355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитро Бедзык » Украденные горы (Трилогия) » Текст книги (страница 37)
Украденные горы (Трилогия)
  • Текст добавлен: 15 августа 2018, 12:30

Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"


Автор книги: Дмитро Бедзык



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 44 страниц)

Скалка повеселел. Покручивая ус, достал из ящика стола небольшой, размером со школьную тетрадь, белый лист бумаги с черным, отпечатанным на стеклографе рисунком. Рука того же самого мазилы, что и на карикатурах Франца-Иосифа. Русский солдат выметает огромной метлой помещиков с отобранной у них земли. Из-за Збруча за ним наблюдает галицийский священник в черной сутане. Он схватился за голову, из его непомерно раздутых губ вылетает мыльный пузырь с надписью: «Слушайте, слушайте, прихожане, москали разрушают церкви и на их место ставят своих идолов!» А из уст солдата, довольно улыбающегося себе в усы, вылетают слова: «Галичане, берите пример с нашей революции! Выкуривайте панов из фольварков! Земля принадлежит тем, кто на ней трудится!» А вверху общий заголовок: «Где правда?»

Боже, уж и кару придумал бы Скалка этому мазиле! В старину, в средние века, на острые колья сажали хлопов-бунтовщиков, нынче эту кару признали негуманной, запретили. Збойника Онуфрия на саноцком рынке публично четвертовали, и сделали это для устрашения хлопов, теперь четвертование господа юристы также признали негуманной казнью. Остается виселица. И, однако же, это слишком гуманно для преступника, подобного этому наглому мазиле. Только на кол паршивого пса!

Скалка свернул вдвое листовку и протянул жандарму:

– Вот. Завтра утром подсунешь эту бумажку Ванде. Да-да, это их листовка, это их рук дело.

У Войцека перехватило дыхание, лицо побелело.

– Я не понимаю пана подполковника.

– Тебе, друг мой, и не надо ничего понимать. Ты лишь выполняешь мой приказ. У нас воинская дисциплина. Лучше будет, если положишь в какую-нибудь книжку на столе. Но Ванда не должна этого видеть. – Скалка помахал нетерпеливо бумажкой. – Бери, бери. Никаких колебаний!

Войцек весь сразу сник, увял, как зеленый стебель от огня.

– Но ведь, пан подполковник… – попробовал обороняться Войцек. На его истомленном лице отразилось страдание, более того, отчаяние: то, на что толкает его комендант, отважился бы сделать лишь христопродавец. Это же не только измена, это же самая богомерзкая в свете подлость, на которую способны лишь убийцы и провокаторы. Да-да, из тех книжек, которые он брал у Ванды, он кое-что об этих предателях знает. – Избавьте меня от такой кары, пан подполковник, – взмолился он.

– Избавить? – Вместо того чтобы топнуть ногой, прикрикнуть, Скалка разыграл добряка, даже заставил себя ласково улыбнуться. – Войцек, ты что-то непонятное говоришь. Какая же это, скажи на милость, кара? Раскинь мозгами. Ведь учили же тебя в костеле патриотизму? И в школе, вероятно, учили? Ванда кто такая? Русинка. Или, как они себя по-новому называют, украинка. А ты поляк. Гордый поляк! – Скалка проговорил это выспренне, воздев при этом, будто артист какой, руку к потолку. – Какая другая нация может сравняться с нашею? Ни одна. Тем более эти грязные русины… Да ты должен до конца своей жизни ненавидеть их. Ибо они с самых пеленок бунтовщики, не дают нам осуществить нашу извечную мечту – создать свою могущественную, от моря до моря, шляхетскую державу. Теперь ты понимаешь? – Скалка снова сунул Войцеку бумажку, и тот молча, словно загипнотизированный патриотической тирадой коменданта, взял ее. – А насчет любовных дел не жалей, Войцек. Еще лучше себе девку найдешь. – Скалка заговорщицки подморгнул. – После того как на твой мундир приколют две белые звездочки капрала и дадут полный кошелек денег, ты, пан Гура, станешь в Саноке эрнстэ кавалир![40]40
  Первый кавалер (нем.).


