Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 44 страниц)
– Правда, мило у нас? – вмешался в его раздумья Гнездур. – Ну, приступай к самому вкусному. Не стесняйся.
На Василя поглядывали исподтишка его былые товарищи, о чем-то перешептывались, верно посмеивались над его убогой одежонкой, но приставать к нему воздерживались – мешали строгие воспитатели, что прохаживались между столов. За еду не брались: ждали отца духовного, который, шепнул ему Сергей, должен освятить их трапезу.
Наконец он вошел, осанистый, чернобородый, с пышной до плеч гривой и с золотым крестом на широкой груди.
Шум сразу утих. Громыхая стульями, воспитанники встали и замерли у своих столиков.
– Во имя отца, и сына, и святого духа, – пророкотал он, благословляя одновременно и воспитанников, и еду широким крестным взмахом правой руки.
Дежурный пробормотал громко «Отче наш», воспитанники, как только он закончил словом «аминь», дружно, сильными голосами затянули: «Боже, царя храни».
Отец духовный кивнул головой, и воспитатели подали знак – садиться. Завтрак начался.
Василь взялся за вилку. Закусок было полно, и все очень вкусное. Лишь сыр с дырочками, больно духовитый, он не мог проглотить. Гнездур смеялся над товарищем, называл этот сыр голландским и уверял, что сыр – признак цивилизованного человека. Зато икра пришлась Василю по вкусу. Гнездур показал, как тоненько надо мазать на хлеб, сперва масло, сверху икру…
Зашелестели белые фартучки официанток. Подали мясное блюдо. Потом запеченные бабки с рисом.
– Да вы тут, Сергей, как в раю! – вырвалось у Василя, когда под конец завтрака подали еще кофе с пирожными.
Гнездур ответил:
– Царь всех так жалует, кто его любит.
– А кто не любит? – выпалил опрометчиво Василь.
– А кто не любит? – Гнездур с испугом оглянулся, не подслушивает ли кто. Ну конечно, воспитанники за соседними столами вытянули шеи, наставили уши. Осторожно, Сергей. Покажи себя и перед ними, и перед наставником. – А кто его, нашего доброго государя императора, может не любить? – начал Гнездур, почти слово в слово повторяя патриотические внушения отца наставника. – Одни лоботрясы, бунтовщики, забастовщики, темное мужичье, что зарятся на чужое добро, коль свое пропили. Не любят российского царя еще и заклятые мазепинцы, разные инородцы да иудеи, искариоты, распявшие Христа.
Василю невмоготу было больше выслушивать это, как сказал бы гнединский «философ» Викторовский, подлое пустословие, и он громко рассмеялся:
– Ну и дурень же ты, Сергей, упиваешься такими байками!
В то же мгновение Василь ощутил, как в его ухо прямо– таки клещами вцепились чьи-то пальцы. Он взвизгнул от боли, едва повернул голову и увидел подле себя седого толстопузого воспитателя.
– Сюда, сюда его! – крикнул было со своего места отец наставник и заторопился, путаясь в полах рясы, между столиками к Василю. – Падай ниц, мерзавец! Падай, падай в ноги и моли о прощении всех нас, что посмел ты богохульствовать в день великого рождества.
– Я не богохульствовал, – сказал Василь невозмутимо.
Наставник свирепо, будто за чужую, ухватил себя за бороду, топнул ногой:
– Падай в ноги, велю, и кайся, пока я не вызвал полицию!
Василь на секунду закрыл глаза. Он обычно делал так, когда хотел подбодрить себя, позвать друзей-побратимов на подмогу. И тут же: «Держись, парень!» – раздался из высокого зарешеченного окна голос машиниста Заболотного. «Кнутом их, кнутом!» – закричал из своих Романов Алексей Давиденко.
– Можете звать, – с полным спокойствием сказал Василь. – Я сам пойду туда и пожалуюсь, что ваши воспитатели дергают за уши в день великого рождества.
Василь, конечно, хитрил. В полицию он бы не пошел, но и поп, видимо, испугался испортить репутацию своего приюта. Он ограничился лишь нравоучением, в котором назвал Юрковича сперва блудным сыном и изменником, потом наймитом иудеев, а в заключение произвел в страшные грешники, которому на роду написано гнить по тюрьмам и кончить жизнь в Сибири.
