по которому ходят белые пароходы, и про Альпийские горы, по которым в полной боевой выкладке еще прошлый год вынужден был карабкаться жолнер[5]5
Жолнер – солдат.
[Закрыть] Иван… Заслушалась Катерина и забыла про костел. По дороге к городу задержались на старом высоком мосту через Сан. Облокотившись на деревянные перила, смотрели сверху на прозрачную шумливую быстрину, на каменистое дно, где сновали верткие серебристые рыбы.
На главной улице города засмотрелись на широкие магазинные витрины, – чего там только не было: дорогая одежда, обувь, разные драгоценности. Опомнились, когда из высокого костела повалили богомольцы-прихожане.
– Ох и достанется мне дома, – прошептала, боязливо оглядываясь, Катерина.
Они свернули в тесный, заселенный евреями ремесленный квартал – туда, чтобы не накликать на себя греха, не отваживались заходить благочестивые католики после святой литургии.
В следующее воскресенье повторилось то же самое, а на третье, боясь попасться на глаза своим односельчанам, условились встретиться на мосту.
Едва Катерина ступила на деревянный настил, как почувствовала, что сердце ее сильно забилось: тот, к кому она спешила, шел ей навстречу. Сняв шляпу, Иван пожелал ей доброго утра.
Они пошли рядом.
– Ну, как поживаешь, Катеринка? А я уж думал – не придешь. Вместо себя брата послала молиться?
– Ты видел брата? – встрепенулась она.
– Пробежал недавнечко.
– Ты откуда его знаешь? Разве когда встречался с ним?
– Да видел его как-то, когда на ярмарке корову покупал. Умеет за горло брать.
Посередине длинного моста они остановились. Катерина снова не пошла в костел, хотя завернутый в белый платочек молитвенник в руке напоминал все время о себе. «Дай мне покой, не грызи, – обращалась она мысленно к нему, точно к живому. – Вечером, перед сном, от корки до корки прочитаю тебя».
Легли грудью на поручни. Глазели то под мост, на бурливую и чистую, как кристалл, воду, то на гористые берега, среди которых вился залитый летним солнцем Сан.
– Люблю этот высокий мост, – произнес Иван. Он подставил лицо солнцу и, прижмурив глаза, засмотрелся на зеленое междугорье на востоке, откуда катила свои воды река. – Мне всегда кажется, Катеринка, будто плывем с тобой на большом корабле. Встречь солнцу и встречь течению. Словно бы по воздуху парим.
– Так-так, Иванко! – восторженно подхватывает Катерина. Полет фантазии уносит ее дальше, ей уже нетрудно представить, что мост и в самом деле сдвинулся с деревянных быков и медленно, едва заметно поплыл. У нее появилось такое ощущение, как в детстве, когда, лежа под копной свежего сена, она могла подниматься в своем воображении аж под самые облака, даже взбираться на какое-нибудь и вместе с ним плыть над покрытыми елями да соснами горами, плыть далеко-далеко над синими Бескидами… Чтоб не упасть, Катерина крепко ухватилась за деревянные поручни, а чтоб не кружилась голова, прикрыла глаза. Вот так хорошо. Теперь она готова плыть хоть на край света. Мост поворачивает налево, проплывает по-над имперским трактом, минует Ольховцы с деревянною, покрытой черной дранкой церковью и останавливается над селом Быковцы. Не подымая век, глянула вниз, на землю, на шумливый ручеек, что вился среди бугристой родной усадьбы, на высокие раскидистые вербы, под которыми маленькая Катруся любила играть с соседскими детьми. «Мама, – кричит, она, не разжимая губ, – видите вы меня там?» – «Вижу, вижу! Только крепче держись! Не упади, дитятко!» – отзывается с земли мама.
Все это, конечно, детские выдумки маминой любимицы. Недаром Яков косо смотрит на вечные «нежности» мамы с дочкой. Ему, будущему хозяину этого просторного зажиточного дома, с некоторых пор не по вкусу стали мужицкие порядки, которые по воле матери вошли тут в обиход. Все оттого, что, хоть и не очень часто, все же Яков наведывается в кафедральный костел, слушает воскресные проповеди ксендзов и ведет поучительные беседы с членом ордена святого Антония отцом Спшихальским.
Когда-то, лет тридцать с лишним назад, в дом Адама Йоша пришла Марина Шевчук, дочь бедных родителей, что жила в том же украинском селе Быковцы. Кроме сундука с каким-то тряпьем, за ней не дали никакого приданого, одно-единственное богатство было у нее: красота да доброе сердце. На первых порах это удивило Адамовых родичей. Йоши были из зажиточных сельчан, у них помимо коня пиву обрабатывали черные круторогие волы, и единственный наследник Адам со своими десятью моргами земли мог бы, пожелай он, из-под самого Кракова привезти богатую католичку-невесту.
Да, видно, сердцу не прикажешь. Озадаченная таким выбором родня рада была уже тому, что украинская девушка хоть под венец пошла в костел, а не в церковь, значит, и нареклась полькою: католичество по тем временам совпадало с принадлежностью к польской национальности.
Но радость продолжалась недолго. Вскоре они узнали, что в новый дом Йошей молодая хозяйка принесла с собой все порядки отцовского дома. И даже мужицкий язык своих предков! Это возмутило не только родню Йошев, но и духовенство. Католический настоятель собора в Саноке прочитал с амвона проповедь о страшном грехе богоотступничества, – именно так оценил он поступок Адама Йоша, осмелившегося разговаривать в своем доме «по-хлопски».
Адам только плечами пожимал. Он не в силах был понять, чего от него хотят и в чем, собственно, его грех перед господом богом. Как мог он запретить Марине, любимой своей жене, говорить на родном языке? Наоборот, он сам старался разговаривать с Мариной по-украински, даже подбивал к тому своих старичков. На том же языке воспитывались дома и дети.
Четверо было их в хате Йошев: двое мальчиков и две девочки.
Шло время – дети вырастали. Анну, что родилась после Якова, выдали замуж, вот-вот женится Иосиф, а старший, Яков, до сих пор в холостяках ходит, никак не подберет себе пары. Ищет богатых католичек, хочет привести в дом красавицу и разумницу, и вместе с тем чтобы покорна была его воле. Ему виделась жена не помощница матери, а хозяйка, прибравшая к рукам домашнее хозяйство, как он прибрал усадьбу и поле.
Последнее время Яков старался все повернуть на свой лад. Даже требовал, чтобы родители разговаривали не по-украински, или, как говорили на Лемковщине, по-русински, а на польском языке.
– Сын, – сказал как-то отец, – мама уж у нас сроду такая. Другой она не станет. Да и я уже говорю на ее языке. Он тебе тоже родной.
– Русинский? – вспыхнул Яков. – Я ненавижу его!
– За что, сын?
– За то… – Яков замялся, – что на нем говорят наши враги.
– Какие враги, Яков?
– Те самые… мужики, русины.
Седой, согнувшийся от работы Адам опечалился. Не понимал сына, не мог понять. Винил мысленно нового учителя сына, каноника Спшихальского, на чей авторитет Яков не раз ссылался. Во имя отчизны пан каноник призывал ненавидеть тех, на чьей земле он жил, – работящих, простодушных лемков, за то лишь, что мужики твердо держатся своей веры и многие века не дают ополячить себя.
– Позорище, сын, – после тяжелой паузы с трудом выдавил из себя отец. – Материнский язык должен святым быть для тебя.
Яков потемнел лицом, взгляд его сделался колючим, открыто враждебным.
– За такие слова, отец, вам не отмолить своих грехов. И отчизна никогда не простит вам этого.
Старый Йош задрожал от обиды, однако он нашел в себе силы ответить с достоинством:
– Я бога ничем не прогневил и от святой веры не отрекся. Так и передай своему канонику. Пока не повадился к нему, ты был хорошим сыном, любил и нас, и бога, теперь же одна ненависть точит тебе душу.
…Плывет и не плывет, покачивается высокий деревянный мост над горной рекою Сан. Катерина не отрывает глаз от отцовской усадьбы, от гремучего ручья, что весело сбегает мимо хаты с горы и вьется между старыми, с дедовских времен, вербами, которые сулит повырубить Яков. Грустно Катерине вспоминать брата. Все-то он вырубил бы, что ему не по нраву. Очерствел сердцем, даже жениться не женится. Мама нет-нет да и поплачет втихомолку, жалуется отцу, словно подменили сына, – не был он такой, пока не спознался с каноником, – и оттого всякий раз, как провожает Катерину в костел, внушает: «Обходи, деточка, ксендза, твоя молитва и без того дойдет до господа бога. Не отрывай глаз от молитвенника, думай о непорочной деве Марии, спокойней будет на сердце…»
– А хорошо нам тут, правда? – внезапно врывается в ее сознание голос Ивана.
Катерина повернула к нему голову, улыбнулась, кивнув в знак согласия. И вправду им хорошо. Куда приятней, чем в храме. Катерина не видит греха в том, что не молится, а смотрит в сияющие глаза Иванка. Точно такой синеглазый хлопец и мерещился ей всякий раз, когда она воображала свое недалекое будущее. Иван стоял, положив локти на поручни, без шляпы, подставив голову солнцу, и Катерина залюбовалась, теплый ветерок легонько перебирал его белокурые пряди. «Такого бы мне брата, и наша мама не лила бы потихоньку слезы…»
– Чего, Катеринка, вздыхаешь?
Она покраснела – что, если бы он угадал ее мысли! – опустила глаза и, чтобы. спрятаться от его взгляда, подняла руки и стала заправлять волосы под платок… И вдруг почувствовала, как молитвенник выскользнул из ладони, ударился о поручни и полетел вниз. Она ойкнула, рванулась всем телом за книжкой, да Иван схватил ее за плечи, удержал.
– Боже, что я натворила! – прошептала дивчина побелевшими губами.
А молитвенник далеко внизу плюхнулся в воду и, подхваченный быстриной, скрылся под мостом.
– Не горюй, Катеринка, – стал успокаивать Иван. – Пойдем в город, я тебе новый куплю.
Она с надеждой взглянула на него:
– Такой самый?
– Такой же самый, – Иван надел шляпу, готовый сейчас же идти в город.
Да беда, как говорится, не ходит одна.
– О-о! – послышалось у них за спиною. – Теперь мне ясно, отчего ты, Каська, не захотела со мной ехать. – Возвращавшийся из города Яков соскочил с пароконной телеги и, заложив руки в карманы штанов, приблизился к ним. – Недурной костел для своих молитв ты выбрала. На высоком мосту ближе к пану богу. Так, что ли, панна Катерина?
У девушки все похолодело внутри. Она не находила слов в свое оправдание. Испугавшись брата – от него всего можно было ожидать, – Катерина съежилась, точно ожидая удара, и машинально прижалась к Ивану.
«Матка боска, злітуйся[6]6
Злітуйся – смилуйся (польск.).
[Закрыть] надо мною», – взмолилась она мысленно к своей заступнице.
Брат смотрел на сестру исподлобья и, кривя в ядовитой усмешке продолговатое лицо, наслаждался ее беззащитностью.
– Ну, чего ж ты молчишь, паненка? – спросил он скрипуче.
– Какое тебе до этого дело? Что тебе от нас нужно, Яков?
Тот своим ушам не поверил: Каська, самая послушная, тихая в семье, осмелилась поднять на него голос.
– Вот как ты заговорила? Заступника себе нашла? – Холодные глаза его сузились, лицо посерело. – А что, как я тебя, прелестная паненка, возьму за косы да…
Яков сделал шаг к сестре, может и в самом деле собрался поучить ее, да ему помешал Иван. Выступил вперед и загородил девушку.
– Оставь нас в покое, Яков, – сказал он с виду спокойно, но в голосе слышался сдерживаемый гнев. – Отойди. Катерина моя нареченная.
У Якова взметнулись брови, раскрылся рот от удивления. Не было у него уверенности, кто кого сбросит с моста. Стоит ли в таком случае мериться силами? И он отступил. На прощание, коснувшись пальцами черной шляпы, сказал, будто в шутку:
– Ну что ж, поздравляю, пане Ян. Такого родственника я давно себе желал. До свидания.
3
«Дорогой отец!
Я учусь хорошо, не расстраиваю маму, помогаю ей нянчить Зосю, берегу Иосифа, а то он любит с лавки падать. А как упадет, то кричит, и его поднимают с разбитым носом. Я ваше, папа, письмо на память знаю. А вот понимать не все понимаю. Что это за прерии, по которым вы сейчас прокладываете колею? И зачем было так далеко ехать, чтобы там мерзнуть, когда у нас, по ту сторону Сана, есть железная дорога. Мы скучаем без вас, папа. Я уже не хочу и долларов этих, езжайте без них до дому, а то дедуся не перестает пить, вчера даже кожух отнес к Нафтуле. При вас, папа, он остерегался, может, ему стыдно было, а при маме всякий стыд потерял, еще и кричит на маму, что выгонит ее из хаты. На рождество приезжал дядя Петро, всем гостинцев привез, а мне больше всех. Дедуся при дяде не пошел в корчму, читал какую-то книжку, потом занимался с нами, рассказал смешную байку. А на католическое рождество мы были у дедушки Адама. Ночевали там, спали на соломе. Бабуся не спускала с рук Зосю. Дядя Яков не верит, что вы, папа, заработаете в Америке вдосталь денег, он подсмеивался над мамой и говорил, что это бог ее наказывает за непослушание…»
Отогревая дыханием покрасневшие от холода руки, в хату вошла мама. Подойдя ко мне и перечитав мое письмо, она сказала, что такое невеселое письмо ни в коем случае нельзя посылать, потому что после него отец так затоскует, что не в силах будет ни жить, ни работать.
– Так это хорошо, мама! – обрадовался я. – Он тогда скорее вернется к нам. И татусе там плохо, и нам нехорошо…
Мама только усмехнулась, скупо и горько, как делала обычно, когда сдерживалась, чтобы не заплакать.
– Ничего ты, сын, не понимаешь. Папа туда не на прогулку поехал. Видишь, какая хата у нас? И землю надобно у Нафтулы выкупить. Где деньги на это взять? – Возразить мне было нечего, и она закончила, складывая вчетверо листок бумаги: – Лучше уж я сама напишу обо всем. И про тебя, Василь. А это письмо я отдам нашему татусе, когда он вернется домой. Ладно?
– Ладно, – согласился я, довольный тем, что папа хоть когда-нибудь позже узнает, как нам тут с мамой жилось.
Трудно после такого дня заснуть. Было столько радости, столько счастья в доме, что сон теперь ходит где-то далеко, за Саном, а может, даже и того дальше – плывет над высокими Бескидами. Сегодня Катерина получила уже второе письмо, и не простое, с пятью долларами, которые Иван хитро запрятал в середину бумаги. Деньги скрипели под пальцами, как сухой крахмал, двоились в глазах, вызывая такую радость в сердце, что слезы сами собой набегали на глаза. Вот и сбылись надежды! Невелика сумма – чтобы привести в порядок хату и выкупить землю, понадобится еще много, ой как много таких пятерок, все же первая ласточка уже прилетела к ним, а первая покажет дорогу другим, принесет счастье в дом. Иван писал, что в следующий раз он пришлет большую сумму, так как работается ему хорошо, работы по прокладыванию железнодорожного пути хватит на много лет, вот только донимает тоска по родному краю, а еще больше по дому, по детям и жене.
Катерина ворочается с боку на бок. Перед глазами стоит неотступно цветная бумажка… Хочет представить себе мужа в прериях, среди которых он прокладывает колею, жилье, куда он на ночь возвращается с работы. Какая же у него работа? Почему Иван не пишет ничего о ней? Поди, тяжелая. Надо остеречь его, чтобы не очень расходовал себя, берег здоровье. Хотелось бы также знать Катерине, чем он там питается, есть ли у него про запас чистая сорочка. Вот если бы была у нее такая чудодейственная сила, как в сказках, и она могла бы обернуться… ну, хотя бы голубем. Уложила бы детей с вечера спать, а сама птицей полетела бы через горы, через океаны в прерии, к своему Ивану. Пока он спит, выстирала бы ему сорочку, посушила онучи, залатала бы все, что порвалось на работе, а под утро успела бы еще сварить кулеш или картофельную похлебку. Лишь было бы все готово, пока он проснется. Так бы ему легче работалось, и он скорее бы заработал то, за чем поехал. Тогда брат Яков не тешил бы себя тем, что его сестру бог покарал. Нет, она ни в чем не грешна, она никого не обидела, совесть ее чиста, вот у Якова, хоть он и молится богу, небось душа черная…
О, Катерина никогда не забудет нанесенные братом обиды. Такое не забывается. Если бы ей дали в приданое клочок земли, разве б она жила в этом доме в бедности и унижении? Была бы полноправной хозяйкой, а не затравленной невесткой, на которую ничего не стоит прикрикнуть и даже руку поднять…