[Закрыть]

Когда будущий капрал Гура вышел из кабинета, Скалка глубоко, точно после тяжелой работы, вздохнул, а затем в молитвенном экстазе воздел руки и обратился с молитвой к тому, кто всю жизнь благоволил к нему:

– Боже, Езус Христус, и ты, непорочная дева Мария, помогите Войцеку Гуре, да выдержит он испытание как мужественный патриот и истый жандарм! Помогите нам всем расправиться с врагами империи! Они же, о боже, суть и твои враги!

16

Петро Юркович допивал уже второй стакан чаю, и со стороны могло показаться, что он свободно располагает своим временем и ему вовсе не надо спешить за Сан, к брату Ивану. Да что поделаешь, если пани Ванда, к которой он зашел по дороге с железнодорожного вокзала, упорно стоит на своем и он, многоопытный педагог, не в силах доказать ей, что грубая сила всегда, во все века, порождает противодействие, что против зла нельзя бороться злом. Вот постулаты его убеждения: эта мировая война закончилась в России революцией, а революция вызвала новую войну, гражданскую, и снова полилась кровь. Победа одних вызывает отпор побежденных, вследствие чего возникают тайные заговоры, а заговоры ведут к восстаниям, к насилию и крови.

– То же самое будет и у нас, когда Австро-Венгерская империя распадется. А оно к тому как раз идет, пани Ванда. Симптомы налицо. Они видны всем, кроме разве этого ничтожества императора, провозгласившего себя ладно бы уж просто Карлом, а то Карлом Первым. Полнейший развал экономики, отсутствие дисциплины в армии, нищета, голод, плюс к тому наиболее существенное – революционный ветер с Советской Украины. Никакие стены, никакие жандармские репрессии не остановят его. Даже если Скалка будет вешать каждого десятого лемка, я уверен, панские фольварки будут гореть по-прежнему. Все будет так, как на Советской Украине. И какая-нибудь из партий одержит верх над другими. Тогда начнутся «законные» репрессии над теми, кто не согласен с победителями, кто хочет других порядков. На этом не кончится. Москвофилы начнут мстить украинофилам за Талергоф, возобновятся споры из-за буквы «ѣ» и «ъ». А тем временем изгнанные из Галиции помещики и фабриканты кликнут себе на помощь энное буржуазное правительство. О, пани Ванда, вот тогда-то народ и дождется своей, галицийской, варфоломеевской ночи! Пролитой крови, скошенных пулями мужицких голов не под силу окажется сосчитать ни одному статистику.

– Я вижу, пан Петро, вы весьма дальновидны, – отозвалась с иронией Ванда. – Прогресс ваших убеждений, право же, заслуживает высшей похвалы.

– Мои убеждения, милая пани, – учитель невесело вздохнул, – результат трехгодичных моих мытарств, моих раздумий за решеткой, в концлагере и на шпанглях. К иным убеждениям, пани Ванда, и не мог прийти человек, на долю которого выпало столько горя…

– Неправда! – вырвалось у Ванды. Это было неучтиво с ее стороны. Юркович – ее гость, и она, интеллигентная женщина, могла тактичнее, пусть не соглашаясь с ним, но все же поделикатнее возразить ему, а не оскорблять этого слабого духом учителя. – Неправда, пан Петро, – повторила она более сдержанным тоном. – Ваш друг Щерба перенес не меньше горя и тем не менее остался прежним, пожалуй еще более закаленным и мужественным.

– Таких, как Щерба, не много среди нас. – Юркович допил стакан, поблагодарил хозяйку, поднялся из-за стола. – Да, не много.

– И, однако же, они существуют! – почти вскрикнула Ванда и тоже поднялась.

– Да, существуют. Но, вероятно, существуют и такие, как я. Которые изверились во всем. – Юркович прищурился, словно хотел издалека взглянуть на свою горную Синяву, откуда он сегодня приехал. – По крайней мере, – продолжал он, хмуря лоб, – наш простой лемко, ошельмованный, битый, сто раз вешанный, не способен на сколько-нибудь серьезную, а тем более с оружием в руках, борьбу за свои права. Я живу среди них, учу их детей, и, признаюсь вам, пани Ванда, не утешительны мои наблюдения.

Юркович стал собираться в дорогу, а Ванда, хотя была приятно удивлена его неожиданным посещением, не задерживала гостя: безрадостное впечатление оставила беседа с ним. К иным суждениям привыкла она за свое короткое замужество с Михайлом. Даже разговор с жандармом Войцеком доставлял ей больше удовольствия, нежели с этим сельским профессором. Удивительно даже, как могла она когда-то, гимназисткой, мечтать о взаимности этого человека. Завидовала сестре Стефании, втайне от всех записывала в альбом песни с посвящением «любимому Петрусю, белокурому, синеглазому…». Увы, нет теперь милого, дорогого ее сердцу Петруся, вместо него стоит перед ней погрязший в домашних заботах, женатый, с сильно поредевшими волосами, с путаными мыслями чужой человек…

– Ну хорошо, – заговорила она после паузы, когда гость уже застегивал пуговицы на сильно поношенном теплом пальто. – Вы, я вижу, пришли к своей, хотя и не совсем оригинальной, философии. Вы против зла на земле и вместе с тем отрицаете борьбу против него. Как вас понимать? – Ванда прошла в другую комнату, к постели, где спал ребенок, поправила одеяло и, как делала это в классе перед учениками, сложив на груди руки, приблизилась к Юрковичу. – Скажите мне, пан Петро, какой вам видится судьба нашего народа в недалеком будущем? Вот распадется Австро-Венгрия, я тоже уверена в этом, а дальше? Какая судьба ждет нашего темного лемка, если он, как вы утверждаете, не в силах дать отпор врагу?

Юркович потянулся было за шапкой и замер, пораженный логикой мысли своей собеседницы. Даже не верится, что с ним спорит та Ванда, какую он знал до войны беспечно веселой, непоседливой девчушкой. С любопытством взглянул на нее. Его внимание привлек блеск ее темных глаз: в них светилась твердая, необоримая сила, совсем как у Михайла. Невольно мелькнуло: все взяла от него – волю, разум… О, эта не поддастся коменданту Скалке! Немного с лица спала. Нелегкая нынче жизнь у одинокой учительницы, да еще и с ребенком. Ждет мужа с войны. А дождется ли? Война неустанно требует жертв. А Карл Первый не собирается кончать ее.

– Знаете, пани Ванда, что я вам скажу? – Он усмехнулся, лукаво прищурив левый глаз. – Ах, пани, знали бы вы, что грезится мне бессонными ночами в моей Синяве! – Приложив трубкой ладони к губам, Юркович с таинственным видом шепнул: – О Лемковской республике, моя пани, мечтаю.

Ванда восприняла это как шутку, снисходительно, как малышу Оресту, улыбнулась.

– Совершенно серьезно, пани Ванда, – и он начал расстегивать пальто, готовясь к продолжению дискуссии с человеком, который, разумеется, поймет его. – Потому что чем мы, скажите на милость, хуже других наций?

– Но ведь лемки не нация, пан Петро.

– Знаю. Лишь этнографическая группа украинской нации. Но это не станет помехой нашему самоопределению. А иначе и быть не может: от Украины мы далеко, от Москвы еще дальше, Львов никогда нами не интересовался…

– Вы похожи сейчас на Дон Кихота, – рассмеялась Ванда. – Право же, пан Петро, только длительная бессонница могла породить столь химерную идею в вашей голове!

– Однако не смеха же ради пустил Дон Кихота Сервантес гулять по свету! – запальчиво воскликнул Юркович. – И Дон Кихот сделал свое дело, оставил по себе след, так же сделаю и я, если мне господь бог поможет.

Ванда продолжала смеяться, даже прикрыла дверь в спальню, чтобы не разбудить ребенка. Не переставая смеяться, спросила:

– А ваш принцип непротивления злу? Или, может, эту республику не полиция, не жандармы будут подпирать своими карабинами, а небесные ангелы и пресвятая дева Мария?

Юркович нахмурился. Вандины подковырки его коробили.

– Простите, пани. Ни полиции с жандармами, ни армии у нас не будет. Это будет республика, о которой мечтали многие великие люди мира.

В сенях послышался топот, кто-то сбивал снег с сапог. Юркович из предусмотрительности прервал свою тираду о будущей Лемковской республике.

Когда в дверь постучали, Ванда, заранее зная, чей это может быть стук, охотно отозвалась: «Пожалуйста». В полном снаряжении в дом вошел жандарм Войцек.