Василя выставили из столовой под улюлюканье всех воспитанников. По пути к дверям втихую стукнули его под ребро, а у порога, когда он задержался, кто-то из земляков одарил его по шее таким рождественским «гостинцем», что Василь не устоял на ногах и не заметил, как очутился в придорожной, заметенной снегом канаве. И разом на голову упала выброшенная в дверь его бобриковая куртка, а вслед за ней и шапка.
Тут Василю невольно пришли на память слова Полетаева: «Эта бердянская колония, так сказать, кусок Галичины» – и он рассмеялся невольно сквозь слезы.
19
Маме Игорь не сказал, что ведет Василя на завод, на подпольный митинг. Мама есть мама, она обязательно расплакалась бы и вспомнила отца, он тоже не послушался ее и попал в беду, а теперь, сбежав из тюрьмы, вместо того чтобы поехать на село, мыкается где-то поблизости и только дразнит собак– жандармов. Нет, Игорь не ребенок, он достаточно опытен в этих делах и поэтому, надевая перешитую из старой шинели ватную куртку, сказал маме, что ведет Василя в цирк смотреть дрессированных слонов…
Под ногами поскрипывал залитый солнцем искристый снег, было тихо и мирно, но парни, не замечая красот природы, шли, пристыженные укорами собственной совести, до позднего вечера напоминавшей им, что они обманщики.
– Меня удивляет мама, – оправдывался Игорь перед Василем, – всего она страшится, особенно после того вечера, как отец вернулся из полиции в багровых подтеках. Засадили его потом в Лукьяновку, и она едва глаза не выплакала. Теперь ночами не спит, все прислушивается, не постучится ли отец в окно. А раньше, в пятом году, Василь, она бесстрашно шла впереди со знаменем…
– Матери, они все такие, – вздохнул Василь, припоминая свою маму, как она в то весеннее утро расставания залилась слезами, как умоляла его не уходить от нее в далекий ненадежный Львов.
Через несколько минут из тихого приднепровского, забитого снегом переулка они вышли на главную, чистую от снега улицу киевского Подола. Было шумно: позванивал трамвай, весело переговаривалась празднично одетая публика, время от времени морозный воздух прорезали гудки автомобилей, зычно, с посвистом гейкали кучера, старавшиеся под восторженный гул публики обскакать на своих красавцах рысаках первые киевские автомашины.
– Посмотри! – воскликнул Василь, заметив в ряду прочих магазин с широкой витриной, за которой в полный рост стоял дед-мороз в длинном белом кожухе.
Они подошли к витрине. Ничего необычного Игорь тут не увидел, на Крещатике он еще не таких чудес насмотрелся, а Василь, деревенский парень, раскрыв рот, таращил глаза на этот лесной уголок за стеклом витрины. Всамделишные ели со снежно-пушистыми кистями расступились перед целой ватагой лесных зверей, что вышли из зарослей приветствовать деда-мороза. Зайцы, олени, желтая лиса и бурый медведь – все прибрели за подарками к лесному деду. Лишь белка на гибкой еловой ветке не просит ничего, она держит в лапках золотистый орешек. Все тут для Василя диковинно, сказочно: и лиловые вечерние сумерки, и серебристые звезды, застывшие на синем небе над лесом, и наметы снега на прогалинке…
Василь дорисовывает в своем воображении: вон там, за ельником, высится гора, между деревьями с камня на камень перескакивает шумный ручеек, из которого не раз, опершись на руки, любил пить Василь не прогретую еще солнцем студеную воду. Хотя нет. Это бывает лишь летом, в жаркий июньский полдень, когда живицей пахнет в лесу. А сейчас зима, мороз. Даже толстые ветви елей гнутся под белыми шапками снега, и родник заледенел. И Сан давно уже укрылся толстой коркой льда. Суханя, не дождавшись тебя из России, верно вышел один на каток. Либо с ребятишками катит на санках с Лысой горы.
– У нас, в Ольховцах, – прервал молчание Василь, – на такое чудо, пожалуй, все село сбежалось бы. А тут всем трын– трава.
– Почему трын-трава, – возразил Игорь. – Бедные люди насмотрелись на этот праздничный товар, а богатые… – Он кивнул на веселую компанию мужчин и женщин позади себя, что с песнями и визгом промчались на рысаках санным поездом. – Чем их удивишь? У них дома не такие елочки. Золотыми конфетами и серебряными звездочками обвешаны. У каждого в доме свой рай. Сам видел в окно. Стоит им до отвалу наесться, напиться, такой поднимут шум, даже полиции страшновато. Видел бы ты, что вытворяет владелец днепровских пароходов, когда разгуляется. Дает по морде городовому – и десятку ему в зубы, хлесть по второму разу – получай две десятки. Таким и сотню выбросить ничего не стоит. Денег у них куры не клюют.
Игорь отвел глаза от витрины и, сдвинув кепку на затылок, спросил язвительно Василя:
– Ну что, завидно?
Василь осекся, передернул плечами:
– С чего мне завидовать?
– И я не завидую, – сказал солидно, по-взрослому Игорь. – То эксплуататоры. И им скоро конец.
Василь с нескрываемым восхищением смотрел на своего друга. Ведь ровесники и росту одинакового, а голова у него – ну совсем профессорская. Все знает, во всем разбирается, до всего может докопаться. Нет, не жалеет Василь, что прямо из Бердянска подался в Киев. Такие каникулы Василю и не снились. Первый день отсыпался и вылеживался с дороги на Игоревой постели, на другой день ходил с Игорем кататься на Днепр, потом слушал колядки Игоревых приятелей, которых приглашали к Заболотным с вифлеемской звездой, а сегодня махнули на рабочий митинг.
– Ну что, пошли? – взял его за локоть Игорь.
– Идем, – охотно согласился Василь.
Немного спустя они пересекли Почтовую площадь, вскочили в трамвай, поднимавшийся круто вверх, против дворца Купеческого собрания пересели на другой трамвай, который одолел гору еще покруче. Василь смотрел на друга влюбленными глазами. Все было в нем дорого: и ладно скроен парень, и силен, и ловок, и на расспросы Василя ни разу не сказал: «Не знаю».
На нелегальный митинг, намечавшийся в самом крупном цехе, где исполнялись заказы военного ведомства, пропускали только своих, и то лишь с черного, замаскированного хода. Рабочая охрана внимательно оглядела двух юношей: «Вы куда?» Однако стоило Игорю назвать свою фамилию, как их тут же пропустили, – правда, в последнюю минуту Василя остановили, но Игорь со взрослой солидностью шепнул караульному:
– Делегат из Екатеринославской губернии. Хочет моего отца повидать.
Они прошли в огромный цех, со станками и трансмиссиями, точно такими же, какие Василь однажды повидал в Саноке на вагонной фабрике. Народу собралось немало. Одетые в теплые куртки и пальто, рабочие толкались, дымя папиросами, живо беседуя, пошучивая. Рядом с мужчинами стояли и закутанные в теплые шали женщины, и юные девушки. Вид у них был праздничный, иные припудрены, в ярких платках, фасонистых жакетах и модных высоких ботинках.
Игорь продвигается вперед, кивком головы и улыбкой подбадривает Василя: не отставай, друг. Они протиснулись совсем близко к трибуне, настланной из досок на двух станках, и остановились.
– Вот если б вся Россия так забастовала, – говорит Игорь тоном бывалого, опытного человека, – война бы завтра же кончилась.
Василю хочется показать свою сообразительность, и он продолжает мысль товарища:
– Представь, Игорь, начались забастовки не только в России, а и в Австрии, и везде на свете. Наверное, все солдаты побросали бы оружие и разошлись по домам.
– Нет, винтовки бросать нельзя, – шепчет Игорь, подняв палец, совсем как его отец в подобных случаях. – Ни в коем случае.
– А на кой ляд оружие справедливым, честным людям? – пробует возразить Василь.
– Бить таких, как твой Малко.
