Текст книги "Украденные горы (Трилогия)"
Автор книги: Дмитро Бедзык
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 44 страниц)
– Может, конечно, – согласился Цыков.
– Тогда и я с Юрковичем еду! – объявил решительно Алексей. – Оба поедем, Василь. Я издалека узнаю его и…
– И что? – с проскользнувшей усмешкой прервал его Цыков.
– Подниму такой шум, такой крик!.. – Возмущению Алексея не было границ. – Я скажу Бердянской раде: «Кого вы, товарищи, выпустили? Сашка Окуня? Да он же почище отца!..»
– Не горячись, хлопец. С чего ты взял, что сын Окуня в Бердянске? Там же царская офицерня, беглецы с севера, а Окунь – гайдамак, Центральной раде привержен и сейчас, вероятно, в Киеве. Да и бердянские товарищи, должно быть, уже спохватились, поняли свою ошибку и снова посадили офицеров под арест…
– Посадили под арест! – засмеялся Алексей. – Простите меня, Петр Михайлович, но зверь вторично не попадется в тот капкан, из которого ему раз посчастливилось вырваться.
После этой откровенной беседы мы попрощались с учителем. Петр Михайлович посоветовал мне потактичнее держаться с земляками, не корить их старыми грехами, не высмеивать, а, наоборот, помочь правильно сориентироваться…
– Ведь они уже, наверно, не те, что были год назад, – сказал Цыков и, как равному, пожал мне руку.
* * *
Море! Неизведанное, таинственное, в вечном движении, влекущее, пленительное море! Я пошел на берег прямо с вокзала, так как поезд прибыл в Бердянск около семи часов утра, когда в «Галицко-русском приюте» только еще просыпались. Пока земляки позавтракают, мне захотелось встретиться с морем, которого мне не пришлось видеть таким, как сейчас, – в прошлый мой приезд на зимние вакации оно лежало передо мной покрытое льдом.
В первое мгновение море поразило меня. Беспредельное водное пространство, простирающееся далеко-далеко, до теряющегося в сизой дымке горизонта, чуть зыбилось, отблескивая под утренним солнцем серебряной чешуей, ходило мелкими волнами, шелестя о берег. Это было непостижимое чудо. Перед его красотою склонялись и разум и сердце.
Какое-то время я стоял, зачарованный и вместе с тем потерянный, безвольный, готовый сдаться в плен этой неразгаданной силе, простоять здесь до самого вечера, а с вечера до утра, но шум паровоза оторвал меня от этого мечтательного, сладостного созерцания. Я оглянулся. За небольшой каменной дамбой вдоль берега двигался в направлении к порту длинный товарный эшелон, нагруженный какими-то деталями от разобранных машин. Я тогда не мог допустить, что не пройдет и полдня, как этот самый поезд по дороге назад, из порта, станет для меня спасительным ковчегом от смерти, и потому равнодушно скользнул по черному локомотиву глазами, не обратил внимания и на машиниста, выглядывавшего из окошка. Шум поезда напомнил мне, что пора прощаться с морем, – верно, «галицко-русские воспитанники» уже позавтракали и берутся за дело. Я махнул на прощание морю кепкой, в последний раз окинул глазом усеянный солнечными блестками водяной простор и двинулся своей дорогой, ощущая в груди какую-то безотчетную, щемящую тоску.
Гнездура я застал дома, в том же тридцать пятом номере бывшей гостиницы «Европейская». Держа в руке зеркало, он стоял посреди комнаты и внимательно разглядывал себя или, может, любовался русыми усиками, едва обозначившимися на верхней губе. За неполные два года, с тех пор как мы в последний раз виделись в этой комнате, Гнездур подрос, возмужал, стал шире в плечах – форменная гимназическая куртка стала ему тесна, рукава коротки. Мое неожиданное появление настолько его поразило, что он, открыв рот, какую-то секунду стоял молча, хлопая бессмысленно глазами, потом, опомнившись, бросился меня обнимать.
– Василь! Откуда ты здесь взялся? – заговорил он наконец взволнованно. – Живой, здоровый, не придушила тебя революция? Или ты, может, ихним комиссаром стал? А у нас тут что творится!
И, не давая мне вставить ни слова, засыпал новостями: что Совдепы (так Гнездур называл депутатов Рады) сначала из гимназии, а потом и из реального и коммерческого училищ прогнали священников, что возмущенные ученики объявили забастовку и что сейчас Совдепы ломают голову над тем, как бы создать единую среднюю школу для одного лишь пролетарского элемента.
– Правда, – закончил свою тираду Гнездур, – нас, эксплуататоров, пока еще не потопили в море. Хотя мы уже и не считаемся подопечными великой княжны Татьяны, нашему приюту выдают и топливо, и паек, и даже агитацию с пропагандой.
Я не совсем понял, что он подразумевает под словами «агитация с пропагандой». Гнездур охотно мне пояснил: Совдепы время от времени присылают к ним кого-нибудь из своих ораторов, и те, обливаясь потом, стараются вдолбить им в головы свою богопротивную идеологию.
– И что из этого получается? – спросил я.
– А ничего, Василечко. Они долбят и долбят языками по нашим головам, а мы молчим. – Гнездур предложил мне сесть, а сам прошелся по комнате, выглянул через открытое окно на улицу, как мне показалось, внимательно прислушиваясь к каким-то звукам. – У нас, Василечко, свое на уме. Сказать? Со дня на день здесь должны быть дроздовцы. С румынского фронта на Дон идет маршем конный полк. А Совдепия об этом понятия не имеет. Они агитируют, а мы помалкиваем да ждем своих. – Гнездур встал навытяжку и, блеснув глазами, показал рукой на плечо: – Офицерские погончики снятся. И может статься, моя мечта вскоре сбудется! Вообрази только: простого столяра сын в офицерских погонах! Вот такая революция, Василь, мне импонирует!
Я поинтересовался, к какой партии принадлежит Гнездур, и услышал откровенный ответ:
– Мы все здесь монархисты. Иначе, Василь, и быть не может. Раньше я не интересовался политикой. Меня учили, одевали, обещали царским слугой сделать, и я жил как у бога за пазухой. О нас всех отец Василий пекся. А теперь что? Пролетарием хотят сделать, уговаривают, чтобы я пошел на завод работать, и за это обещают по фунту черного хлеба выдавать? Нет, от такой революции я категорически отказываюсь.
– В господах, значит, ходить хочешь?
– А почему бы и нет? Таков закон природы, кто взял верх – тот и хозяин положения.
– А родной край, а горы наши, оставшиеся в австрийской неволе? А мама?
Гнездур нахмурился, бросил зеркало на постель, подошел к открытому окну и, сорвав с ветки свежую почку, принялся нервно мять ее.
– Не говори мне, Василь, про все про это. Эти большевистские сантименты сейчас ни к чему.
– Отрекся от всего родного?
– Я не отрекался. – Гнездур рывком повернулся ко мне: – И вообще – ты мне не прокурор! Зачем приехал? Нотации читать?
– А я не верю, чтобы ты мог до того исподличаться. Не может быть, чтобы твоя душа так охладела ко всему родному. Признайся, неужели наши горы тебе не снятся?
– А какой мне интерес в тех горах? – отрезал Гнездур. – Что мне те горы, когда я мог бы разгуливать по Невскому проспекту, не будь революции. Дай мне лишь, боже, сесть в седло, и я саблей прорублю себе окно к счастью!
– Вот ты каков, Сергей?
Он подбоченился, вызывающе встал против меня.
– А что, не нравится моя программа?
– Заурядная янычарская, Сергей.
– Называй как хочешь.
Боже, так вот для чего я приехал в Бердянск! Чтобы выслушивать мечты этого гнусного предателя. Да ведь передо мной самая настоящая контра, один из тех гимназистиков, к которым принадлежал и Сашко Окунь. Давиденко – тот наверняка всадил бы этому отступнику пулю в лоб, я же не в силах этого сделать, хотя моя рука сжимала револьвер в кармане. Что-то еще связывало меня с Гнездуром, и не только давняя дружба, а и то, думается, что у меня перед глазами стояла его несчастная, исстрадавшаяся мать и что наши мамы жили по соседству, как сестры, в крепкой дружбе меж собою.
Внезапно мне пришла мысль, что мне необходимо предупредить местную Раду депутатов о заговоре против них.
– Вот что, Сергей, – сказал я, берясь за кепку, – теперь мне ясно: нашей дружбе пришел конец. Я постараюсь, чтобы ты не достиг своей грязной цели.
Гнездур, очевидно, раскусил мой замысел, он одним прыжком очутился у двери. Я видел, как побледнело его лицо, как задрожала нижняя губа, а в глазах забегали злые желтоватые светлячки.
– Хочешь донести на меня?
В это мгновение я ненавидел его лютой ненавистью и потому, не колеблясь, ответил:
– Не донести, а сказать правду. Пусть знают честные люди, кто вы такие.
Стиснув кулаки, Гнездур стал надвигаться на меня.
– Ах ты большевицкий комиссар! – зашипел он. – Да я тебе…
Как я отважился – сам не знаю, но, отскочив от Гнездура, я выхватил из кармана револьвер.
– Ну так вот, Сергей. Я знал, к кому иду, потому и захватил эту штучку.
Невысокая, в синем длинном платье худенькая женщина с энергичным лицом и пышными светлыми волосами, придерживая конец газового шарфа, легким шагом взошла на трибуну и, прежде чем молвить слово, обвела внимательным взглядом аудиторию, оценивая ее. Большой зал столовой был заполнен молодежью, три сотни пар глаз с любопытством и удивлением следили за нею. За одним из передних столиков, под большим резным распятием на стене, сидел чернобородый человек в черной рясе, с золотым крестом на груди – очевидно, тот поп, на которого ей советовали обратить особое внимание. И еще приметила, что те двое юношей, которые вошли в зал после нее, почему-то обратили на себя внимание всех присутствующих. Один из них – русоволосый, в гимназической форме, не то с напряженным, не то с перепуганным лицом – впереди, другой – в простой бобриковой куртке, белобрысый, с обветренным лицом, – ступал следом за ним, держа правую руку в кармане куртки. Весь зал почему-то следил за их шагами, пока они, пройдя между рядами, не сели за столик возле самой трибуны.
Отправляя Марию к воспитанникам бывшего приюта великой княжны Татьяны, председатель Совета депутатов Александр Дюмин сказал:
– Другим ораторам не удавалось перетянуть их на нашу сторону. Возможно, те товарищи далеки от понимания их психологии. А вам, товарищ Грохульская… Вам, может, и удастся… Варшава от Львова не так далеко, хочется думать, что найдете с ними общий язык. Но наперед предупреждаю: главный их идеолог – поп. Он, похоже, основательно оседлал души своих питомцев. Это изворотливый хитрюга и к тому же мастер морочить головы и отъявленный монархист.
– А почему бы нам, товарищ Дюмин, не снять его с должности директора приюта?
– Это, разумеется, был бы самый простой выход из положения. Но для пользы дела, дабы не показать себя узурпаторами перед воспитанниками, нам необходимо добиться, чтобы они сделали это сами.
– А я полагаю, что мы слишком уж носимся с ними. По всему ясно, что это враги, настоящая контра…
– Ну-ну, не рубите сплеча.
– Но это же так, товарищ Дюмин. И царские офицеры, которых мы выпустили на свободу под честное слово, и эти галицкие отщепенцы…
– Товарищ Грохульская, вы вправе не идти к ним, мы вас силой не посылаем, тут дело добровольное, но мне почему– то верится, что вы добьетесь успеха. Так проникновенно никто из нас не умеет выступать перед массами. Верю – вы добьетесь своего.
И вот Мария на трибуне. Ищет с чего начать, старается подавить в себе недоброжелательство, настроиться на задушевный тон, взглянуть на этих обманутых юношей глазами матери или старшей сестры.
– У нас с вами, юные граждане, – начала она просто, без ораторского пафоса, – общая судьба. Война согнала нас с родных мест. Вам, может, снится Львов, а мне – Варшава. Я не была во Львове, а вы не были в моей родной Варшаве. И вот мы встретились в этом далеком от наших мест Бердянске, в городе, который дал нам все, что мог: приют, любовь, хлеб. Вы повзрослели здесь и, должно быть, разбираетесь в политической жизни этой уже не чужой вам страны. В России свершилась самая справедливая в мире революция. Если среди вас есть дети галицийских богачей, разных там помещиков да графов, то, естественно, они враждебными глазами смотрят на наши революционные порядки. Им не по нутру, что советская власть отбирает у богатых землю, фабрики, заводы, банки, что бедный селянин уже не гнет перед паном спину, что рабочие устанавливают свой контроль на заводах. Насколько мне известно, графских детей среди вас нет. Я никогда не была в вашей Галиции, но я убеждена, что революционный ветер с востока согрел души и ваших родных, и сейчас они с надеждою поглядывают на восток, за реку Збруч.
У отца Василия холодеет в груди от этих большевистских уговоров. Опершись локтями на столик, он пристально следит исподлобья за своими питомцами. Опасного оратора прислали Совдепы, эта краля не кричит, не горлом берет, тонко действует, старается затронуть юные сердца. Нет сомнения, что не графских сынков собрал он в своем приюте, ясно каждому и то, что селяне бедняки в Галиции прислушиваются к бунтарским призывам из России. Ох, была бы его воля, он заткнул бы рот этой варшавской пани. А впрочем, пусть говорит, он уверен, что ни один из его питомцев не поддастся на увещания большевистского агитатора. Навсегда останутся они верны государю императору. Пой, Грохульская, рассыпайся за упокой души своей…
Отец Василий поглядел на стенные часы. Кое-кто из воспитанников тоже повернул туда голову. Приближался час расплаты. Сегодня офицеры сдержат слово, расквитаются с большевиками. Отец Василий хохотал в душе над наивными совдеповскими мужами. Где им понять, что одна лишь смерть может вынудить офицера нарушить присягу государю. А заодно он расквитается и с этим бродягой Юрковичем. Ишь, с каким увлечением слушает…
Юркович и в самом деле ловил каждую фразу, каждое слово оратора, уносясь мыслью далеко за Львов, на зеленые Бес– киды, к родным Ольховцам. Затем шепнул Гнездуру:
– Теперь ты понимаешь, к чему стремятся революционеры-большевики?
Гнездур не ответил, он все еще не мог прийти в себя – так перепугал его револьвер Василя. Он не желал слушать оратора: бедные – богатые, правда – неправда – это все пустые слова, они, как мячики, отскакивают от его сознания. Отец Василий говорил, что большевики исчезнут с лица земли, как роса на солнце. Где уж неграмотному мужику либо пролетарию справиться с управлением целой державой. Подобно господу богу на небе, на земле один лишь государь император имеет право на власть. Все остальные – самозванцы, обреченные богом на погибель и кару. В это мгновение Гнездур молил бога лишь об одном – скорее бы уж начиналось то, о чем ему по-дружески шепнул Пучевский (еще бы, в одной комнате с пятнадцатого года живут!). Пучевского нет здесь, он на службе у лидера меньшевиков Киселенко. Как раз в эти минуты меньшевики, призвав себе на помощь офицеров, тайно готовятся к вооруженному выступлению. «К нашему приходу, – передал полковник Дроздов через своего курьера, – чтобы город был очищен от большевиков. В противном случае я не поручусь за шашки своих конников: казенная сталь не разбирается, где большевики, где меньшевики».
Мария Грохульская продолжает говорить. Ей кажется, что она нашла контакт с аудиторией. Слушают ее внимательно. Вон тот белобрысый паренек в бобриковой куртке, который последним вошел в зал, то не сводит с нее глаз, то вдруг нахмурит лоб, то посветлеет лицом, тогда в серых глазах вспыхивают синие зарницы… Грохульская мало того что опытный партийный агитатор, она мать двоих сыновей, неплохой психолог – по лицам этих юношей, по обращенным к ней глазам научилась судить о настроении аудитории. Вон тот, русоволосый, в гимназической форме, не может скрыть своей ненависти, волком, исподлобья смотрит на нее, зато другой, в заднем ряду, застыл на месте, старается не пропустить ни одного слова. И тот, что справа, ближе всех к попу, с явным интересом слушает ее. Да, перед нею далеко не однородная аудитория. Есть, очевидно, здесь такие, что от каждодневных поповских проповедей одичали, прониклись чувством лютой ненависти к своему народу, к прогрессивным идеям, к революции. К подобным выродкам принадлежит, очевидно, и тот, в третьем ряду, что насмешливо, даже с наглецой посматривает на нее, явно пропуская мимо ушей ее слова. Однако же есть и такие, у которых сердца еще не заскорузли в ненависти и шовинизме. На лицо вон того черноглазого парня легла тень глубокой задумчивости, и, может, ее слова вызывали в его сознании тоскливые воспоминания о далекой, покинутой им семье. Пожалуй, революционные лозунги братства и интернациональной дружбы нашли себе добрую почву в его сознании, даром что эту незрелую душу изо дня в день «обрабатывал» своим «словом» отец Василий…
– У меня двое сыновей, – рассказывала юным слушателям Мария, – я люблю их, и они отвечают мне тем же. На досуге я мечтаю о том, как они вырастут и станут моей надежной опорой на старости лет. И какое бы это было горе для меня, если бы нашелся недобрый человек, учитель или духовный наставник, который научил бы моих детей отвергнуть все родное: пренебречь и родным краем, и мною, их матерью! За то, что я не в состоянии одевать их в серебро и золото, что я простая бедная мать, у которой нет поместий.
– Слышал? – спросил шепотом Василь. – Ей-богу, это про тебя, Гнездур.
Гнездур наклонился к Юрковичу и шепнул:
– Ей ответит отец Василий.
Гнездур немного не угадал. Не отец Василий поднял голос протеста против католички, а наиболее верные его питомцы, которых он с весны пятнадцатого года день за днем учил покорству и янычарской преданности престолу.
– Не смей, католичка, оскорблять отца наставника! – кричали одни.
– Не тебе нас учить, ляшка! – вторили им другие.
Но тут вдруг, заглушая этот многоголосый вопль, прозвучал могучий бас черноглазого парня, на котором несколькими минутами раньше остановила свое внимание Грохульская.
– Прошу внимания, господа!
Все стихли, с любопытством повернув головы к чубатому Зеньку. Лесницкий славился не только своим голосом – он числился первым басом в хоре, – но и атлетическим сложением, помериться с ним силой не отваживался в приюте никто.
– Я вот что хочу сказать, господа…
Зенько волновался, ему, видно, нелегко было изложить словами то, что ему пришло в голову против этого большевистского оратора в юбке. Все ждали от него какой-нибудь хлесткой реплики, и больше всех отец Василий. Придерживая на груди крест, он весь вытянулся над столиком, глядя с надеждой на своего питомца, даже рот приоткрыл, – столь велико было его нетерпение. Но услышанное оглушило его куда сильнее, чем если бы висевшее за его спиной тяжелое распятие вдруг сорвалось с гвоздя и ударило его по темени.
– Господа, – продолжал тянуть Зенько, – а оратор, – Лесницкий кивнул в сторону трибуны, – целиком прав. Потому что мы такие и в самом деле, смахиваем на янычаров. По крайней мере, нас старались такими воспитать…
Дикий крик заглушил слова Зенька. Грохоча столиками, на Лесницкого напирали из задних рядов. Ему угрожали расправой, обзывали последними словами… и кто знает, до чего бы дошло дело, если бы у бесстрашного, здравомыслящего Зенька Лесницкого не нашлось единомышленников. Группа старшеклассников встала стеной перед яростным валом сторонников отца Василия, готовая к бою.
– Гаспада! – вдруг врезался в эту неистовствующую бурю чей-то властный окрик. – Гаспада-а!
Все разом смолкли, повернули головы, увидели долговязого меньшевистского адъютанта Пучевского с трехцветной повязкой на рукаве.
– Отче Василий! – завопил, он подняв над головой форменную военную фуражку. – Победа! Совдепия арестована! Сам полковник Абольянц вручил мне за доблесть этот револьвер. – Пучевский полез в карман френча, чтобы похвастать своим боевым приобретением, и вдруг замер, приятно пораженный. – Вы здесь, пани Грохульская? Агитируете? – Явно паясничая, он комично сморщил свою остроносую физиономию и, втянув со свистом воздух, изрек: – А вас там ищут. Девятнадцать ваших коллег уже за решеткой, не хватает двадцатой персоны. Руки вверх, пани Грохульская! – Выхватив из кармана револьвер, Пучевский, как на параде, четким шагом пошел к трибуне.
Внезапный выстрел остановил его перед самой трибуной.
– Вторую пулю всажу в тебя! – крикнул Юркович и, подскочив к Пучевскому, приставил к его груди револьвер. – Бросай, пся крев, оружие!
На посеревшем, испуганном неожиданным выстрелом лице меньшевика промелькнула усмешка.
– Ты что, Юркович, хочешь сесть за решетку вместо пани Грохульской? – спросил он язвительно и мгновенным движением нацелил револьвер юноше в голову.
Может, он бы еще успел выстрелить, если бы к Василю не подоспела подмога. На Пучевского навалились несколько учеников, скрутили ему руки, вырвали оружие. Револьвер перешел к Зеньку Лесницкому.
– Связать его! – приказал он своим друзьям.
Поправляя на голове шарф, Мария Грохульская сходила с трибуны. Ее миссия кончилась. Если верить этому наглому олуху, лежавшему связанным под трибуной, сегодняшний день для Бердянского Совета закончится трагически. Слишком доверились товарищи тем, кому нельзя верить, – врагам революции. Единственный выход оставался у нее – выбраться из этой контрреволюционной заварухи.
Оглянулась на ребят, неожиданно вставших на ее защиту: сколько их? О, немало! Пожалуй, с полсотни наберется.
– Проведете? – спросила.
– Конечно, проведем, – ответил за всех Василь. – А куда?
– В рабочий поселок. – Последний раз оглядела притихший зал, улыбнулась новым друзьям и решительно двинулась к дверям.
За нею шли ее единомышленники. Двое с оружием на изготовку – Василь и Зенько – выходили последними. Василь пригрозил с порога:
– Так и сидите, проклятые янычары! Не то гранату швырну! – Он показал на карман куртки, где лежала краюха хлеба, которую он прихватил с собой в дорогу. Хлопнув высокими дверьми, загремев засовом и повернув ключ в замке, побежал догонять товарищей.
Запись в дневнике
Трагически закончился этот первый период существования советской власти в Бердянске. На другой день, как потом я узнал, в город вошли дроздовцы, а уже назавтра белогвардейцы вывели арестованных членов Совета депутатов за город и там расстреляли.
Одна лишь Мария Грохульская случайно избежала этой участи, сев на товарный поезд, следовавший из порта на станцию. А вместе с ней и мы все ускользнули от преследования и сошли в рабочем поселке, где и скрывались на рабочих квартирах. Депутата своего, Грохульскую, железнодорожники некоторое время спустя в тамбурной будке товарного вагона переправили в Екатеринослав, а оттуда в Киев, где на железной дороге работал эвакуированный в 1914 году из Варшавы ее муж Казимир.
Так несчастливо закончились мои пасхальные каникулы.
Единственный лучик радости остался в моей душе: я уверен, что те, чьи сердца прожгло правдивое слово Марии Грохульской, уже никогда не вернутся к отцу Василию, не пойдут добровольцами в полк Дроздова. Наоборот, я надеюсь, настанет время, и мы еще встретимся с ними на нашей стороне фронта, ведь борьба за победу революции еще только начинается.
15
Комендант Скалка сидел за письменным столом и, корчась в кресле, с отчаянием, глухо стонал:
– О боже, о Езус Христус! За что ты меня так караешь? Почему не взял меня с этой грешной земли вместе с моим императором?
Еще никогда за всю свою долголетнюю службу не чувствовал он себя до такой степени беспомощным, как сейчас. Измучила бессонница, измучили беспросветные мысли. Эти идиотские предостережения из краевой дирекции его скоро до сумасшествия доведут. «Ваша прямая обязанность, подполковник Скалка, отвечать за моральное состояние в повете, вы же вместо того разрешаете себе быть равнодушным ко всему тому, что творится в повете». О, матка боска! Его, преданного слугу имперско-королевского трона, человека, поседевшего на этой проклятой службе, обвиняют в прохладном отношении к своим обязанностям. Какая несправедливость! А кто же, как не он, господа из краевой дирекции, кто, как не Сигизмунд Скалка, расправляется с любым, проявляющим хотя бы малейшую симпатию к русской армии? Обо всем этом, господа, позабыто. Вы смеете обвинять Скалку в том, в чем повинен разве что один бог. Ибо куда смотрел господь бог, когда в Петрограде сбрасывали с трона коронованного императора?..
Есть здесь, в конце-то концов, и твоя вина, Карл, в том, что происходит сейчас в Галиции. Безрассудно ты поступил, мой император, не следовало давать амнистию политическим заключенным. Боишься революции, хочешь спокойно сидеть на троне, моя к тебе просьба, дай волю нам, твоим слугам! Разреши действовать так, как действовали мы при покойном Франце-Иосифе еще в начале войны.
Скалка ударил мясистыми ладонями по подлокотникам кресла, подался всем корпусом вперед, прочитал вслух последние строки циркуляра из Львова: «И еще дошли до нас сведения, что по селам вашего повета имеют беспрепятственное хождение революционные листовки-карикатуры, призывающие брать за образец российскую революцию».
– Никто другой, как Новак, донес! – процедил он сквозь зубы. – Боится, лежебока, что подожгут его зеленое богатство, – Скалка кивнул в сторону покрытых лесом гор, которые были видны в высокое окно, – что все это отберут у него. А и пусть бы отобрали! – вдруг вырвалось у коменданта с отчаяния, а может, и с зависти, которая не раз охватывала его, когда, оторвавшись от служебных бумаг, взгляд его останавливался на этих горах, раскинувшихся по всему небосклону. Подумать только, всю жизнь, до седых волос, отдал он тому, чтобы охранять этих бездельников Новаков, цепным псом их был, за грибы в том лесу, за хворост, за потоптанную траву сажал мужиков за решетку, из-за того, видите ли, что ясновельможным панам Новакам нужны были деньги, – кутежи в парижских ресторанах недешево обходились…
В двери постучали. Скалка испуганно оглянулся (подумал, что уже самого себя стал бояться), оправил мундир, крикнул:
– Можно!
В кабинет вошел Войцек Гура, высокий красавец с черными усиками, подтянутый, аккуратный, в полном боевом снаряжении, готовый к услугам пана коменданта. Слегка пристукнув каблуками сапог и приставленным к ноге карабином, он по стойке «смирно» замер перед столом, не мигая уставился коменданту в глаза.
Скалка невольно залюбовался на своего жандарма. Все в этом парне было на месте, все было под стать. Увидел бы такого молодца двадцативосьмилетний император – непременно забрал бы к себе в Вену, к трону приставил.
«Возле трона, при параде, поставить его – в самый бы раз было, а вот к красивой женщине в стражи, похоже, не годен, – подумал, насупясь, Скалка. – Не оправдал моих надежд. Год целый ходит каждую божью неделю к Ванде Станьчиковой, полагал, какого-то толку добьюсь, не выдержат нервы у дамочки, развяжет язык, ан нет, оказывается, у этой Ванды крепкие нервы».
– Мельдуй[38]38
Рапортуй (искаж. нем.).
[Закрыть], – приказал Скалка сурово, наперед зная, что ничего нового не услышит и сегодня. Войцек чуть заметно вздрогнул, отчего черные перья на каске тоже дрогнули и, словно от страха за своего хозяина, продолжали дрожать мел– кой-мелкой дрожью, пока тот рапортовал хмурому коменданту.
– Их мельде гегорзам[39]39
Рапортую покорно (нем.).
[Закрыть], – начал Войцек свой трафаретный, каждое утро повторяющийся рапорт сначала на немецком, а затем на польском языке. – Проводил, прошу пана, свои наблюдения, согласно с вашим, пан подполковник, приказом.
– А результаты? – поинтересовался Скалка. И, не дожидаясь ответа, с недовольной миной сам же ответил: – Те же, что и обычно, не так ли?
– Так точно, прошу пана подполковника, – ответил не моргнув глазом Войцек.
«Он что – идиот? – подумал комендант. – Или, может, меня за дурака принимает?»
– Ты хоть понимаешь, Гура, мое да и свое положение?
– Стараюсь понять, прошу пана подполковника, – так же четко ответил Войцек.
Скалка откинулся грузным телом на спинку кресла. Вздохнул, обращаясь мысленно к богу: «Неужели ты, всевышний, не видишь, как страдает комендант поветовой жандармерии?» И тут его мозг опалила невероятная и, однако же, вполне реальная догадка:
– Признайся, Гура, ты, случаем… – Скалка подался вперед, уставился в непроницаемое лицо жандарма, – случаем, не влюбился в нее?
Войцек внутренне содрогнулся, но продолжал стоять как окаменелый, по стойке «смирно», лишь высокие черные перья на каске не переставали дрожать.
– Ну, чего молчишь? – чуть слышно, но с ноткой угрозы спросил после паузы Скалка.
– А разве о таком говорят, прошу пана подполковника? – тоже чуть слышно, опустив голову, проговорил сконфуженный Войцек. Он не ожидал подобного допроса, был ошеломлен им и стоял беспомощный, растерянный, точно путник, сбившийся с тропки в непроницаемом тумане.
– Ясно, Войцек, ясно. – Скалка тяжело поднялся из-за стола, обошел его, спокойно, по-деловому забрал карабин из руки жандарма, поставил его в угол за шкафом, где стояло его личное оружие. – Ты нарушил присягу, и теперь, по законам военного времени, тебя ждет суровая кара. Ведь это ж какой позор, Войцек, какой позор! – воскликнул комендант, поднял над головою руки. – Жандарм влюбляется в революционерку и, возможно, даже вступает в сговор с нею против императора! Было так или нет? Ну да следствие все выяснит.
Не знал, что дальше делать с этим влюбленным остолопом. Судить? Так первым будет опозорен он, комендант Скалка, додумавшийся до столь нелепого метода борьбы с революционерами. Подавленный, подошел к окну. Перед ним в весеннем цветении лежала окраина гористого города, дальше Оболонье с голубятней ныне притихшего, но далеко не безопасного противника государственного строя Пьонтека (безопасным он станет лишь в том случае, если окажется за решеткой или на виселице), за Оболоньем – мост через Сан, за рекою налево – имение Новака, направо, вдоль имперского тракта, – большое, село Ольховцы. Где-то там долечивает свою рану Иван Юркович. Поветовый староста интересовался тем конфликтом на железнодорожном вокзале – невдомек ему, что от фронтовика, да еще когда в его кармане автограф австрийского архикнязя, всего можно ожидать. Поветовый староста, пропади он пропадом, тоже недоволен работой жандармерии. Подпольные листовки-карикатуры попали и ему в руки. Поветовый староста не станет писать о том во Львов, он обратится прямо в Вену. Наивные люди. Хотят уберечь Галицию от московской революции. Так вы, господа, поставьте стену на границе, но такую, чтобы даже ветер с той стороны не перелетел через нее!
Мысли его снова вернулись к Ванде Станьчиковой. Замужняя женщина. Достойная уважения. Сам не прочь был соблазнить ее после отъезда Щербы – не удалось, надеялся допечь ее докучливыми посещениями жандарма – тоже не удалось, сама влюбила в себя черноусого олуха. А теперь, верно, смеется над ослом комендантом…
– Слушай-ка, Войцек! – повернулся он к жандарму, понуро стоявшему все там же, возле стола. – Повезло тебе, малый, не буду отдавать под суд. – Скалка заранее торжествовал победу над сбившими с ног всю жандармерию в повете подпольными силами. Неведомый мазила будет-таки найден, теперь уж он не увильнет от виселицы. Скалка вернул Войцеку карабин, даже похлопал его дружески по плечу: – В сорочке родился ты, малый. Выполнишь одно-единственное совсем легкое задание – избавлю тебя от тюрьмы. Да вдобавок в отпуск поедешь из Санока капралом.