Юркович побледнел. Жандарм на порог – жди, человече, беды. За три года войны немало побили, постреляли людей эти охранители трона. И этот, очевидно, не приволокнуться за молодой пани пришел. Ничего определенного о подпольной деятельности Ванды Юркович не знал, хотя, конечно, порой и думалось ему, что жена известного революционера, возможно, продолжает то, чего не закончил здесь муж.

Но, взглянув на Ванду, Юркович оторопел: его поразило, что она встретила жандарма точно старого знакомого. Даже улыбалась ему, приглашала присесть…

У Юрковича не было никакого желания входить в детали этого знакомства, он до того был оглушен представшей перед ним сценой, что поспешил оставить дом. Быстренько, путаясь в пуговицах, застегнул пальто, кое-как обвязал шею красносиним шарфом, схватил шапку и поторопился к двери.

В сенях Ванда шепнула ему:

– Это свой человек. Когда-нибудь, как вернется Михайло, расскажу обо всем. – А Войцеку, вернувшись в комнату, пояснила: – Это родной брат того самого ландштурмиста Юрковича, что смазал вашего коллегу по физиономии. Друг моего мужа. – И вдруг, изменив тон, озабоченно спросила: – Что с вами, пан Войцек?

Ее изумило поведение Войцека. Он обычно входил сюда как к себе домой, ставил около порога карабин, снимал с головы каску, сбрасывал шинель, незаметным движением пальцев поправлял усики и вообще чувствовал себя свободно, будто не по долгу службы пришел, а в гости. Даже брал на руки Ореста и позволял ему забавляться всякими штуковинками на своем жандармском мундире. А нынче карабин не выпускает из рук, не поприветствовал ее, стоит угрюмый, потупив голову.

– Может, пан Войцек пришел меня арестовать? – спросила Ванда и сама испугалась своих слов, почувствовала, как холодные мурашки побежали по спине. Ей никогда не случалось быть под арестом, она только со слов отца слышала, что это такое – тюремные условия, да еще Войцек рассказывал о чудовищных пытках, каким подвергся ее Михайло в застенках Скалки. Представить не могла скромного, тихого Войцека в роли конвоира. – Ну что же, пан Войцек, всему бывает свой конец. Прикажете собираться?

Вместо ответа он достал из внутреннего кармана мундира вдвое сложенный лист бумаги и отдал Ванде.

Ванда развернула его, узнала размноженную на стеклографе листовку с рисунком Сухани.

– Что это значит, Войцек? – спросила она.

– Мне приказано подложить ее вам, пани, – глухо вымолвил он. – Чтобы завтра при обыске можно было на законном основании арестовать вас. Такой приказ имею от коменданта.

– И почему же пан Войцек не выполнил приказа?

«Боже, зачем она об этом спрашивает?» – екнуло сердце у Войцека.

– Пани Ванда очень нехорошо обо мне подумала, – проговорил тихо, с тоской взглянув ей в глаза. – Я лучше, пани, пойду на смерть, чем…

Она не выдержала его взгляда, чувствуя себя виноватой перед ним, схватила за руку, крепко сжала в своих теплых ладонях.

– Войцек, родной мой! Прошу, простите меня, что я могла такое о вас подумать. Но отныне ты уже не жандарм, Войцек. Ты наш, наш! Верный ученик Михайла. Он знает о тебе и будет ждать тебя во Львове. Ты готов уехать отсюда?

– А пани Ванда как? – заколебался Войцек.

– Обо мне не думай. Я найду выход. Я не одна здесь.

Ночью из Санока уходил львовский поезд. Войцек сел на следующей станции Загорье в полной жандармской форме, с карабином на плече. В кармане лежала составленная Пьонтеком легитимация, которая давала Войцеку право на свободный проезд в служебном купе.

17

Киев поразил Ивана Юрковича не высокими белыми зданиями, не красотой зеленых холмов и бульваров – их он еще не успел толком рассмотреть – и не жарким блеском золоченых куполов святой Софии, а громыханьем обозов, артиллерии, залихватскими маршами военных оркестров, под которые должны были отбивать парадный шаг жолнерские колонны, флагами на башнях и воротах, среди которых он узнал и кайзеровские, и желто-синие, местной власти. При полном снаряжении, поблескивая на солнце парадными касками, двигались за инфантерией[41]41
  Инфантерия – пехота.


