Текст книги "Ворон"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 47 страниц)
Не было произнесено ни слова, и рука вновь слилась с тенью от темной свечи.
В кубке была горячая кровь, но не простая – гораздо более густая, нежели обычная. И когда он стал ее пить, то почувствовал, как эта кровь растекается по его жилам, как, дотронувшись до гортани и заживила голосовые связки – с ужасом осознал он, что вновь может говорить. Кровь эта разбежалась по венам, от чего стало ему жарко, и вернулись силы – он мог воспринимать все ясно, голова больше не клонилась.
И тогда же раздался голос. Он почти совсем не изменился: сильный, с этакой девичьей хрипотцой – только вот глубоким он очень стал – как ночь, как бездна:
– Это – ты мою кровь выпил. Но ничего, ничего – во мне то крови много, и горячая она – ох, какая горячая! Я бы многое хотела тебе сказать, да прежде от тебя хотела хоть что-нибудь услышать. Говори же!
Любые слова казались Маэглину ничтожными, против того, что он действительно к ней чувствовал..
Она помолчала, но теперь недолго. Тихим голосом произнесла:
– Меня, значит, послушать хочешь. Ну что ж: могла, ведь, я тебе все о жизни твоей дальнейшей выложить… Да – могла бы тебе эту муку дать – ведь, только взглянула на тебя – сразу все и узнала; и, даже то, как убежишь ты, и, страдая, ползти будешь – все это открылось… Все эти годы стремилась увидеть тебя – сначала потому только, что проклятье так надеялась изничтожить; ну а потом, день изо дня чувствуя, что по прежнему любишь ты меня – и я тебя полюбила… Конечно, после всего этого, нам не суждено быть вместе. Нет, нет – у нас разные дороги… Я только рада, что довелось нам свидеться, но скоро уж разлука…
И вновь Маэглин едва сдержал страстный, с такой тоскою рвущийся вопль: «Но почему же?!» – он благоговел пред нею; он вглядывался, он внимательно запоминал каждое из проходящих мгновений; он сидел не двигаясь, не моргая, струною вытянутый, бледный…
Но она то, конечно, все это чувствовала; конечно она все эта понимала. И вот вновь вытянулась ее рука в черной перчатке, крепко обхватила его у запястья, а он невольно вздрогнул, так как показалось ему, что – это леденящий ноябрьский воздух сжался, пробрал до кости, мурашками побежал.
– У нас разные пути, поверь мне. – с чувством произнесла она.
Тут из воздуха вспорхнула летучая мышь, уселась прямо на свечу, сложила на пламени крылья, и Маэглин наконец тот смог увидеть ее лицо. В мрачном, рассеянном воздухе свете, было видно впалое, очень худое, мертвенно-бледное лицо. Однако – это был вовсе не скелет – это был живой человек. В глазах боль, страдание… И она шептала:
– А я знала и об сегодняшней нашей встрече. Недели две, а, может, и три назад; а, может, мне приснилось во сне, будто мы…
Тут Маэглин, весь покрывшись испариной, охваченный таким горением, что вновь в глазах темнело, и не сказал, а с мукой выдрал из себя, сначала тихий, но в конце перешедший в вопль, кусок:
– А я то… а я то… Я пораньше… То есть!.. – его колотила дрожь. – Может и не пораньше, но видел этот сон, еще в том городе которого нету уже, который я… предал! Ну, вот я там в духоте, я, мерзавец, в своей коморке зажавшись, скорчившись на этой г-грязной кр-ровати! Я сон то этот тоже увидел. Вот… вот вы подождите – немного совсем подождите, а я скажу, что в том сне было. Всего сна я не помню, но и отрывочек то дорог мне! Город видел в нем, может, и есть что-то от Туманграда, но все преображенное, как только во снах бывает. Залитые каким-то неописуемым светом улицы! Такой свет… его словами не опишешь, потому что нет ничего подобного на земле… Знаете – там много людей, но все свободно двигаются, будто они не среди стен, но среди поля. И знаете, что самое главное: все друг другу, как братья и сестры. Нет, я даже не так говорю – вам, наверное и тягостно мою эту речь слышать; но, все-таки, уж позвольте – я вам договорю. Нет – даже не братья и сестры; а как бы соприкасающиеся друг с другом душами – ну, то есть идешь, и чувствуешь в каждом частичку самого себя; то есть, такое согласие в каждом чувствуешь. Ну, как самые-самые лучшие друзья, которые всю жизнь вместе были, которые не то что с полуслова, а даже с мысли еще не произнесенной друг друга понимают, но только еще выше!.. И так то, кажется, что этот чудесный город не то что из каких-то камней сложен, а из самой жизни – и растет там все – понимаете, нет ничего вокруг недвижимого – но все в неустанном преображении пребывает. Ну и в этом то городе, где Все Часть Меня – рядом со мною Вы были. Мы просто шли, но нечего более чудесного, ничего более необычайно я никогда и не видел, и даже помыслить о большем не могу! Понимаете – это совершенно не земное, немыслимое блаженство – мы соединились где-то в глубинах этого сна, и это то такой восторг был, будто я умер, умер уже – вы понимаете – это такое было! Это высшее было! Мы шли, а я вас любил, и это жизнь, жизнь – истинная жизнь была!.. И я там ваше имя… имя… имя… имя!!! Имя!!