Василь рассмеялся:
– Я с ним и без винтовки справлюсь, когда придет революция.
– Сама не придет, – стоит на своем Игорь. – Без винтовки не выйдет. Спроси хотя бы моего отца.
Разговор обрывается.
На трибуну выходит руководитель стачечного комитета – невысокий человек в военной шинели, с рубцом на щеке и пустым, заложенным за широкий пояс левым рукавом. В наступившей тишине он объявляет митинг открытым и приступает прямо к делу. Держа в правой руке листок бумаги, он докладывает, что за четыре дня начавшейся забастовки успел сделать комитет. Первое: в ответ на призыв стачечного комитета поступило пять тысяч семьсот рублей добровольных пожертвований от отдельных лиц и организаций («Мама моя полсотни дала», – шепнул Василю Игорь). Второе: на эти средства будет оказана помощь многодетным семьям стачечников (он зачитывает список) продовольствием и топливом. Третье: стачечный комитет направил решительный протест генерал-губернатору на незаконные действия полиции («Можно подумать, что дела полиции были когда-нибудь законными», – долетел до Василя чей-то иронический голос), которая осмелилась арестовать весь состав первого легального комитета. Четвертое: руководитель информирует рабочих о ходе стачки, о том, что заводская администрация категорически отказывается вести переговоры, одновременно угрожает, в случае продолжения стачки, уволить всех рабочих мужского пола (это слова директора), а на их место поставить пленных австрийцев.
Единодушный грозный крик сотен людей прокатился по цеху в ответ на директорский ультиматум.
Если б можно было жгучий гнев, вырвавшийся из рабочей груди, претворить в энергию взрыва, она, наверное, подняла бы в воздух и сожгла вместе с заводом весь аристократический квартал Липки, где среди прочих красовался своей архитектурной отделкой и новый особняк хозяина завода. Василь ничего подобного не видывал. Он смотрел по сторонам: кругом раскрасневшиеся, возмущенные лица, поднятые кулаки…
– Вот кому понадобились бы винтовки, – вполголоса сказал Василю Игорь, воспользовавшись когда-то услышанными отцовыми словами.
– Это уже революция, Игорь? – спросил Василь.
Игорь – парень башковитый, недаром отец поставил его своим связным. Не было случая, чтобы он не справился с заданием, или не предупредил своевременно отцовых товарищей о нависшей опасности, или не подал сигнала отцу, находясь в дозоре. Игорь не по годам развился, впитывая и рассудительность отца, и его глубокое чувство любви к народу, знал он немало и насчет классовой борьбы и революции… однако же вопрос Василия застиг его как бы врасплох, он растерялся и впервые за эти три дня не нашелся что ответить другу.
– Придется у отца спросить, с чего начинается революция, – откровенно признался он.
В разгар этого шумного возмущения, охватившего весь цех, на трибуне появился высокий, подбористый человек, одетый не по-рабочему – в черном пальто с меховым воротником, в котиковой шапке пирожком, в начищенных шевровых ботинках. Подстриженная клинышком черная борода и такие же пышные усы дополняли портрет этого человека – явно не из пролетариев. Это был если не министр, не директор завода, то уж во всяком случае редактор газеты или, по меньшей мере, правитель канцелярии его сиятельства генерал-губернатора.
Гул в цехе постепенно стих, рабочие с любопытством разглядывали этого господина, прикидывали так и этак, стараясь угадать, кто он и что за песенку запоет – с уговорами или с угрозами…
Председательствующий объявил:
– К нам прибыл член подпольного губкома партии социал-демократов, хорошо нам знакомый товарищ, чьего имени в конспиративных целях я не назову. Он ознакомит нас с современным политическим положением в России и за границей. Но предупреждаю, – председательствующий приятно улыбнулся, приложив палец к губам, – узнаете нашего друга – помалкивайте, пожалуйста, прикусите языки. Понятно, товарищи?
– Понятно, понятно! – с веселым возбуждением ответили десятки голосов.
– Просим! Говорите! – загудел весь цех.
– Товарищи! – начал докладчик спокойным, но сильным голосом. – Второй год тянется империалистическая грабительская война между державами за рынки, за передел колоний, и второй год льется за прибыли буржуазии невинная кровь трудящихся…
– Василько! – горячо зашептал Игорь. Поймав его руку, он сжал ее, потом обнял друга, приник к плечу, не в силах не поделиться обуявшей его радостью. – Слышишь, Василек? Я с первого же слова узнал. Это ж батька. Мой отец. Не веришь?
Василь завидует Игорю. Шутка ли, иметь такого отца! Охрана не зря пропустила его, стоило Игорю лишь назваться сыном Заболотного. Умно говорит Заболотный, призывает объединяться, отстаивать свои права. Покорную овцу ежегодно стригут, но самой-то овце какая выгода? Интересно: неужели все, кто учился у того великого тайного учителя, так же умны, как Заболотный? Однажды Алексей Давиденко назвал его имя. Есть на свете человек, сказал он, который в состоянии расправиться и с хозяином Окунем, и с попом Григоровичем, а пока еще он сзывает самых отважных, копит силы для решающей битвы… Ничего больше не сообщил Алексей, с усмешкой только сказал: подрастешь – все узнаешь. Живи только честно, и Ленин сам к тебе придет.
Василь уверен, что живет честно, но что из того, раз есть люди, которые не любят честной жизни. Что делается в Ольховцах? А в Саноке? Хозяин Окунь бесчестно поступал, и Алексей правильно сделал, что отстегал его кнутом, не мешало бы и хозяина этого завода по цехам как следует погонять. Заболотный спрашивает у рабочих: сколько получает хозяин от государства за каждую вот такую гильзу (он поднимает над головой выточенную орудийную медную гильзу)? Немало. Десять рублей! А что вам перепадает? Копейки. Ясно? Если Василю ясно, то рабочим и подавно.
Василь повернул голову на смутный шум, возникший у входных дверей. Встревожились рабочие. Замолчал Заболотный. В цехе наступило затишье. Василь еще толком не уразумел, что означает эта короткая тревожная тишина.
– Неужели полиция?!. Кто-то провел нашим ходом?.. – вырвалось у Игоря.
То, что Василю довелось увидеть в тот день, запало ему в память на всю жизнь. На трибуну вспрыгнул председательствующий, громогласно, на весь цех призвал: «Каждый на свое место, товарищи!» – и показал на огромную станину, предназначенную служить баррикадой перед дверьми.
В сопровождении нескольких полицейских появился полицмейстер. На его требование – выдать оратора и разойтись по домам – рабочие ответили страшным пронзительным свистом и выкриками: «Долой войну, долой самодержавие!» – и сразу же, вооружившись орудийными гильзами, заняли свои места на баррикаде.
Игорь тем временем не спускал глаз с отца, вместе с Василем они протиснулись к нему между станками, и, когда под охраной группы стачечников он оказался у спускного люка, Игорь подскочил к отцу, схватил его за руку:
– Батя, одно лишь слово! Скажи, что это, – кивнул Игорь в сторону баррикады. – Это революция?
Заболотный диву дался, увидев возле себя сына, перевел взгляд на Василя и еще больше изумился, хотел было спросить, каким образом очутился он в Киеве, но рабочие напомнили, что небезопасно задерживаться, и чуть не силой подтолкнули его за плечи к люку. В последнюю секунду отец успел все-таки бросить:
– Это пока не революция. Мы пока еще готовимся к ней, сын!
Полицейские не осмелились вступить в цех. И стрелять у них духу не хватило: сковала стойкая решимость стачечников и страх перед окрестным рабочим народом, который только и ждал сигнала, чтобы выступить на защиту товарищей. И лишь под вечер, с прибытием отряда с пулеметом из школы прапорщиков, полиции удалось очистить цех от забастовщиков.
20
Пассажирский заснеженный дальний поезд Львов– Краков, шумно дыша сизыми клубами пара, вот-вот тронется. Истекают последние минуты. Машинист Пьонтек – рано поседевший, с молодыми карими глазами под узеньким лакированным козырьком невысокой шапки-ушанки – высунулся из своего оконца: он ждет сигнала главного кондуктора и одновременно следит за влюбленной парочкой на перроне, в которой узнает Михайлу Щербу и Ванду.
Пьонтек неспокоен. Он остается в Саноке вместо Щербы, и он же, в качестве машиниста, должен довезти его до Кракова, чтоб там передать в надежные руки для дальнейшего следования на юг, в Швейцарию. Все, казалось, предусмотрено было, чтобы Михайло уехал этим поездом, но никто из подпольщиков не мог допустить, что жандармский комендант Скалка тоже заинтересуется этим отъездом и прибудет на вокзал вслед за Щербой.
Ясно одно: слишком приметный человек в уезде Щерба, и не удивительно, что на него прежде всего пала подозрение после того, как на стенах саноцкой казармы появились антивоенные листовки. Очевидно, Михайле следовало уехать из Санока раньше, до появления листовок, теперь же, когда уездный староста, да и вся уездная администрация потеряла с перепугу сон, комендант Скалка постарается уж как-нибудь не выпустить из своих рук подозрительную особу.
Пьонтек из оконца паровозной будки обозревает длинный перрон под стеклянной крышей, возле ступенек первого вагона видит главного кондуктора с черной повязкой на левом глазу, дальше – несколько человек под окнами вагонов и, наконец… влюбленную пару. Поразительное дело: Михайло держится так, будто и вправду собрался на приятную прогулку. Смеется, перешептывается с Вандой, жестикулирует, верно пробует ее развеселить. Ванде, однако, не до смеха, – она то и дело платочком касается глаз, готова упасть ему на грудь и разрыдаться, не отпуская от себя. Да, да, Михайло, женское сердце более чутко, Ванда интуитивно предугадывает беду.
– Все будет хорошо, Вандуся, – успокаивает жену Щерба. – Не впервые. Из Швейцарии непременно сообщу.
– Но как, как?
– Хочешь, почтовым голубем, – смеется он.
– Не шути, Михась. Чует мое сердце…
– А мое наоборот. – Михайло подносит ее руку к губам и украдкой бросает взгляд на двух жандармов, высунувшихся из вокзальных дверей. – Мой паспорт, – слова эти, собственно, обращены к ним, прислужникам коменданта Скалки, – всегда со мной. Сам августейший отдал бы честь моей белой краснокрестной книжечке.
– Ах, если б так, – вздохнула она. И сразу обмерла, увидев за своей спиной жандармов: – Они тут, Михась…
– Ну, ясное дело, тут, – улыбнулся он. – Где ж им еще быть. – Михайло берет Ванду под руку и с деланным беззаботным видом прогуливается с ней мимо жандармов с блистающими штыками на карабинах. Щерба ловит на себе их взгляды, начинает догадываться, что специально ради него прислал их сюда комендант Скалка. Ясно, что его выслеживают, и, возможно, эти двое чурбанов с черными петушиными хвостами на черных касках в последнюю минуту, после гудка, кинутся к вагонам. Но и Щерба тоже не лыком шит. Он и не торопится садиться, чтоб видеть, куда, в какой вагон вскочат жандармы.
Недалеко от паровоза они остановились. Михайло делает вид, что не замечает машиниста Пьонтека, – а тот нет-нет да высунется из своего окошка, – не сводит глаз с Ванды. Легким прикосновением пальца подобрал прядку волос, выбившуюся из-под белой меховой шапочки.
– Милая моя, верь в мое счастье. Я из тех, кто ни в огне не горит, ни в воде не тонет.
– Ой, хорошо бы, – сказала она грустно.
– Только бы у тебя, Вандуся, все было благополучно. Учить тебя предосторожности не приходится. Его слово, – Михайло кивнул в сторону машиниста, – для тебя закон. Берегите Суханю. Из него получится необыкновенный художник. Кончится война, пошлем его в Краковскую академию…
Раздался свисток кондуктора. Из паровозного оконца высунулся Пьонтек. Он не спешил с гудком отправления и дал его лишь в ту минуту, когда Щерба устремился к первому вагону.
Поезд тронулся, покатился на запад, постукивая на стыках рельсов. В последний раз мелькнула Михайлова вихрастая голова, черная шапка в поднятой руке, белая манжета сорочки, которую она, Ванда, вчера выгладила… Поезд еще не исчез за семафором, как весь окрестный мир, с холодным зимним солнцем, со снеговыми горами, которые Михайло умел так картинно живописать в своих повстанческих песнях, – все подернулось туманом перед Вандой от выступивших слез.
– День добрый, глубокоуважаемая пани Ванда, – пробудил ее из забытья чей-то незнакомый глухой голос.
Она повернула голову и вздрогнула: бок о бок с ней стоял грозный комендант уездной жандармерии, тот самый выродок, который отравил Михайле годы его сознательной жизни. Звякнув шпорами, он небрежным жестом, но не без галантности притронулся к козырьку каски холеными пальцами в золотых перстнях и как-то неопределенно усмехнулся.
– Сочувствую, пани Ванда. Разлука всегда ранит человеческое сердце. Тем более сейчас, в военное время.
Чувство страха пронизало леденящим холодом Ванду, парализовало ее волю. Под испытующим взглядом жандармских глаз она вдруг почувствовала себя слабой, беспомощной. Никогда она не соприкасалась с подобного сорта людьми, старалась их обходить. И надо же – в тягчайшую минуту разлуки столкнуться с одним из самых лютых представителей этого отродья.
– Честь имею отрекомендоваться. – Он снова коснулся горстью пальцев черной блестящей каски с распластанным на ней двуглавым орлом. – Майор Сигизмунд Скалка, прошу пани.
Впервые видит она верного австрийского пса так близко, Лицом к лицу. Виски с проседью, черные подкрученные заиндевелые усы, волевое мясистое лицо и холодные колючие зрачки были вполне под стать его внутреннему духовному естеству, о котором Ванда была достаточно хорошо наслышана. Скалка горделиво стоял перед ней и, казалось, наслаждался испугом женщины.
– Пани Ванда сегодня очень неприступна, – начал он, не дождавшись от нее ни одного слова, чуть-чуть склонив голову в ее сторону, с любезной усмешкой, игриво заглядывая ей в глаза. – Такой красотке, как пани Ванда, не мешало бы веселей глядеть на божий мир. Еще не все для вас лично пропало. Уверяю, моя пани…
Жандармское заигрывание вернуло Ванде чувство собственного достоинства. Холодок обуявшего ее было испуга отступил перед вспышкой гнева. Внезапная мысль ожгла ее: недоставало, чтобы сытое жандармское чудовище позволило себе волочиться за ней, женой революционера.
– Что вам, собственно, нужно? – спросила она по-украински и тотчас дрожащими пальцами приспустила с шапочки черную сетку вуали на разгоряченное от волнения лицо. – Что вам угодно, пан Скалка, спрашиваю?
– О, – протянул он с изумлением в голосе, – как неучтиво с вашей стороны, пани Ванда.
Сердце у нее бурно заколотилось, и краска бросилась в лицо.
– А вы, пан Скалка, были очень учтивы с теми, кого гнали на мученья в Талергоф? И отца моего в том числе?
– Извините, любезная пани. – Выпятив грудь, Скалка положил ладонь левой руки на эфес сверкающей офицерской сабли. – Ведь тот, в кого пани Ванда столь безумно влюбилась, и сейчас на воле. Кажется, так?
Она гордо вскинула голову:
– На свободе он не по вашей воле, а потому, пан Скалка, что у вас руки коротки на таких людей.
Он прикусил нижнюю губу, грозно сощурил нахмуренные глаза.
– Коротки? Так полагаете, пани Ванда?
– Я уверена! Паспорт Щербы…
– Его паспорт, – перебил ее Скалка, пристукнув саблей о каменный перрон, – этот самый его паспорт годится разве… – Скалка хотел было сказать что-то гадкое, но предпочел досадить ей иначе: – Я раскрою пани свой секрет. Не успеет пани Ванда вернуться домой, как ее милый вместе со своим паспортом окажется в жандармских наручниках.