[Закрыть]
немецкие драгуны, а на тротуарах позванивали шпорами офицеры; горделиво выпятив грудь, словно проглотили свои сабли, ехали в открытых автомобилях важные генералы. Иван, хоть и надоело козырять этим заносчивым военным господам, все же вынужден был это делать, если не хотел беды, подобно той, которая свалилась на него в Саноке. Должен еще благодарить бога, что так счастливо выбрался из когтей жандармского коменданта Скалки. Теперь будет осторожнее, а если уж придется всыпать императорским гончим псам, так не при офицерах.

В конце-то концов, этой парадной шумихой его не обманешь, он уже кое-что кумекает в их политике облапошивания. Пьонтек ему много кое-чего порассказал об этой политике. Не ради развлечений и не ради этого парадного марша по улицам Киева пришли сюда австро-немецкие войска. Какой-то штатский, с которым Иван познакомился еще в дороге, на перроне жмеринского вокзала, назвал страшную цифру, которую – хлебом и скотом – согласилась выплатить немцам Центральная рада, чтобы они помогли им пушками и пулеметами выгнать с Украины большевиков. Но тот человек – по глазам видать, что голова есть на плечах – крепко тогда сказанул:

– Коли так, придется немцам весь украинский народ с Украины выгнать.

Иван серьезно возразил:

– Такого быть не может. Я вот с Карпат, с Лемковщины, может, слыхали, из-под самого Санока, так как же можно нас всех выгнать с родной земли? Скорее мы сами, если дружно возьмемся, выкурим проклятых тамошних шляхтичей из их гнезд.

Собеседник, похоже, ждал подобного ответа, – оглянувшись, он сунул ему украдкой напечатанный листок бумаги, да еще и научил, где, когда и кому следует его читать. Иван уже было хотел поделиться с новым знакомым своей тайной – в его кармане лежало письмо Ленину, писанное под диктовку ольховецких газд, – да неожиданно свистнул паровоз, поезд тронулся, и ему пришлось бежать к своим.

Сейчас это письмо – главная Иванова забота. В чьи бы руки понадежнее передать его? Или, может, опустить в почтовый ящик? Приглядывался к штатским, выискивая кого поприветливее, да почти все они поглядывали на его особу недружелюбно и, торопливо обгоняя, бежали куда-то по своим делам. Иван, конечно, понимал, что для здешних людей он иностранец, завоеватель, а о завоевателях не пекутся, их бьют. Не станет же он кричать посреди улицы: «Да побойтесь вы бога, киевляне, чего вы шарахаетесь от меня? Не смотрите вы на мой мундир, я такой же бедолага, как и вы!..»

Ан, углядел-таки среди прохожих человека, к кому можно смело подойти. Приятное, ненасупленное лицо, довольная усмешка на холеном лице, одет легко, по-весеннему, в левой руке пачка газет, в правой – блестящая тросточка. Иван поправил на голове шапку и решительным шагом направился к горожанину.

– Прошу прощения, сударь! – Отдал честь, щелкнув каблуками подбитых гвоздями ботинок.

От неожиданности горожанин остановился, ответил на приветствие, коснувшись пальцами полей серой фетровой шляпы.

– Пожалуйста, пожалуйста, господин жолнер.

– Я хотел бы, если вы, сударь, здешний, спросить, действуют ли вон те почтовые ящики? – Иван показал на один из них, прибитый к белой стене высокого здания.

– Конечно, действуют, – ответил горожанин.

– Так, значит, если я опущу свое письмо в ящик, то оно дойдет до… – Иван запнулся, подумав: а не опрометчиво ли открываться чужому человеку, не вляпаться бы опять в какую передрягу, но приветливый взгляд добрых глаз, с любопытством разглядывавших его, подсказал ему, что этот красивый панок нисколько не похож на тех панов и подпанков, которых он знал в родном краю, и потому закончил со всей искренностью, – до Москвы, сударь?

– До Москвы? – переспросил панок.

– Так, до Москвы, – подтвердил Иван.

– О-о, – словно бы даже обрадовался панок. Он оживился, весь превратившись в любопытство, потянулся за письмом. – Можно, господин жолнер, взглянуть, кому оно адресовано?

– Пишем, – Иван оглянулся на двоих офицеров, проходивших мимо, понизил голос, – письмо Ленину про наши галицийские порядки. О, вы не можете представить, как там издеваются над людьми.

Горожанин нахмурился, спросил:

– Так чем же вам может помочь Ленин?

– О, стоило бы ему только захотеть. – Иван, сбив на затылок шапку, заявил с непоколебимой уверенностью: – С Лениным никому не совладать. Он из земли вышел. А земля необорима. Она вечная.

Ироническая усмешка скользнула на лице горожанина. Он мог бы не слушать этого темного лемка и, однако же, не перебивал его, напротив, ему было любопытно послушать обольшевиченного жолнера-галичанина. Для газетчика такая встреча – настоящая находка. Еще бы! Послушать наивную болтовню ив уст солдата, которого в рядах австро-немецкой армии прислали на Украину наводить антибольшевистский порядок. Трагикомическая ситуация. Будет над чем посмеяться в редакции среди своих коллег.

– Вы не боитесь со мною так говорить? – спросил панок, когда Иван замолк.

– А почему мне бояться? – Иван неопределенно хмыкнул, словно был смущен вопросом, но не проявил никакой тревоги. – Чего бояться? Вы ж не жандарм. И не помещик.

– Хоть и не помещик, а мог бы тебя, вояка, легко спровадить на виселицу. В этих газетах… – Панок потряс пачкой перед глазами Ивана и с гордостью честолюбивого автора произнес: – Сегодня в газетах помещена моя статья. Да-да, как раз на эту тему. О могуществе наших друзей. – Он вытащил из пачки одну газету и сунул Ивану. – На, почитай, может, поумнеешь.

– Может, и поумнею, – словно бы соглашаясь, ответил Иван.

– Да благодари бога, – продолжал панок, – что принадлежишь к той же нации, к которой принадлежу и я. Жаль было бы мне видеть тебя на телеграфном столбе. Читай, читай! – и с этими словами он пошел дальше, гордый, вероятно, тем, что, может статься, и научит уму-разуму темного галичанина.

А Иван все стоял, смущенный до крайности, растерянный и вместе с тем злой на себя, что не умеет разбираться в людях и чуть не отдал письмо швабскому холую.

– Одной нации, чтоб ты пропал, сукин сын! – бормотал он, складывая газету.

В отвратительном настроении вернулся Иван в казармы. Скинул шинель, разулся и, вопреки приказу не ложиться днем, лег навзничь на койку, покрытую серым одеялом, и, подложив ладони под голову и смежив веки, унесся мыслью к родному дому. То он беззвучно беседовал с женой либо со старшим сыном, то обходил свои каменистые полоски, советуя Катерине, за что следует приниматься в поле, куда в первую очередь возить навоз, каким зерном засевать. А то видел себя на памятном мосту через Сан, на котором в давние годы молодости поклялись они с Катрусей в вечной любви… За такою неслышною беседой, то вспоминая прошлое, то обмениваясь мечтами о будущем, легче было ему коротать свой вынужденный досуг между боями и муштрой.

Нынче же его мысли все больше вертелись вокруг письма. Как переслать его адресату? Что скажет он людям, когда вернется – а это будет скоро – домой? Вокруг, газды мои, швабы. Швырнешь, человече, в пса, а угодишь в шваба. Так что не знаю, газды мои, что и предпринять. Почту в Москву не пускают. Передать письмо через вторые руки не с кем. Разве что сам, если хотите того, проберусь как-нибудь туда. С таким письмом москали меня пустят, лишь бы с дороги не сбиться…

А и вправду не сбился. Точно в сказке получается. Ему показывают дорогу, помогают перебраться через леса, а на краю света, над самым океаном, ведут к высокому хрустальному дворцу. «Письмо с тобой, газда Иван?» – слышит он голос Пьонтека. Иван не верит своим глазам. Перед ним стоит саноцкий машинист, не знающий страха поляк, так упорно державшийся своих убеждений, боевитый, молодой, без седины в волосах, и мило этак улыбается ему. «Откуда ты здесь взялся, Ежи?» – «Го-го, Иване, моя обязанность быть там, где у людей беда. Ведь за тобой следят жандармы. Сам Скалка не спускает с тебя глаз». Иван смеется: «Не так уж хитер этот лютый пес. Обвел я его вокруг пальца с Вышиваным, обману и сейчас…»

– Ландштурмист Юркович! – услышал Иван сквозь сон чей-то оклик.

Очнулся. И едва открыл глаза, сознание пронизала мысль о синем запечатанном конверте. Похлопал рукой по груди, где во внутреннем кармане мундира должен был он лежать, услышал едва уловимое похрустывание…

– Ландштурмист Юркович! – вторично прозвучало над головой.

Иван вскочил с койки, увидел перед собой капрала, который, вместо того чтобы обругать за нарушение военного устава, приказал ему сразу же явиться в канцелярию, где его ждет офицер имперско-королевской комендатуры города Киева.

Через несколько минут он был готов и – не без страха, так как тревожился за судьбу письма, – открывал дверь просторной комнаты, которая служила при казарме канцелярией запасного полка. Вчера он здесь регистрировался. Войдя, он даже не обратился к канцеляристам – тотчас поймал глазом высокую стройную фигуру офицера, почему-то слегка усмехнувшегося при виде его. За три шага, как полагалось по уставу, вытянулся в струнку, щелкнув каблуками ботинок, приложил руку к козырьку и… обомлел. «Уж не сплю ли я, уж не продолжается ли тот приятный сон? – подумал Иван. – Давеча был Ежи, теперь Щерба…»

– Ландштурмист Юркович, – обратился к нему официальным тоном офицер, – я из военной комендатуры. Прошу за мною. Пропуск уже оформлен.

Когда они оказались за стенами казармы, взволнованный встречей Иван схватил Щербу за руку, хотел обнять, но тот незаметно для постороннего глаза отстранил его, шепнув:

– Идите в трех шагах позади меня.

Лишь когда вошли в глухой переулок, Щерба торопливо объяснил, что он ради дела, о котором не всем следует знать, устроился в австрийской комендатуре старшим военным переводчиком, получил форму обер-лейтенанта и теперь может кое– чем серьезным заняться…

– Михайло! – перебил его Иван. – Да тебя, бестию, сам бог послал. Раз ты в комендатуре, так можешь переслать это письмо в Москву. – Он вынул из кармана конверт, разгладил его на ладони и отдал Щербе. – Из Ольховцев везу, наши люди хотят с Лениным побеседовать. Как война – так война всем, а как революция – так по Збруч?

– Говорите потише, – посоветовал Щерба. – В городе полно шпиков.

– Хорошо, Михась, – согласился Иван. – А насчет того, что заработаю это самое, – провел он указательным пальцем по шее, – так чуть не заработал в Саноке.

С этого и начал Иван разговор: и про стычку с жандармами, про Катерину и про Ванду, и какой замечательный малец растет у нее, и как Пьонтек со своими голубями сумел перехитрить коменданта жандармерии, не упомянул лишь о чувстве молодого жандарма Войцека к Ванде…

В разговоре не заметили, как дошли до Владимирской горки. Поднялись по каменным ступеням к высокой чугунной беседке над самой кручей, откуда открывался живописный вид на широкий водный плес и покрытую лесами заднепровскую долину.

Их появление произвело целый переполох в беседке. Несколько пожилых киевлян и две старушки с детьми, недружелюбно глянув на иностранцев, поднялись со скамеек и демонстративно вышли.

– Вот как нас здесь любят, – заметил Щерба, усаживаясь на переднюю, перед самым ограждением, скамеечку. Иван опустился рядом. – Даже дышать одним с нами воздухом не желают. А Центральная рада выпускает один за другим универсалы, в которых, рассыпаясь перед украинским народом в бесконечных демагогических посулах, ни словом не поминает о тех, на чьих штыках она держится. Демагогия – главный козырь их политики.

– А что это такое, демагогия? – заинтересовался Иван.

– Лицемерие. Обман, – ответил Щерба. – На словах одно, а на деле другое. Впрочем, – он огляделся вокруг, даже наклонился, заглянул за ограждение беседки и закончил шепотом: – Ни слова про политику. Лучше я гляну на ваше письмо. Можно его распечатать?

– Пожалуйста, пожалуйста, Михайло, – даже обрадовался Юркович. – Может, там какие погрешности найдешь. Потому что, сам знаешь, какой из меня писака. Что люди подсказывали, то и записал.

На конверте было два слова: «Москва. Ленину». Щерба улыбнулся. Оглядевшись, надорвал конверт, развернул большой, исписанный крупным почерком лист бумаги, углубился в чтение. Не привыкшая к перу старательно выводившая буквы рука хлебороба низала строку за строкой.

«Дорогой наш земляк и друг, товарищ Ленин. Не поставьте в вину, что не дознались, как Вас следует величать, но слыхали мы, что перед самой войной Вы где-то тут близко от нас прошивали, потому и осмелились назвать Вас своим земляком. Пишут вам старые газды лемки из села Ольховцы, что под Саноком. Сынов наших, когда не замордовали жандармы, забрала Австрия на войну, а мы, старики, остались тут маяться. Слыхали мы, будто у Вас революция разогнала всех панов, что теперь люди Ваши имеют свою трудовую рабочую власть и что Вы, товарищ Ленин, издали такой правдивый декрет, по которому панская земля и все богатства панские и даже фабрики принадлежат теперь простым людям. А у нас все по-старому. Помещик Новак как пановал доныне, так и дальше панует. Леса вокруг, а мы не имеем где сухих палочек взять, чтобы печь истопить. И горы с лесами, и лучшие земли, и пастбища – все панское. Пан себе гуляет, ни к чему рук не приложит, а все имеет, а мы трудимся-трудимся, и ничегошеньки-то у нас нет. Ксендз с амвона научает покорности, ибо такова воля божья, да мы в это уже перестали верить, потому что если тебя за корову, которая съела горстку за канавой в панском лесу, помещичий гайдук огреет нагайкой по спине да еще штраф взыщет, сдерет с тебя последний ринский, так ты, газда, до самой смерти вколотишь себе в мозги, что то не божья, а панская воля…»

Щерба не дочитал, повернулся к Ивану, обхватил за плечи, его большие карие глаза светились радостью.

– Такое письмо никто из нас не сумел бы составить, – заговорил он возбужденно. – Милейший мой газдуня, кабы знала ваша Катерина, какую вы нам службу сослужили! Это же готовая прокламация против оккупантов. Жолнер, который прочитает ее, не сможет остаться равнодушным и не станет помогать своим офицерам грабить Украину. – Щерба наклонился, заглянул Ивану в глаза. – Разве не так, газдуня?

– Может, и так, – согласился Иван, приятно польщенный подобным отзывом ученого человека. – Но это, почтеннейший, вот чем пахнет. – Его рука, прочертившая невидимую линию от шеи до дерева над беседкой, говорила без слов, чем это все пахнет.

– Что верно, то верно, – вздохнул Щерба. – Если попадешься – все. – Он на минуту умолк, вспомнив товарищей, погибших в застенках и под пулями жандармских карабинов. – Но истинный революционер не думает об этом. Он думает обо всех обездоленных, о своем народе. За справедливость, за нашу святую правду он готов даже жизнь свою отдать. Вы, Иван, понимаете меня?

Юркович не сразу ответил, нервно жевал кончик уса, хмурился.

«Не понимает, – подумал Щерба, – не под силу это его крестьянской голове. Собственная земля, дети…»

– Я так думаю, – нарушил молчание Иван. Сложил ладони на коленях, загляделся вроде бы на Днепр, а на самом деле не видел его – углубился в раздумье над превратностями судеб человеческих. – Вспомнил я, Михайло, своего отца. Честный был, работящий. И выше всего ставил правду. За эту самую правду сел за решетку, отбыл свое, а когда вышел, когда увидел, что ничего не достиг за свои муки, что правда по-прежнему затоптана панами, не выдержало сердце, запил… А вот тебя, Михайло, никакая беда не в состоянии сломать. Цепи на руки, тюремная решетка, а ты, что бук, гнешься, скрипишь от боли, а не ломаешься… – Иван дружески положил Щербе руку на плечо. – Сдается мне, что таким, как ты, Михайло, мы должны верить. Коли надо, бери то письмо, делай с ним что знаешь. Только думается мне, что если бы Ленин прочитал его собственными глазами…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю