Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 44 страниц)
Идет, грохочет поезд, минуя полустанки, не останавливается и на небольших станциях, его пассажирам некогда, все спешат по своим делам, в Киев, где прямо на улицах, на заводах и баррикадах решается судьба Украины…
Из соседнего купе доносится меланхолическая песенка под аккомпанемент гитары. Время от времени там вспыхивают перепалки между пьяными офицерами. Посланцы великодержавного казачьего Дона едут в Киев с секретным соглашением между главой донского правительства генералом Калединым и украинской Центральной радой, согласно которому генерал Каледин признает де-юре Центральную раду в качестве правительства Украины, за что получает от нее обязательство пропускать с фронта, как сказано в соглашении, «через территорию самостийной Украины казачьи и прочие верные законному правительству полки».
Чубатый, с седыми висками казачий полковник, без черкески, в одной рубашке с расстегнутым воротом, сидит, развалившись в ленивой позе, на диване и, перебирая струны гитары, смешит своих коллег глумливым речитативом по адресу тех, кому они везут соглашение.
– Малороссы стали украинцами, – едва ворочает языком основательно подвыпивший полковник. – У хохлов будет своя держава, гаспада. Дядько Нечипор станет главнокомандующим хохлацкой армии.
Калединцы ржали, словно кони, а подполковник Козюшевский сложил кукиш и ткнул в сторону окна.
– А такой Украины, гаспада хохлы, вам не желательно? – выкрикнул с яростью.
Полковник перестал бренчать и погрозил ему пальцем:
– Не годится эдак, господин Козюшевский. Насколько мне известно, вы сами по происхождению хохол. Совать под нос своей матери кукиш по меньшей мере подло.
Близится вечер. Спадает жара. Сквозь открытое окно благодатными струйками врывается свежий воздух. Мазуренко перестал жевать, расстегнул пижаму, подставляя волосатую грудь легкому ветерку. Перенесся мыслью на свой хутор. Лялюся, верно, хлопочет по хозяйству. Хорошую жену послал ему бог. Всю тяжесть хозяйственных забот взвалила себе на плечи. Ему же оставила почетную деятельность мецената родной культуры. И он успешно справляется с этим хлопотливым делом. В селе помог открыть новую школу, не пожалел изрядной суммы на пополнение уездной библиотеки и даже согласился на избрание его почетным председателем губернской «Просвиты». Но наибольшее чувство удовлетворения ему дает музей. Спасибо Лялюсе, не жалеет денег на приобретение новых экспонатов. Бородатое лицо Мазуренко озаряется мягкой улыбкой. Представил себя дома. Неслышным шагом обходит он комнаты музея. Это лучшие минуты его жизни – любоваться своими музейными редкостями. То разглядывает попорченные временем лица каменных баб, то с гордостью осматривает одежду и доспехи запорожцев, то пересчитывает люльки, что попали сюда чуть не со всего света. Ах, с каким вожделением брал Яворницкий в руки саблю кошевого Серко! Седой фанатик назвал его музей дилетантским собранием случайных вещей, а сам в ноги ему, дилетанту, готов был пасть ради этой сабли. Да он не дал. Хватит Дворницкому того, что имеет. Еще бы, профессор! Гордость Украины! Сам царь Николай Второй посетил его музей. А теперь, при новой власти, Дворницкий рассчитывает еще больше прославиться. К Мазуренко же революция не очень-то ласкова. Всего и принесла ему что бессонные ночи да тревогу за свои поместья. На что мужественна Лялюся, и то встрепенется вдруг ночью, поднимет голову и, уставившись в окно, все прислушивается к чему-то. «Поезжай, Адам, к своим покровителям в Киев, – посоветовала она. – Центральная рада даст тебе охранное свидетельство. Ведь твои музейные коллекции могут им пригодиться».
И вот он едет. Послал сыну телеграмму, чтобы тот прибыл на вокзал. Благодарение богу, что встретил такого приятного попутчика, дорога не покажется столь скучной, пролетит незаметней. Шевелится под ветром белая занавеска на окне, проскакивают телеграфные столбы и тополя, проплывают зеленые села с белыми звонницами, далеко стелются степи. В стороне от сел, среди зелени парков, горделиво красуются своей пышной архитектурной отделкой дворянские усадьбы. О, в этих белых хоромах теперь полнехонько страху. «Эксплуататоры, буржуи». Ну что ж, рассуждает про себя Мазуренко, ничего другого вы и не заслужили. Жизнь народа вас не интересовала. Вы были чужие для тех, кто на вас трудился. Одни из вас жили мыслью – о богатых прибылях, другие вовсе не утруждали себя никакими мыслями. Пили да ели… Мазуренко отмежевывается от банальных представителей своего класса, он, как меценат родной культуры, считает себя вправе осуждать их.
И вдруг – что это?.. Василь припал к окну, Мазуренко потянулся туда же. В полуверсте от железной дороги, посреди степи, они увидели свежее пожарище. Из черного вороха сгоревшей скирды еще поднималась к небу сизоватая струйка дыма. Среди золы стояла железная рама молотилки, перед нею маячил обгорелый локомотив без приводных ремней.
– Подожгли, – сказал Мазуренко.
Хмуро сведя брови, опустился на диван, сел согнувшись, оперся локтями о колена. Весь как-то сразу обмяк, постарел.
– У нас такого не было, – отозвался Василь, не отрываясь от окна.
Мазуренко молчал. Он надеялся, что и у него ничего подобного не может произойти. Пленные галичане – народ смирный, не допустят этого. Да и не за что поджигать его, он так много поработал на ниве народной культуры…
– У нас, – продолжал Василь, – еще ранней весной поделили и засеяли помещичью землю. Покровские крестьяне сейчас уже убрали в закрома урожай.
У Мазуренко невольно сжались в кулак пальцы. Так вот кого он приютил и усадил за свой стол! В тоне своего спутника он отчетливо уловил теплую симпатию к тем, кто в Покровском делил помещичью землю. А может, этот шелудивый щенок сам же и помогал тем разбойникам убирать чужой урожай? Может, передо мной даром что лемко, а потенциальный большевик, и привези я его на хутор Благодатный, он сделал бы с пленными австрийцами то, что уже успели натворить эти агитаторы, будь они неладны, по соседним экономиям.
– Прошу прощенья, добродий, – повернув голову от окна, проговорил Василь. – А почему вы сами, без принуждения, не отдали людям землю? Разве вы не любите нашей Украины? Вы же назвали себя деятелем национального возрождения. А какое, скажите на милость, может быть возрождение нации без земли? Без земли народ так и останется нищим, а господа помещики и дальше будут измываться над ним. Разве не так, сударь?
Мазуренко слушал, не находя что возразить. В первый момент, блеснув глазами, хотел было гневно крикнуть «вон отсюда», но все же сдержал себя, начал прислушиваться к словам юноши. Его внимание привлекла логичность его мысли. Украина без земли, народ без земли – абсурд, конечно. Парень мозговитый. Но он потому так по-большевистски рассуждает, что ровным счетом ничего не теряет от этого, потому что гол как сокол и может смело назваться пролетарием. А будь у его отца хоть малюсенькое поместье, он тоже бы не спал по ночам и искал защиты от революции.
– Но у меня определенные, культурного характера обязанности перед народом, – пояснил Мазуренко. – Я содержу в селе «Просвиту», был одним из основателей украинской гимназии в Екатеринославе, у меня изрядные расходы на музей…
– Но вы бы, добродий, были еще милее людям, если бы по доброй воле отдали им землю.
– Но это же моя земля, с дедов-прадедов моя! – теряя выдержку, воскликнул Мазуренко.
– О нет! Вы, добродий, значит, плохо знаете историю Украины.
– Что?!
– Прошу не гневаться, но земля, на которой вы, добродий, сидите, казацкая. Это царица Екатерина отдала вашему предку эту землю за то, верно, что хорошо умел царицыны черевички целовать.
– Да как ты смеешь?!
– Я говорю правду, добродий.
– За такую правду… – стиснув кулаки, вскочил Мазуренко с дивана, – за такую правду по морде бьют!
Василь тоже поднялся, готовый обороняться.
Но Мазуренко решил не связываться с широкоплечим молодым степняком. Зато, едва поезд остановился на ближайшей узловой станции, показал Василю на дверь:
– Иди, пока цел. Таких лемков мне не требуется.
8
Запись в дневнике
6 августа 1917 года. С грустью вспоминаю трагическую судьбу того военного эшелона, который после «дискуссии» с Мазуренко подобрал меня на станции Бобринской. Славно ехалось мне в одной из теплушек среди солдат запасного полка, набранного из бывших фронтовиков, выписанных из разных военных госпиталей. Правда, за чаем меня не угощали деликатесами, зато сахару и душистого черного хлеба было вдосталь и даже свежее сало нашлось для такого гостя: ведь я же был из того гористого края, за который два года назад пролили эти солдаты свою кровь. Прихлебывая горячий чай, мне приятно было слушать, как один усатый солдат, уже пожилой дядько, постарше, пожалуй, моего отца, с багровым шрамом через всю щеку, расхваливал красоту моих гор, среди которых извивается шумливый, быстрый Сан. Хорошо отзывался он и о наших людях. А под конец, помянув недобрым словом царя и его генералов, скорбно вздыхая, заговорил о том, сколько в том Сане весной 1915 года потонуло русских солдат при внезапном наступлении немцев… Я рассказал про стычку с Мазуренко, и всю дорогу до Киева только и разговору было что о земле: что ее надо отобрать у помещиков, что враг теперь не на фронте, а в тылу.
На киевском перроне юнкера встретили эшелон пулеметами. Шестерых солдат, осмелившихся от имени полка выдвинуть генералу требование о мире, расстреляли на месте, а весь полк под огнем пулеметов загнали в вагоны и повезли на запад. Как мне потом сказал Андрей Павлович (ему партийный комитет поручил встретить на вокзале эшелон), солдат предали офицеры: со станции Фастов, где целый час простоял эшелон, им удалось уведомить по телефону штаб Киевского военного округа о настроениях распропагандированного большевиками полка.
Трагическая судьба ждала и гренадерский полк, который тоже отказался выехать из Киева на фронт, чтобы продолжать ненавистную народу войну. Полк разоружили, 87 наиболее активных солдат арестовали и предали военному суду. В своей телеграмме Керенский, главнокомандующий всеми вооруженными силами России, требовал для них смертной казни.
Я как раз добирался трамваем с вокзала на Подол, к Заболотным, как вдруг на Крещатике наш вагон остановился. Многолюдная колонна рабочих и солдат, перед которой расступались все военные заслоны, с красными знаменами и транспарантами спускаясь сверху по Институтской, пересекала Крещатик и мимо здания городской думы поднималась вверх по Михайловской к так называемым «присутственным местам», где как раз шел суд над гренадерами.
Я соскочил с трамвая и стал читать надписи на красных полотнищах: «Долой контрреволюционное правительство Керенского!», «Долой войну!», «Свободу героям гренадерам!» Какой-то усатый человек сказал мне, что, по всей вероятности, этих гренадеров как солдатских активистов расстреляют и что необходимо вырвать их из рук контрреволюции…
– Тогда и я с вами! – горячо воскликнул я. Перед моими глазами встала бесчеловечно-жестокая сцена расстрела возле вагона ни в чем не повинных солдат, среди которых был и тот, со шрамом на щеке, так вдохновенно говоривший о красоте моих гор.
Чей-то молодой высокий голос затянул боевую революционную песню, ее мгновенно подхватили остальные, вся огромная толпа.
Сміло, товарищи, в ногу,
Тісніше зімкніться в ряди!
Від сильних і грізних ударів
Загинуть усі вороги.
Я еще никогда не чувствовал в себе столько смелости, столько силы, как сейчас, когда и мой гневный голос присоединился к этому мощному хору. Словно тысячи человеческих сердец влились в мое сердце, словно вся мышечная сила тех, с кем я неудержимо двигался вверх по улице, влилась в мышцы моего тела. Я ощущал себя богатырем, которому под силу смести все в мире преграды. Мне почему-то представлялось, что мы идем не к «присутственным местам» (их я сроду не видел), а поднимаемся вверх збойницкими крутыми тропками, дабы достичь саноцкого высокого замка и вызволить из-под стражи осужденных лемков.
Но это была всего лишь игра воображения, порожденная несбыточной мечтой человека, тоскующего по родным горам, грезящего увидеть свой обездоленный народ таким же вольным, какими становятся все народы России.
Мы обложили не саноцкий серый, с толстыми стенами замок, а покрашенное в желтый цвет классической архитектуры огромное здание – так называемые «присутственные места», в которых кроме прочих административных учреждений помещался также военный суд.
Стиснутый со всех сторон, в толкотне рабочих и солдатских тел я не мог видеть, что творилось впереди, до меня почти не долетали слова ораторов, я лишь слышал обращенное к суду грозное требование людей: выпустить гренадеров! Зато некоторое время спустя, когда высокие двери суда открылись настежь, я увидел самих героев – высоких, плечистых солдат, к которым действительно подходило слово «гренадер». Ах, что это было за зрелище! Отчего нет здесь, рядом со мной, Ивана Сухани? Под оглушительные крики «ура» гренадеров подхватили с крыльца сотни рук и понесли вниз по улице, к Крещатику, а с Крещатика вверх по Институтской, к «Арсеналу», в казармы, на свободу.
Я впервые увидел, как велико могущество рабочих, как необорима сила людей, объединенных волею революции.
9
Неспокойно на душе, не с кем поделиться своей тревогой. Молчаливый отец перебирает в кабинете археологические черепки, составляет для будущего государственного музея последний каталог, – Затонский заверил его, что такой музей нужен будет советской власти; богомольная мама, напуганная акафистами «за убиенных рабов божиих», которых сотнями вычитывает в соборе дьякон, должно быть, стоит в углу своей спальни перед почерневшим образом богоматери и молит ее о мире для людей; лишь она, Галина Батенко, не знает, к чему приложить руки, каким делом заглушить тревогу, с каждой минутой растущую в ее сердце. Прислушивается к малейшим звукам с улицы, кидается к окну, настораживается, не раздастся ли условный стук в дверь, а когда вечернюю тишину нарушают ружейные выстрелы или пулеметные очереди, замирает, силясь определить – с далекой Шулявки они или, может, из казарм понтонного полка.
Ждет Заболотного. Должен бы давно быть. Неужели так надолго затянулся митинг? А ей, курьеру ЦК, надо бы еще сегодня выехать в Петроград. Там ждут ее информации. После кровавых июльских событий в столице контрреволюция подняла голову и здесь, в Киеве. Нет дня, чтобы патрули штаба, эти дворянские сынки из юнкерских училищ, не обстреляли рабочих патрулей. Вчера офицерская рота пыталась ворваться в «Арсенал». К счастью, рабочая гвардия отбила белогвардейцев. А что будет завтра? В распоряжении штаба военного округа отборные силы, артиллерия, броневики. Все офицерские школы ждут удобного момента, чтобы расправиться с рабочими отрядами. В этой критической ситуации многое зависит от того, на чью сторону склонятся после сегодняшнего митинга соседи арсенальцев – солдаты-понтонеры: останутся ли они нейтральными в этой решающей битве с контрреволюцией или перейдут на сторону революции и подадут руку помощи рабочим «Арсенала». Жаль, что нет в Киеве Андрея Падалки с его ротой.
Галина гордилась своим любимым, радуясь, что он целиком отдался идее пролетарской революции, гордилась и тем, что увлекла Андрея идеями Ленина. А может, не только она? Вспомни машиниста Заболотного, Галинка! Сколько вечеров просидел он в своем домике на берегу Днепра с этим наивным поручиком, для которого офицерская присяга на верность государю императору представлялась незыблемой святыней.
Стук в окно прервал ее воспоминания. Галина встрепенулась. Стук показался ей условным паролем. Но почему он не повторился? Постояв некоторое время в ожидании, она прошла мимо отцовского кабинета к парадным дверям. Постояла молча, прислушиваясь, пока стук не повторился. И как раз такой, как было условлено. Галина повернула ключ в замке, открыла двери и ахнула от изумления, увидев перед собой Василя Юрковича.
– Василь? Вот не ожидала! – И, словно родного брата после долгой разлуки, обняла, поцеловала в щеку, потом отстранила от себя: – Вот какой ты стал! – Еще раз оглядела с ног до головы его плечистую фигуру и рассмеялась, заметив на верхней губе светлый пушок. – Да ты, Василечко, уже парубок! – И, сразу посерьезнев, спросила: – А пароль ко мне кто тебе дал?
– Отец Серафим, панна Галина, – ответил Василь.
– Ты был там?
– Был. На самой колокольне.
Она повела его из передней в большую комнату, включила свет и крикнула радостно:
– У нас гость, у нас гость!
Из дверей справа высунулась отцова, а из дверей слева материна голова.
– Не узнаете? – смеялась Галина, показывая на смущенного парнишку. И она нарочито приподнято, будто на сцене, отрекомендовала: – Василь Юркович, лемко, будущий агроном…
Профессор, высокий, в строгом костюме, словно только что сошел с кафедры, переступил порог кабинета и, близоруко щурясь, с любопытством разглядывал гостя.
– Тот самый мальчуган? Ничего себе, сударь лемко. Здорово тебя продувало ветрами, здорово нажгло солнце. Самый что ни на есть настоящий степняк! – выкрикивал он восхищенно, любуясь пышущей здоровьем наружностью гостя, его смуглым румянцем, его выцветшими на солнце волосами. – А я тебе, матушка, что говорил, – обратился он к жене, такой же, как он сам, сухощавой, чуть ссутулившейся под тяготами военных лет женщине. – Свежий воздух – это все, матушка. Не киоты и не лампадки, а чистый воздух…
– За ужином поговорим о преимуществах свежего воздуха, папочка. А сейчас пусть наш гость помоется и немного отдохнет с дороги.
За ужином ели яичницу, пили ячменный, чуть сдобренный молоком кофе; к счастью, на кухне еще нашелся крохотный кусочек масла, зато в центре просторного стола, в хрустальной вазе, красовалась целая гора яблок – белого налива.
– А у вас такие яблоки родятся? – обратился профессор к Василю. – Нет, знаю, что нет. Зато ваша степь богата кое– чем другим. Степные могилы – вот ваши сокровища! О, – вздохнул он огорченно, – если бы нам дали хотя бы миллионную частицу из бюджета, пожираемого войной, на археологические экспедиции, сколько новых исторических открытий сделали бы мы для народа…
Опять раздался стук в окно. Галина узнала пароль, торопливо поднялась, выскочила в переднюю. А когда открыла дверь, вместо Заболотного, которого ждала, увидела руководителя ар– сенальцев Андрея Иванова.
– С какими новостями? Как авиаполк? – спросила, пропуская гостя впереди себя в гостиную.
– Авиационный с нами, – ответил сдержанно Иванов.
Галина внимательно вглядывалась в его худосочное, с болезненным румянцем, утомленное лицо и не могла понять, почему Иванов такой невеселый. Радоваться бы должен, кричать «ура». Еще бы, такая победа! Ведь авиаторы – наиболее оснащенная технически и самая прогрессивная часть старой армии, и ее переход на сторону пролетарской революции – это серьезная победа киевских большевиков.
– А понтонеры? Вы разве не заходили к ним?
– Я от них. Понтонный тоже с нами.
– С нами?! А я тут, признаюсь… – посмеялась она над собой, – я тут с ума сходила! Самой теперь чудно. Поверите, поддалась какому-то дурному предчувствию. Невесть что представляла себе. Постойте, – вдруг осадила она сама себя, – что с вами, Андрей Васильевич? Почему вы такой? Можно подумать, что вы не рады принесенной нам радостной вести.
– Я пришел, чтобы сообщить… – Видно было, что Иванову тяжело говорить дальше. – Должны немедленно, сегодня же ночью, выпустить листовку о смерти нашего товарища.
Нежный румянец на щеках Галины начал гаснуть.
– Говорите яснее. Что случилось?
Иванов вытер со лба мелкие горошинки холодного пота, ответил сдавленным голосом:
– Заболотный убит.
У Галины округлились, наполнились ужасом глаза.
– Как же это так? – чуть слышно выдохнула она.
– Мне уже потом рассказали, – словно поднимаясь на крутую гору, начал, тяжело дыша, Иванов. – Заболотный зашел в казармы понтонеров и попросил председателя солдатского комитета созвать митинг. А тут, на беду, подвернулся дежурный офицер. Ссылаясь на распоряжение штаба округа и лично Керенского, штабс-капитан категорически запретил митинг. Пошел обмен резкостями, офицер выхватил револьвер и… все. Солдаты, правда, подняли офицера на штыки… – Иванов закашлялся и, прикрывая рот платком, насилу смог договорить, что над казармой теперь реет красное знамя…
Галина обхватила ладонями лицо и неверным шагом, словно ошалев от несчастья, с трудом дошла до дивана. Упала на него, забилась в глухих рыданиях. Сколько смертей насмотрелась на фронте, в госпиталях, во время боев в Петрограде сама перевязывала тяжелораненых, умела, стиснув зубы, сдержать сердечную боль, а теперь лежала безвольная, словно парализованная… Скорбь, отчаяние опустошили душу. Не могла представить себе смерти того, кто так любил жизнь, кто так мужественно боролся за нее ради людей. А как радостно он всякий раз встречал ее на конспиративной квартире, когда требовался его совет.
Весь Подол будет теперь лить слезы, горевать о своем рулевом…
Василь сцепил зубы, чтобы не зарыдать. Видя, как дергаются плечи у панны Галины, готов был броситься к ней, утешить добрым словом. Но каким, каким? Разве найдется в человеческой речи такое слово, которое могло бы приглушить боль подобной утраты? Да и не осмеливался подойти к ней, когда этого не решались сделать ее родные, отец и мать. Они так были потрясены, что сидели за столом, не в силах шевельнуться…
Но вот Галина подняла голову. Вытерла платком глаза, обвела всех смущенным взглядом:
– Простите, товарищи. Как видите, слабость духа. – Она поднялась, поправила на себе кофточку, отбросила со лба волосы и добавила тихо, обращаясь к Иванову, который все еще стоял, оцепенев, посреди комнаты: – Листовки выпустим. К утру будут висеть на стенах домов. А пока что, – она взглянула на его посеревшее, с запавшими щеками лицо, – а пока что садитесь к столу, Андрей Васильевич. Вам необходимо хоть немного отдохнуть.
Запись в дневнике
1 сентября 1917 года. Ночь. Товарищи уже уснули, а я тихонько пробрался в свой третий класс, чтобы здесь излить дневнику свое горе. Вчера вернулся из Киева, а сегодня уже за партой до обеда, а после обеда – за сеялкой в степи. Перед глазами свежая, усыпанная цветами могила Андрея Заболотного. Мы с Игорем поклялись на ней: «Мстить проклятым буржуям, не знать жалости к ним так же, как они не знают жалости к нам. Кровь за кровь, смерть за смерть!» К тому еще добавлю, что на арсенальском стрельбище я научился метко стрелять и что мне удалось провезти наган с патронами. Алексей похвалил меня за это. Ведь Окунь на хуторе вместе с немцами-колонистами организовал оборону против нас, то же самое сделаем и мы.
10
Вид прилично одетого человека позволил уполномоченному Международного комитета Красного Креста Михайле Щербе сидеть в большом зале Петроградской городской думы среди ее депутатов.
Попал он сюда случайно, прямо с Финляндского вокзала. Смеркалось. Сеяла холодная осенняя изморось, тишину пустых улиц нарушали одинокие выстрелы. Не мог же он признаться военному патрулю, с какой целью прибыл в Петроград, и потому вынужден был, воспользовавшись безупречным знанием французского языка, сказать командиру, якобы он гражданин нейтральной Швейцарии, добрался сюда через Швецию и Финляндию, чтобы проследить, законно ли, с точки зрения Гаагской конвенции, осуществляется в России революция.
Возвращая Щербе заполненное на французском и немецком языках удостоверение, командир патруля, высокий, с красивым лицом поручик, ответил по-французски:
– К сожалению, мосье Щерба, русская революция – это сплошное отрицание всякой законности. Грубый солдатский сапог растоптал элементарнейшие законы человеческого общежития, Все летит вверх тормашками, все растоптано.
Михайлу Щербу интересовало все, что происходило в восставшей столице: и линия невидимого фронта, которая, судя по выстрелам, проходит где-то здесь, среди притихших улиц, и наличие вооруженных сил, которые поднялись на последний бой, и даже настроение поручика, который, очевидно, принадлежал к активному вражескому лагерю.
– Мосье, как европеец, вы даже не сможете разобраться в том, что здесь у нас творится, – торопился выложить все, чем терзался, офицер. – Не ожидая Учредительного собрания, мужики разоряют дворянские усадьбы и делят не принадлежащую им землю, рабочие, вопреки воле законных хозяев, вводят на заводах свой контроль, солдаты на фронте мечтают о мире и братаются с врагом. И все это, мосье, под влиянием большевиков, этих ожесточеннейших разрушителей мировой цивилизации.
Щерба следил за лицом поручика: оно менялось, теряло свою обаятельность и, искаженное злобой, казалось уродливым от ненависти к тем, о ком он сейчас говорил.
– Революция развратила русский народ, вернула его в первобытное состояние. Театры закрываются, железные дороги без топлива, в больницах холодище, а из всех искусств живет лишь искусство Демосфена. Даже в армии, на всех фронтах, вместо того чтобы наступать, день и ночь митингуют. Мосье Щерба, вы – цивилизованный человек, вы можете представить себе, что случится с Россией, если в такое критическое для нее время у кормила власти встанет русский мужик?
– Курите? – спросил Щерба, лишь бы унять свое возмущение и не вступить в спор с этим «аристократическим» выродком. Вынул из портфеля коробку сигар, распечатал, протянул офицеру. – Прошу.
– О, гавана! – воскликнул поручик. – Бесконечно благодарен, мосье. А нам тут солдатская махорка все горло разъела. Совсем, совсем одичали. – Он попросил разрешения взять про запас две сигары, а когда Щерба отдал ему всю коробку, рассыпался в щедрых комплиментах, после чего поспешил первым поднести иностранцу пламя зажигалки.
Щерба спросил будто между прочим:
– Неужели, господин поручик, во всей великой России не нашлось партии, которая бы стояла на принципах законности?
– О, мосье! – Поручик коснулся рукой локтя Щербы, и они отошли немного в сторону, за угол здания, чтобы защититься от холодного ветра, который гнал туман с Невы. – Такая партия у нас есть. Это, сударь, партия кадетов. В нее входят лучшие, честнейшие сыны нации, например, как Родзянко, Милюков… – Поручик не договорил, оглянулся на юнкеров, которые стояли поодаль и, дымя цигарками, слушали, по всей видимости, забористый анекдот одного из балагуров. То, что собирался сказать иностранцу поручик, не должно было дойти до слуха молодых людей, чьи головы начинены в училище монархическими идеями. – Надо вам знать, мосье Щерба, мы против монархии. В тяжкую минуту лихолетья мудрые головы кадетской партии круто изменили свою политическую платформу. Мы, во всяком случае наиболее либеральные ее члены, за парламентскую демократическую республику. Наш образец – Французская республика.
– О-о! – искренне изумился Щерба. – Так вы республиканец?
Поручик вытянулся в струнку, лихо звякнул шпорами сапог.
– Признаюсь вам, мосье, я в душе не вояка. Война – не мое призвание. В душе я поэт. Перед самой войной учился в Сорбонне…
– Вы учились в Сорбонне? – не поверил Щерба.
Офицер засмеялся:
– Мосье Щерба думал, что перед ним заурядный офицер? Может, из тех самых разночинцев, что изо всех сил тщатся выбиться в люди, зарабатывая уроками на хлеб насущный? Париж я полюбил, как не любил ни один город в России. Ах, сколько дивных минут доставил он мне! За одни Елисейские поля можно полюбить этот город на всю жизнь. А бульвар Мадлен! А собор Нотр-Дам! Знаете, кого нам, в конце концов, не хватает? – вдруг круто повернул он внезапно разговор. – Мосье Щерба никогда не догадается, нет-нет. Французского Тьера!
– Не понимаю, – признался Щерба. – Вы имеете в виду…
– Да-да, французского генерала Тьера не хватает нам, – повторил поручик. – Такого, который бы не побоялся устлать трупами улицы Петрограда, как это в свое время сделал в Париже генерал Тьер. Не Керенский же это сделает. Керенский пигмей против Тьера. Социал-революционер. Ха-ха! Пустозвон, а не вождь. Сходите в городскую думу, послушайте, что там говорят.
«А и вправду, почему не пойти? – подумал Щерба. – Получу представление, что у них там за собрания».
И не пожалел, что попал сюда. Никто из его товарищей во Львове не видел столь смехотворного лицедейства, какое он здесь застал. В президиуме думы сидят важные господа и дамы в элегантных вечерних туалетах, и среди них известная всей аристократической верхушке столицы графиня Панина. В это неспокойное время 1917 года она не испугалась петроградского демоса (так шепнул Щербе сосед-депутат), смогла смело замешаться в толпу демонстрантов, даже взойти на трибуну, чтобы от имени женщин призывать братьев солдат бить врага до победного конца.
Щерба был свидетелем того, как вернулась думская делегация, ходившая на крейсер «Аврора», а следом за ней делегация, которой было поручено пробиться сквозь большевистскую осаду к Зимнему дворцу. Обе делегации вернулись ни с чем.
Тогда на трибуну выскочил эсер Быховский. Свою истеричную речь он закончил призывом: всей думе пойти в Зимний дворец, чтобы там либо с честью погибнуть вместе с Временным правительством, либо победить.
Президиум перешел к поименному голосованию. Графиня Панина с гордо поднятой головой первая взошла на трибуну и среди всеобщей тишины, подняв вверх свою маленькую, унизанную перстнями руку, торжественно, как присягу, провозгласила:
– Я, гражданка свободной России, сим заявляю, что готова пойти к Зимнему дворцу и там умереть вместе с Временным правительством и его избранниками. Если же нас не пропустят к Зимнему дворцу… – Голос ее задрожал, она безвольно опустила руки на пюпитр трибуны. – Если же нас не пустят, – повторила после паузы и вдруг выкрикнула: – Мы встанем перед пушками, стреляющими по Зимнему дворцу, и пусть тогда большевики расстреливают Временное правительство вместе с нами!
После выступления графини Паниной председатель взял список депутатов. На каждую названную фамилию из зала откликались торжественной фразой:
– Иду умирать вместе с Временным правительством!
Шестьдесят два депутата согласились умирать, четырнадцать объявили, что идут в Совет рабочих депутатов, трое меньшевиков-интернационалистов воздержались от «умирания».
Как потом узнал Щерба, три фракции думы (эсеры, меньшевики и кадеты) не дошли до Зимнего дворца, их задержал небольшой отряд матросов.
В тот же миг над городом прогремел орудийный залп крейсера «Аврора», он возвещал о начале штурма Зимнего дворца.
Дорогу к Зимнему Щерба определял по ружейной и пулеметной стрельбе. Патрулей уже не было. Вместо них на главную магистраль города выходили малочисленные и более крупные группы вооруженных рабочих. Чувство радостного возбуждения охватило Щербу. Ах, если бы только Ванда могла увидеть, как он марширует рядом с вооруженными рабочими. Щерба переносится мыслью в свою квартиру в Саноке. Хочет представить Ванду с маленьким Орестом на руках. Письма от нее были полны забавных подробностей о малыше. Ванда не нарадуется, что мальчик похож на него, крепенький, верно вырастет мужественным и смелым, как отец. Эти письма были его единственным утешением на фронте, помогая ему переносить тяготы войны, и, кроме того, недурно маскировали от зоркого ока коменданта Скалки ту тайную переписку, которую они вели между собой.