В глазах у Ванды потемнело, оборвалось сердце. А куда девались те двое с, блестящими штыками на карабинах? Поискала их глазами. Нет их, и след простыл. Значит, Скалка послал их вдогонку за Михайлой. Что же дальше? Не трудно предвидеть. Погонят закованного по этапу, как преступника, до Санока, а там бросят за решетку, упрячут подальше от людей, от солнца. Возможно, пытать будут!.. Еще пошлют на виселицу!
Скалка неотступно следил, как менялось лицо Ванды под сеткой вуали. Наглядно убеждался, какой силой воздействия обладает одно-единственное его слово. Оно властно карать, посылать на муки и на виселицу, но властно и миловать во имя августейшего. От гордой осанки этой прекрасной украинки и следа не осталось. Склонив голову на грудь, она стоит покорно перед ним, готовая принять его ласку…
– Судьба его, однако, – сказал Скалка, – судьба Щербы, моя милая пани, в этих нежнейших ручках, – показал он глазами на ее сильные, привычные к работе руки, нервно скользившие по цепочке ридикюля. – Д-да, прошу не удивляться. Все зависит от пани Ванды.
Она содрогнулась, подняла голову, пристально поглядела на него:
– Как это понимать, пан Скалка?
Он наклонился к ней, ответил с подчеркнутой учтивостью:
– Об этом я, пани Ванда, готов сказать в одиннадцать ночи. Пунктуально, в одиннадцать. Прошу не запирать. Прибуду собственной персоной. До свиданья, пани. – Взял под козырек, звякнул шпорами и, подхватив эфес сабли под левую руку, уверенно понес свое откормленное тело к фаэтону, ожидавшему его за вокзалом.
Вот и все, Ванда. Тебе понятно теперь, какой ценой ты можешь купить свободу своему мужу? Пунктуально в одиннадцать ночи изволь принимать гостя. Прибудет собственной персоной…
Вернувшись домой, она долго шарила по ящикам в поисках охотничьего ножа. Нашла. И замахнулась на невидимого врага. О, Ванда не чета ее изнеженной сестрице Стефке. У Ванды крепкая рука, она легко переплывает Сан. Ванда подошла к постели, положила в голову под матрац нож.
«Милости просим, пан Сигизмунд», – мысленно сказала она непрошеному гостю.
21
Петро Юркович, сидя за письменным столом в своей довоенной квартире, писал при свете керосиновой лампы под зеленым абажуром учительнице Текле Лисовской в Талергоф.
«…Не знаю, дойдет ли письмо до вас, но мой друг Михайло Щерба, который с дороги отдыхает у меня, уверяет, что письмо это наверняка попадет вам в руки и вы узнаете, что я покуда жив, и, хотя здоровье у меня сдало, я все-таки не уступил той госпоже с острой косой, которая неотступно выслеживала меня это время. Пишу из Синявы, куда прибыл с позиций после ранения…»
Петро задумался. Отвернувшись на миг от письма, он глазами встретился с милым лицом женщины под широкими полями черной шляпы. На обратной стороне фотокарточки прочел: «Текля Лисовская». И ниже дата: «1915».
Он продолжал писать:
«Пока рана будет затягиваться, я займусь школой. Она стоит пустая, с выбитыми окнами. В селе следы войны на каждом шагу. Самые тяжкие опустошения – потери людей. Немало моих старших учеников уже не вернутся домой. Возвращаются калеки. Крестьяне старшего поколения застряли в Талергофе, они, бедняги, расплачиваются за свое доверие к депутату Маркову. Марков военным судом в Вене был приговорен к смертной казни, но уцелел благодаря заступничеству дипломатов и особенно графа Бобринского. За простых мужиков, слепо поверивших в Маркова, вступиться некому, это, в конце концов, уже и не требуется; не поддается даже учету, сколько крестьянских голов приголубила петля. О, сколько их сгнило в братской могиле Талергофа!..»
– Выспался? – спросил Петро, услышав за своей спиной, что Михайло очнулся ото сна.
– Не очень, – ответил Щерба. – А ты все пишешь? – Щерба подложил под голову ладонь, потянулся, позевывая. – Пиши, пиши, но подальше от политики. Слышишь, Петро? Время военное, цензура обязательно ее зацепит.