Он заорал он – и крупная дрожь пробивала его.
– Я там, понимаете ли, я в этом сне ваше имя узнал! Ваше истинное имя, ну то есть – не сочетание звуком бессмысленное, а то имя, которым душа ваша обозначается… Ну вот, понимаете, понимаете ли…
Он задыхался, но выкрикнул: «– Нет вы подождите – я не все еще договорил! Не все не все! Не говорите!» – он при этом еще и руку свою выставил, словно бы желая остановить то, что могло из нее вырваться теперь. И он продолжал; то шепча, то выкрикивая:
– Я в том сне, почувствовал, что после смерти суждено нам встретится! Понимаете, ах – ну понимаете ли вы меня?!.. Как же я вас люблю, как же я вас любил все это пламя… ой время – ну, в общем и пламя и время. Эх, я и горел, и гнил, в болоте и задыхался – а иногда – так сжимал голову, и так стонал – от боли… боли – часами так порой стонал. Потому что мне было тесно без любви, понимаете ли – без той любви, вот когда душа к душе, и чувствуешь часть своей души в твоей душе; ну и часть твоей души во мне прибывает, и такое то согласие… Ну вы уж извините меня за эту сбивчивую речь; ну вы уж знаете, что кроме вас, Любовь Святая, и никого-никого не любил. Никогда вам не изменял, да и разве же можно Любви изменять?! Я клянусь вам – нет, нет не изменял. Я чист перед вами… Мы будем в том городе…
Но тут лик его сильно изменился, стал темным; и следущие слова он буквально выплевывал, как-то весь перегнувшись к полу:
– А знаете: я мразь, и никогда то мне в тот город не попасть. И знаете – попаду в преисподнюю, потому что я предатель. Потому что вот тут сейчас вам в исступлении про любовь выкрикиваю, а по моей то вине целый город погиб. Понимаете: мне эта духота ненавистна стала – и я свою коморку предал… Нет, нет – что я опять такое говорю – я ж детей, матерей, разных, разных совсем незнакомых мне людей предал. Вот понимаете: можно как угодно себя утешать – а вот это по моей вине сотни детишек погорели, да зарублены были. Вот я, подлец, вам сейчас о небесном граде вещаю, а на мне эти детишки – это ведь я их пожог и порубил. Нет – тут нельзя себя обманывать: пусть я их и руками не рубил, и в огонь не кидал – но язык то мой виноват. Что такое разрубить – это только движение мускул краткое – это только следствие. Но, я то их на это послал… Нет – меня это и раньше мучило, но не так – нет совсем не так, как теперь. Теперь я, как проснулся перед вами; вот перед вами то все это в полной мере ощутил… Ну что же, что же – да достоин преисподней – но, все, таки, и там память об граде сохраню. Понимаете, уж этот сон – уже частью меня стало. Так значит – будет меня и раскаяние по убитым терзать, но и это то блаженство никакие муки из меня не выдерут. Потому что я… Человек… Но что я говорю: кажется, все не то – не то говорю…
И тут лицо его вновь просияло; вновь появился в них проблеск чего-то иного, прекрасного, все еще зажатого – телом, жизнью, законами бытия…:
– …В этом родстве с окружающим, между нами, было нечто такое сокровенное, чего не должны были видеть, слышать, даже и они. И вот тогда-то, я не помню кто – вы ли мне, или же я вам – шепнули: «-Давайте убежим от всех них». И вот мы ушли от них; мы были в какой-то прекрасной зале, и там мы молвили друг другу: «Я люблю тебя»… – тут он вскрикнул, из носа его кровь пошла, и он, сжавшись, зашипел. – Так зачем же мне это говорить, когда это здесь, в этом мире, в этом воздухе – прозвучит лишь искренними словами, когда там то – это было сердцем всего мира! Понимаете, мы чувствовали тогда себя богами огромного творческого пламени. Понимаете ли – мы чувствовали, что из этих слов рождаются миры! Целые миры! Должно быть что-то сродни такому чувствовал и Иллуватор, когда создавал этот мир; ведь, не мог же этот мир, без любви создаться. Он столько в себе любви – этот мир несет! Столь в нем этого прекрасного чувства сокрыто! О небо, о звезды – как же прекрасно, как же невыразимо прекрасно словами бытие! Как же прекрасно, что мы есть, что мы можем так чувствовать. Любимая, Любимая – я могу вам так говорить, хотя и не следовало бы – главное то – это то, что мы чувствуем, что в нас!.. Ну вот – опять моя речь становится сбивчивой; наверное непонятно… Но я ж столько сказать хочу – я ж столько молчал… И пусть мне суждено пройти через преисподнюю… Но! Я! С! Памятью! О! Вас! Любовь! Поднимусь! Из! Преисподней!.. Я люблю, люблю, люблю Вас!
Он пытался еще говорить, но уже не мог, что-то сдавливало его горло…
Наконец он смог отдышаться, и тут же выдавил:
– Как же мог почти забыть этот сон?! Да неужто и в смерти такая мгла, что и это, самое искренние – покрывается пеленою пока ничего не остается?! Нет – не верю, что так!.. Скажите – ведь, и вы этот город видели?!
И он до боли сжал стол; вытянувшись вперед, с такой силой грудью вжался в его поверхность, что затрещали ребра; впрочем он этого не чувствовал – он ждал ответа:
– Да – это же видела и я. Это будет, но не сейчас не в этом времени. Сейчас, каждого из нас ждет своя дорога. Каждый из нас должен принять свои муки…
Маэглин порывисто вскочил стола, но тут же рывком вернулся назад, на место. Он вновь не решался говорить что-либо, так как боялся этих слов – они же должны были стать последними, обращенными к ней. Он с жадностью вглядывался в ее лицо, а потом медленно, как бы выталкивая каждое слово, произнес:
– Но ты мне скажи мою судьбу. Пусть, я все узнаю. Как по карте посмотрю, сколько мне еще по годам топать до новой встречи.
– Сегодня я предскажу одному человеку судьбу – еще одного сделаю несчастным, но это будешь не ты. Я слишком сильно тебя….
Маэглин улыбнулся:
– Значит, после смерти – ни забвенье; а, может, преисподняя, ну а потом то – город. Значит будет счастье! Все выдержу, даже с радостью теперь выдержу – ах, неужели же то, что я чувствовал в том сне, сбудется?!..
Он посидел еще некоторое время, все вглядываясь в ее печальные черты; потом медленно поднялся, направился было к выходу, но тут же, рывком вернулся. Вновь уселся на прежнее место, и все-то продолжал в нее вглядываться.
Так и сидели они, смотрели друг на друга, чувствовали, как они стали близки за годы разлуки…
И тогда дева; произнесла:
– А глаза то у тебя такие спокойные, добрые мягкие…
– Она замолчала, а он прошептал что-то неразборчивое, но доброе, искреннее.
Он еще любовался ею, а потом – поднялся таки, и быстрым шагом направился к выходу, но уже взявшись за это темное покрывало, резко обернулся, и вновь на нее смотрел, шепча:
– Ну, стало быть – до новой встречи.
Но, и тут он не ушел, все смотрел-смотрел на нее, говорил:
– А вот жалко, что я не могу стихи придумывать – нет у меня такого дара. Это вот Барахир – он настоящий стихотворец. А вот, если бы я мог, так сочинил такое стихотворение, которое бы запомнил, а потом среди невзгод повторял…
Сказав так, он повернулся, и уже окончательно; отдернул занавесь, и едва не ослеп от того ясного рассвета.
Маэглин чувствовал, что он может не выдержать, и опять вернуться; потому он спрыгнул на дорогу, и что было сил побежал.
А сил у него было много. Уж теперь то он испытывал такой восторг в душе, что должен был хоть как-то его выразить; иначе бы, наверно, попросту разорвался. Он бежал со всех сил, выгнувшись вперед стрелою, и еще часто подпрыгивал; изумляясь тому, что каждый раз опадал обратно…
Вперед, вперед, вперед!
– Так, значит, Жизнь началась!.. То есть – лучше сказать, что теперь я на дорогу ступил!
Он бежал из всех сил не менее часа, пока не услышал поблизости звон ручейка. И он остановился, намериваясь только сделать несколько глотков, освежить разгоряченную голову. Он подошел к этому ручейку, опустил в его морозную длань голову, и тут же вспомнил девочку с золотистыми волосами, вспомнил про Барахира, который в это время уже искал его…
Он поднялся от ручья, огляделся: места, конечно, были совсем не знакомы: во все стороны простирались, колыхались пышные августовские поля, а кое-где на них темно зеленели рощи. Верстах в десяти перед ним поднимался очень высокий холм, от расстояния, он казался поддернутым колышущейся синеватой дымкой, расплывчатым. Виднелись вьющаяся по его склонам лента-дорога, а на вершине – высокие стены огораживали некий город. Далеко-далеко на севере, за этим холмом виделись отроги тьмы, и прокатывались по ним отсветы молний.
Он развернулся, да тут и вздрогнул – в шаге от него, оказывается, восседали на конях, трое всадников, столь же могучие и широкие, как и их кони.
Когда они заговорили, то голоса у них оказались глухими – словно рот у них был где-то на животе, и звуки рвались оттуда через броню:
– Ты кто?
Маэглин назвался, и, все еще прибывая, в восторженном состоянии, добродушно спросил:
– А вы кто такие?.. Вот вы не знаете, таких варваров с севера, у которых предводитель э-э-э… запамятовал имя. Но вы, наверное, должны были слышать. Все дело в том, что он похитил мою дочь, и я теперь ее ищу… Как же его имя?..
Маэглин схватился за лоб и напряженно стал вспоминать.
Тот же всадник, который задал первый вопрос, тем же тоном – так, словно и не слышал всего того, что восклицал Маэглин, продолжал:
– Ты показался нам подозрительным. Мы видели, как ты бежал по дороге, и даже не остановился, когда мы тебя окликнули.
– О – если бы я слышал, так непременно бы остановился. Но… вы знаете – такое восторженное чувство! Его не описать! Ах, какие же вы несчастные, что не испытываете такого, что не влюблены так!..
– Ты прибежал со стороны города безумцев, и у нас есть все основания предполагать, что ты лазутчик. Мы видели, как ты высматривал наш город. – рокотал всадник.
– Какой город?
– Вышеград! – торжественно изрек воин.
Маэглин повернулся к синеющему на вершине холма Вышеграду и, улыбаясь, добродушно молвил:
– Что ж, действительно посмотрел – красивый город. По крайней мере, на красивом месте стоит… Так какой же я лазутчик? Неужели каждого, кто по дороге идет, да на этот город взглянет вы за лазутчика принимаете?..
Воин подвел своего коня вплотную к Маэглину и положил тяжелую свою ладонь ему на плечо:
– Ну, вот что – мы возьмем тебя с собою, и не будем тратить время на эти бесцельные разговоры.
– То есть, как же это с вами? – усмехнулся Маэглин. – Меня же вы это – ждут… А куда вы хотите меня везти?..
– К судье…
– Судье?! – выкрикнул Маэглин, чувствуя, как могучая рука подхватила его.
Тут же вторая рука его быстро обыскала; после чего (не успел он и опомниться), крепкие путы врезались ему в руки и в ноги; да так, что он уже и пошевелиться не мог. Теперь его перевалили через седло; и он видел только часть дороги, да конские копыта.
– Как же так – судья?!.. Он то, ваш судья, разве знает что-нибудь?! Разве же он знает, за что меня можно судить?! И ему ли меня судить?! Вот что – отпустите-ка вы меня, а лучше сами отвезите к Барахиру.
Воин усмехнулся:
– Ну, положим, наш судья пока не знает, за что тебя судить. Ну, уж ты выложишь ему все – в этом будь уверен.
– Да подождите вы! Подождите! Вы хотите обвинить меня, что я лазутчик из того Города?! Да меня там самого чуть не казнили!.. Ну теперь знайте, что прежнее все разрушено. Теперь там счастье наступает, вот сегодня у них праздник был. Они теперь вашими друзьями станут. Вот отведите вы меня к Барахиру и сами во всем убедитесь.
Барахира трясло в седле, он видел, как стремительно отлетала назад дорога, и все пытался отговорить, однако, его не слушали, а, в, конце концов, чтобы не мешал – попросту оглушили ударом по голове.
Глава 9
Ворон
Когда Альфонсо очнулся, то первое что увидел было небо – высокое, лазурное, теплое, и печальное. Он почувствовал, как жарко в глазах его стало, как, сразу вслед за тем, покатились по щекам его слезы…
Над самым его ухом, разрывая это тихое, плачущее пространство – раздалось воронье карканье; и вот черную дугою, взметнулось крыло; еще одно карканье, и вот, до рези четко, увидел Альфонсо на фоне теплого неба, совершенно белую, словно кость, голую ветвь, а на ней – эту мрачную птицу. Еще раз взмахнул крылами ворон; начал было:
– Ну что…
Однако Альфонсо прервал его воплем:
– Прочь же ты! Оставь же хоть теперь! Не нужен мне твой мир, коли нет ее! Понял?! Хочешь – испепели меня, но никогда, никогда не стану я делать то, что хочешь ты! Я ненавижу тебя! П-шел ты прочь, подлый убийца!
Ворон перелетел с ветви к Альфонсо на грудь:
– Ты так и ничего не понял…
– Прочь! – взвыл Альфонсо. – Я ненавижу тебя, чего же боле?! Если бы мои руки не были так обожжены – я бы попросту раздавил тебя!
– Руками меня не раздавишь…
– Оставь же меня!
– Неужто ты ничего не понял…
Альфонсо чувствовал, как от этого уверенного голоса убывает его решимость.
Но, все-таки, он еще боролся; и грудь его, едва не разрываясь от глубокого дыхания, вырывала из себя такой шепот:
– Любимая моя хоть и понимаю я, что никогда уже и не быть нам вместе – я, все-таки, вижу твой милый образ, так ясно, будто стоишь ты предо мною; и стихи печальные, как осенний листопад, кружатся в умирающем моем сознании. Любимая, любимая моя – знала бы ты, как не хватает мне тебя, как одиноко без тебя, единственной, под этими рыдающими небесами! И, зная, что ты все-таки где-то рядом, что стоишь и смотришь своими мягкими, печальными очами на меня:
– Нет, недолго пробыл я с тобою,
Слов немного было нам суждено,
Вверх умчалась ты Млечной мечтою,
Мне осталось мгновенье одно…
Но, пред вечным – вся жизнь, как мгновенье,
Значит – прожил жизнь я с тобой.
В сердце живо к любимой стремленье,
Рядом образ, как небо живой.
И ты смотришь, с высокого неба,
Неба свод – это око твое,
Час разлуки, так, словно и не был,
Вместе с птицами глас твой поет…
Но все тише становился голос Альфонсо, а ворон, все говорил:
– Неужели ты так ничего и не понял? Ты уверяешь, что образ ее не померкнет, что он будет всегда рядом с тобою? А почему ты так говоришь? Не потому ли, что прочитал подобные бредни в древних, романтических рукописях? Так вот что я тебе скажу: с годами, будь уверен, образ померкнет – всегда находится какое-то иное счастьишко – на поверку, выходит, что все эти громкие слова, и есть тлен, Нет – у каждого есть великая цель, большая чем эти бессмысленные вздохи…
Юноша все яснее видел себя во главе великой армии, и все труднее было вспомнить лик Кэнии, ее голос. Но он еще боролся:
– У древнего поэта Сильэна есть такие строки:
– Давно волосы, как Млечный путь, стали,
Давно морщины паутиной на лице легли,
Иные сферы всех друзей моих забрали,
И внуки их в мужей достойных подросли.
Давно, любимая, на твою могилу,
Льются слезы печальных берез,
Но в любви вижу прежнюю силу,
Ты приходишь ко мне среди грез.
И в полях, средь созвездий гуляя,
Вижу – ты мне навстречу идешь,
И цветы из букета роняя,
Ты на крыльях в сад вечный меня унесешь.
Как удар, прозвучала новая насмешка ворона:
– Что же это за старый глупец Сильэн? Представляю, каким же надо быть ничтожеством, чтобы всю жизнь воздыхать, по какой-то бабенке! Ну, умерла она, а он всю жизнь ходил по лугам, да плакал по ней… Ничтожество – всю жизнь свою он свел на бессмысленные воздыхания, потому что ничего другого не умел, или не хотел уметь…
– Не надо… – передернулся Альфонсо. – Пожалуйста, я молю тебя! Не мучь меня так больше! Я не могу… нет – убей меня, мучь тело, но не рви этой безысходностью душу! Не-е-ет! Я люблю ее!
– Кого – «ее»?
И тут Альфонсо, с ужасом почувствовал, что уж не может вспомнить ни облика Кэнии, ни голоса ее – ни, даже, тех чувств, которые он испытывал рядом с нею. Само имя Кэнии стало ничего не выражающим, пустым слиянием звуков. И он завыл, пытаясь вернуть прежние свои чувства – но ничего не было.
– Все это не значит ничего: образ, который дорог тебе, на самом то деле – лишь тленная плоть…
– Нет… нет… – совсем слабо стонал Альфонсо.
– Что ты еще хочешь сказать? Быть может, стихотворение еще какого-нибудь безумного поэта? Говори же – я выслушаю.
– Да – стихотворение… Слушай… Небо – помоги мне вспомнить… Только бы… Вернись… Вернись… Кэния… Любимая, знала бы ты, как не хватает мне тебя!..
Слабым, умирающим шепотом вылетели из него такие строки:
– Два листа, два клиновых листа,
Обнимаясь, в паденье кружили.
Память, как небо в лазури чиста,
Ах, я помню, как осень мы пили.
Плавно кружат два ясных листа,
Как когда-то, в ту осень кружили,
Память, память, как небо чиста.
Ах, как сильно мы осень любили…
– Ну, довольно, довольно. – насмешливо молвил ворон. – Довольно же этих бредней – пора переходить, наконец, к действиям…
– Нет! Я…
Тут ворон, точно палач топором, взмахнул своим клювом, и сильно ударил Альфонсо в грудь. Юноша, хоть и не хотел того, вскочил на ноги. Прошла слабость, и он почувствовал, что тело излечено, что боль осталось.
Тут прямо в голове его закаркало:
– Теперь слушай, что делать…
Альфонсо резко повернул головою, и увидел, что ворон сидит у него на плече, глядит черным, непроницаемым оком, на него…
– …Твои братья еще в Арменелосе, но скоро будут перевезены в столицу. Сейчас ты должен дорожить каждой минутой, иначе – все будет напрасно…
Альфонсо метнул загнанный, усталый взгляд дальше, за ворона, на открывающееся за ним поле. Это было то самое поле, на котором стоял раньше домик Кэнии. Пламя то было колдовским, а, потому, трава не выгорела, но вся пожелтела, зачахла, так, будто бы из нее были выжаты все жизненные силы. На месте дома чернело пятно.
– Про-о-очь! – пронзительно завыл юноша, попытался стряхнуть ворона с плеча, однако у того когти стали острыми, словно бы стальными, впились в его плоть – раздался спокойный голос:
– Ну, хорошо – смотри.
Вот домик Кэнии – юноша, знал, что видит, то, что случилось несколькими годами раньше. В окошечке, за столом сидит Кэния, а, рядом с нею – двое крестьян – муж и жена.
– Ну, что же, приемная доченька наша. – говорит крестьянин. – Вот ты подросла; выстроили мы тебе избушку, чтобы дожидалась ты приемных родителей своих.
– Тут-то они тебя, милая, сразу найдут. – молвила крестьянка.
А Кэния улыбнулась, им и своим ясным голосом, спокойно молвила:
– Спасибо вам за то, что вырастили меня; а теперь – настала пора прощаться.
Только сказала так Кэния, и стала расти – стала черным двухголовым чудищем, и поглотила своих приемных родителей.
Вот иная картина: деревенские ребятки прогуливаются по лесу, и, вдруг, видят – стоит возле малинового куста Кэния и зовет их:
– Идите, идите сюда – вы только посмотрите, какие ягоды созрели – не меньше ваших кулачков…
Дети веселую гурьбой бросились к ней; и тут же были поглощены черным чудищем, которое на этот раз было многоглавым.
А вот Альфонсо видит сам себя – они возвращаются из леса – только ни черного облака, ни ворона не появилось, и они благополучно вошли в дом. Кэния готовила завтрак, а Альфонсо сидел за столом, и наблюдал за нею влюбленными глазами, и шептал беспрерывно какие-то стихи. Вот девушка поставила пред ним румяные блины, от которых исходил бело-облачный дымок; заговорила:
– А теперь, любимый мой, я скажу тебе кое-что. – и тут она превратилось в то самое отвратительное чудище, с вытягивающейся пастью, которое поглотило приемных родителей.
Альфонсо отдернулся от стола, повалился на пол, смертная бледность разлилась по лицу его. А чудище, булькающим голосом спрашивало:
– Так ты и правда меня любишь?
– Я люблю Кэнию! Где Кэния?! Что ты сделало с Кэнией?!
– А я и есть Кэния! То, что ты полюбил – то лишь приманка – я могу принимать любые обличии. Красивые волосы, ясные глаза, чарующий голос, теплое облако, которое вьется вокруг меня в воздухе – как же всех вас легко завлечь, какие же все вы наивные!.. Это всего лишь разные формы плоти!
Тут пасть вытянулась, и поглотила несчастного влюбленного…
Все это пронеслось перед Альфонсо столь отчетливо, что он и поверил в это.
– Это правда? Неужто – это правда? – в ужасе спрашивал он.
– Правда…
Тут взмахнул ворон крыльями, взмыл в небо, да оттуда крикнул:
– На некоторое время, я покину тебя, но вернусь, чтобы вести к великой цели.
Альфонсо остался один, в окружении мертвых трав; постоял некоторое время, а потом так страшно ему на этом месте стало, что со всех сил бросился он бежать в сторону Менельтармы.
Он боялся приближаться к дороге – бежал по полю, а потом – по лесу. В лесу, возле оврага, увидел Сереба – конь Кании стоял, опустив голову, над совершенно круглой, синей лужей, и, казалось, что – это его слезы по погибшей хозяйке. Он повернул голову к Альфонсу, и в его, больших умных глазах действительно можно было видеть слезы.
Такое было состояние у юноши, что он вскрикнул; отбежал в сторону, но, видя, что конь его не преследует, зашептал:
– Так ты с ней за одно был? Говори, говори немедля – ты тоже чудище?..
Конь смотрел на него печальным взором, и было это, и совсем не схоже с тем, во что заставил Альфонсо поверить ворон, что юноша шагнул навстречу Серебреню, и пробормотал:
– Уж и не знаю, во что же тут теперь верить. Будешь ли ты служить мне?
Конь сделал шаг к нему навстречу…
* * *
В этот жаркий августовский день все окна во дворце Нуменорских королей были распахнуты настежь; и весь дворец безмолвствовал, так как большинство его обитателей совершали в это время прогулку по обширному парку. Но в одном из покоев, на первом этаже слышалось женское пение, столь прекрасное, что многие из парковых птиц слетались на подоконник; и, рассевшись там, любовались этими звуками:
– Ах, дороги, дороги, сколь бескрайние вы,
Ах, вы темные ночи – беспокойные сны.
Ах, вы ночи холодны, и морщин слезных рвы.
На каких же дорогах слезы сына следы?
Где же милый мой нынче, где найду я его?
Ах, какие дороги взяли в мир моего?
По каким же дорогам за тобой мне идти,
И в каких же селеньях тебя, милый, найти?..
Пела эти строки мать Альфонсо. И, хотя тревожной и печальной была эта песнь – звучала она из ее уст, так нежно, как колыбельная, и три маленьких братика действительно под эту песнь заснули…
Песню эту слышали не только птицы, не только засыпающие младенцы, но и тот, кому эта песня предназначалась – Альфонсо. Он доскакал до Альфонаса на Серебе не более, чем за один час, и теперь, оставив коня в ближайших кустах, пробрался под окно; вжался там в стену, и ждал…
Разные мысли проносились в голове юноши, и, окажись в это время рядом отец его, так, пожалуй, смог бы образумить, но в это время адмирал Рэрос, как ни гнал своего коня, проделал лишь половину расстояния от восточного побережья. Но все же он терзался, все же незримая, но тяжелая борьба происходила в нем. Он чувствовал, что еще немного и он сойдет с ума – он не знал, жалеть ли по прекрасной деве; или же радоваться, что ворон избавил его от ужасной гибели…
Он ждал, когда мать уйдет оставить колыбель…
Вот мать закончила петь; а потом, по дыханию ее Альфонсо понял, что она плачет, и так незначительным показалось собственное его стремление к славе, против материнских слез, что едва не вскочил, не раскаялся во всем, но… сдержался, не раскаялся – продолжил ожидание…
Через какое-то время послышались легкие шажки, а, затем – шепот служанки:
– Давайте я вас сменю, а вы – хоть немного поспите, а то так-то от этих волнений истомились…
– Пожалуй ты и права. – тяжело вздохнула мать. – Посплю я немного в соседней комнате.
– День то, конечно, хороший. – молвила служанка. – Солнечно то как, ярко, и воздух то благоуханный, но закрыла бы я, все-таки, до поры окно…
Тут Альфонсо весь сжался, застонал: «Нет, нет…» – ибо так он измучился, что каждая новая помеха казалась страшным испытанием.
– Что?.. – тихим, но напряженным голосом, спрашивала мать.
– А дело то в том…
– Да мне вот показалось, будто сыночек мой старший где-то совсем рядом застонал. Будто…
Альфонсо рывком отпрыгнул в сторону, покатился в кустах, замер, обхватив руками какой-то ствол, уткнувшись лицом в землю. А мать, подбежав к окну, увидела только, как вздрогнули, кусты – но она чувствовала, что сын ее где-то рядом. В величайшем волнении окрикнула его:
– Сыночек, сыночек – знаю, слышишь ты меня! Пожалуйста, вернись! Не уходи из дома, знай – сердце мое болит!
Нет – у Альфонсо сердце было отнюдь не каменное, и, прибывая в мучении, он готов был броситься к ней…
Но тут раздался голос служанки:
– Да что вы?.. Тише, пожалуйста, а то они проснуться.
По голосу матери можно было понять, что она еще стоит у окна, с надеждой смотрит; ждет…
– Мне то показалось, что сыночек мой где-то совсем рядом застонал…..
– Да то вам показалось, не может такого быть. – вздохнула служанка.
– Знаю, что не может. А сердце то материнское чует…
Через минуту мать вытерла со щек слезы и отвернулась от окна:
– Да – должно быть, ошиблась. Просто то, что очень хотела услышать и почудилась мне. Так почему же ты говоришь, что окна надобно закрывать?
– А потому, что нынче несчастье случилось, и совсем неподалеку отсюда. – едва слышным шепотом отвечала служанка. – Это за Менельтармой над полем разразилась буря, да не простая, а колдовская. Говорят, что наползли от Среднеземья черные-черные, как сажа тучи, а в них – бардовый пламень сверкал; ну и над тем то полем и разразились. Что там точно было – о том никто не ведает; однако вся трава на поле том была, точно выжата. И домик там один сгорел. Вот и боязно с малышами при открытом окне сидеть. Это ж надо – зло какое-то прямо в Нуменор пробирается. Ведь и на празднике был, теперь вот и на поле – да силищи какой. Совсем враг наглым стал!..
Тут проснулись, и разом заплакали три малыша; служанка их стала укачивать, и говорила матушке:
– И вам поспать надо…
– Да, да – пойду я, посплю немного…
Тут послышался звук, закрывающегося окна, и одновременно Альфонсо громко застонал:
– Я знаю – ты здесь, ты слышишь меня! И вот я говорю: оставь меня – не нужна мне эта Власть!
Последнее слово он выкрикнул с ненавистью и, тут же, в его голове, раздался спокойный голос: